Книжные новинки

Свеча в памяти

Валерий Шубинский 11 ноября 2016
Поделиться

Возвращение

МИША ЛЕВ

Горит свеча в моей памяти

Перевод В. Дымшица и М. Рольникайте. М.: Книжники, 2015. — 235 с.

Миша (Михаил Аронович) Лев — советский писатель‑документалист, мастер военной темы, сам фронтовик. Коллега и практически сверстник Даниила Гранина. Даже та еврейская литература, в создании которой он (автор двуязычный) смолоду участвовал, была советской еврейской литературой. Чего ожидаешь от его мемуаров? Разговора о советском прошлом на языке этого прошлого? Разочарованного суда над ним, но — суда изнутри его понятийной системы?

Ведь Лев даже не вырос вне СССР, как переводчица его книги Маша Рольникайте. 1917 года рождения — ровесник Октября. Детство — еврейский колхоз под Кривым Рогом. Юность — индустриальный техникум в Харькове, авиашкола в южнорусском городе Балашове (том самом, который упоминается у Пастернака), еврейское отделение Московского пединститута, газета «Эмес», военная служба (на которой молодого писателя застало 22 июня), полковая разведка, павший в бою друг‑поэт Велвл Редько — еврейский Кульчицкий или Майоров, еще одно «имя на поверке»…

Все это более или менее на одной чаше весов. Но есть и вторая.

«Моему папе звание ”деклассированный” полагалось за то, что из‑под жилетки у него были видны цицес, и, главным образом, за то, что у него была бакалейная лавочка, из которой доносились запахи селедки вперемежку с керосином. Находилась она в подвале, таком холодном, что иногда даже летом возле прилавка приходилось ставить чугунок с раскаленными углями».

Переезду в колхоз предшествовали (и автор это запомнил) несколько лет традиционного местечкового детства — с родительской бакалейной торговлей, хедером и поражением в правах (на сей раз с «классовой», а не вероисповедной мотивацией). Интересно, что агент ОЗЕТа зазывает в колхоз папу‑лишенца, используя какие‑то совсем не советские аргументы: «Протерев стекляшки очков в роговой оправе, он заглянул в папин молитвенник и при этом напомнил те очень, очень давние времена, времена Второго Храма, когда евреи добывали средства к существованию, занимаясь земледелием. Напомнил, что об этом сказано в Танахе и в Геморе».

Когда читаешь мемуары Лева, часто возникает ощущение: временами мы слышим голос вот этого местечкового мальчика, который с отстраненным удивлением смотрит на свою советскую жизнь и не понимает, каким образом все это могло с ним происходить. Он подсознательно сопоставляет свои воспоминания с традиционным бытом, видящимся как норма: «Чтобы справить свадьбу, требовалась целая куча денег, а зарплаты были мизерные. Командовала тетя Паша, комендантша. Сама пекла пироги, готовила еще что‑нибудь вкусное, а мы скидывались, чтобы хватило на водку, закуску и подарок молодоженам. Столы накрывались заранее. ”Золотого бульона” не было, подвенечного платья и фаты у невесты — тоже. ”Бадхен” — свой».

Тот Лев, который жил в 1930–1940‑е годы, был, несомненно, интернационалистом. Взгляд Лева‑мемуариста везде отмечает «своих» и жестко отделяет их от гоев. (Хотя иногда эта система свой–чужой явно дает сбои. Следователь, который грубо допрашивает отца Миши из‑за присланного тому письма из Канады, и приблатненный Яшка Чурбан, избивающий самого Мишу в бараке, как раз евреи.) В том же Балашове он встречается с единственной еврейской семьей — и эта встреча описывается с должной сентиментальностью. Можно сравнить с недавно опубликованными мемуарами П. З. Горелика. Человек того же поколения, тоже выходец из религиозной семьи (сын кантора), тоже военный и литератор (в гораздо большей степени военный, чем Лев, и в гораздо меньшей степени литератор, но большой любитель литературы), он смотрит на традиционный еврейский мир с холодным отстраненным любопытством и даже не думает себя с ним отождествлять. Может быть, потому, что он, в отличие от Лева, далек и от еврейской «книжной» культуры? Его духовная родина — русская поэзия от Пастернака и Ходасевича до Слуцкого и Самойлова (друзей). Духовная родина Лева — еврейская поэзия от Гофштейна и Маркиша до, скажем, Редько и Боруховича.

И единственной антитезой гнусностей советской власти, отнимающей в 1933 году хлеб у колхозников (еврейских, конечно, тоже), сажающей и расстреливающей людей ни за что, служит для него то, что в очень исторически короткий период (до середины 1930‑х) она создала некие условия для расцвета литературы на идише. Потом все заканчивается, но не в одночасье. Лев фиксирует парадоксальный период в конце 1930‑х, когда еврейские школы и библиотеки уже закрывают, а кадры для них все еще готовят.

Судя по всему, книга Лева и написана не так, как его прежние документальные произведения. Переводчики замечательно передают интонации, книжному русскому языку чуждые, но характерные для идиша («Так что вы от меня хотите?», «Так куда я попал учиться?»). Это прием рискованный, но он, видимо, здесь оправдан. Весь флер «советской литературы» (и литературщины) сошел в одну минуту. Человек вернулся к себе настоящему.

Комментарии обстоятельны и разнообразны: от тонкостей еврейской литературной жизни в СССР до воевавшего в Испании еврейского полка имени Ботвина (туда Лев тоже чуть не попал — по предложению Михаила Кольцова). Тем досаднее мелкие ошибки. Например, «Детей лишенцев принимали в вузы только после того, как они несколько лет отработают на заводе или в совхозе». Такой «пролетаризации» достаточно было для детей служащих (формально она была необходима даже детям крупных ответственных работников) — выходцам из лишенцев для получения высшего или среднего специального образования требовался полный разрыв с семьей. Или «Большевики относились к Бунду резко отрицательно». Это упрощение: история отношений Бунда и РКП(б) очень сложна, в ней были разные периоды, и отношение к Бунду в советской историографии тоже менялось. А о чем‑то можно было бы и поподробнее: о профессиональном атеисте Шейнмане, который в плену выдал себя за татарина, благочестивого мусульманина. Удивительнее всего, что немедленно по освобождении мусульманин Шейнман был назначен на видную идеологическую должность в Германии, в то время как, например, Александру Печерскому, организатору Собиборского восстания — герою одной из книг Лева — пришлось доказывать преданность советской власти в «штурмовом батальоне» (офицерском штрафбате).

Впрочем, это лишь еще один парадокс страны и эпохи, в которой Миша Лев прожил свою долгую, почти столетнюю жизнь.

Поделиться

Анна Франк и другие

Познакомившись с книгой Франсин Проуз, мы понимаем: то, что мы считали пройденным материалом, в действительности сложнее, чем казалось; то, что мы, по выражению Синтии Озик в эссе «Кому принадлежит Анна Франк?», принимали за знание, «варясь в соку собственной наивности», оказывается набором мнений и убеждений, часто навязанных нам.

Поправка на топос и этнос

«Страшная книга о счастливом детстве» — так начинает свое послесловие к повести Льва Квитко Валерий Дымшиц, видя счастье героев в их умении радоваться каждому дню среди нищей и бесприютной жизни. Быт еврейского местечка уже не кажется читателю экзотикой (вспомним хотя бы «Папин домашний суд» Исаака Башевис‑Зингера), но действительно ли этот жестокий нищий быт по прошествии времени кажется утерянным раем? Действительно ли детство — та волшебная оптическая призма, которая окрашивает прошлое во все цвета спектра?

От Раши до Блюмкина

На ярмарке немало говорили о кризисе книгоиздания в России: тиражи падают, количество наименований сокращается, ассортимент все беднее. В ярмарочной программе год от года все меньше книжных мероприятий и все больше мастер‑классов по макраме и плетению из бересты. И все же хорошие книги купить еще можно, и с ММКВЯ, как и обещал герой Стругацких, никто не уйдет обиженным.