Книжные новинки

Белый рай или утробный ад?

Валерий Шубинский 31 января 2017
Поделиться

РАЛЬФ ДУТЛИ
Последнее странствие Сутина
Перевод с немецкого Алексея Шипулина. СПб.: Изд‑во Ивана Лимбаха, 2016. — 352 с.

Русский читатель может, пожалуй, испытывать некое предубеждение против самого имени Ральфа Дутли. Несколько лет назад была переиздана написанная им довольно наивная и слащавая биография Мандельштама. Книга Дутли о Сутине — не биография, а роман. Чувствуется, что этот жанр больше «по перу» автору. К тому же, вероятно (хотя и в случае русской литературы сомневаться в его знаниях фактического материала не приходится — как раз такого рода ошибок в книге о Мандельштаме очень мало), мир интернациональной монпарнасской богемы ему понятнее. И наконец, в случае с Мандельштамом он попадает в плен к чужому трансформирующему реальность нарративу (к воспоминаниям вдовы поэта) — здесь же такого авторитетного нарратива нет.

Роман начинается именно с «последнего пути»: Мари‑Берта Овранш, последняя подруга художника, везет его, тяжелобольного, умирающего, в Париж, на полулегальную операцию (1943 год, Париж под немцами!) в саркофаге, выдав за труп. Прошлое возникает в сознании художника по пути к спасению или смерти (оказывается, смерти). Сама болезнь, которой страдает Сутин, «некрасива» — это язва желудка: «десятилетия боли, спазмы, дерганье, жжение, рвота. Вечное копошение внутри, сжатый кулак боли, медленно поворачивающийся в утробе». Это физическое, телесное состояние корреспондирует с творческим миром художника, про которого один из недоброжелателей написал: «Ван Гог обнажил сердце. Сутин обнажает свои внутренности». Картины Сутина мощно дисгармоничны, в них нет и налета гламурности. Не случайно, желая сделать комплимент своей возлюбленной, Сутин сравнивает ее с полотном своего старшего друга Амедео Модильяни. Не со своим же? Не с этими асимметрично корчащимися фигурами, как будто покрытыми сыпью?

Модильяни красив, Сутин нет. Он не укладывается ни в какой сценарий масскульта. Он один из главных завсегдатаев монпарнасских кабачков, но из его личности и биографии не сделать трогательный роман, как из биографий Модильяни или Утрилло (и не в том дело, что он не был «хорошим человеком»; Модильяни тоже не был). В жертвы и мученики тоталитаризма он также годится не вполне: умер, скрываясь от нацистов в оккупированной Франции, но умер своей смертью. Наконец, он — еврей из Восточной Европы, но никак не подходит, подобно Марку Шагалу, на роль символа своего народа: «Всё — прочь, никакого Голема, никаких душ мертвецов, ищущих себе живое тело, чтобы завладеть им и его голосом, никаких дибуков из страшных детских рассказов».

И все‑таки Дутли заставляет Сутина какой‑то частью личности ненавидеть себя и свое искусство, причем ненавидеть именно в качестве еврея: «Твоя кисть пачкает мир, превращая его в гримасы и насмешку над его творением. Разве не видишь, как ты изуродовал и исказил тут все, и пейзажи, и людей, как все дрожит и шатается, как будто это рисовала боль в твоем животе, а не ты сам? Как будто это боль создала мир, а не спокойный взгляд Творца и его слово. Будто гнусная желудочная язва породила мир! Творению не нужно, чтобы его рисовали, Хаим, зачем ему это, творение завершено до конца недели, за шесть дней, и увенчано субботой, отдохновением Неназываемого, дабы он с довольством созерцал дело свое».

Аду, созданному страданием и воображением художника, противостоит Белый рай. Символом его оказывается молоко, в котором Сутин видит лекарство от своих физических мучений. Видит, как объясняет парижский врач под конец книги, ошибочно. Почти ошибочно. И эта метафора была бы еще выразительнее и ярче, если бы…

Вот тут, пожалуй, одна претензия к Дутли. Образ Белого рая потянул за собой образы из горячо любимой им русской культуры. И писатель пошел за этими образами. «Один русский, приехавший в Париж из Берлина, разговорился с ним в “Ротонде” и подсунул ему исписанный листок. На самом деле говорил только русский, Сутин, как всегда, упорно молчал и только изредка бурчал, ворчал и бормотал что‑нибудь в ответ сквозь сигаретный дым. Художнику хотелось сказать о невозможности чистого белого цвета. Белизна, она вовсе не белая, хотелось ему сказать, но он не может это выговорить. Ничто белое не должно быть белым, вы понимаете? Нужно подчеркнуть чистоту нечистотою, запачкать и оживить. Чистая белизна разрушительна, враждебна жизни, она есть последнее ничто. Нечистота — это восстание. Русский не сдается, он подвигает ему по столику стихотворение, пусть Сутин наконец прочитает его, чтобы понять…» Дальше стихи приводятся. Они принадлежат Владимиру Сирину — молодому Набокову, действительно жившему в Берлине. И сама маловероятность встречи, и крайне странное для Набокова (даже для совсем юного!) навязчивое поведение, и полная несовместимость изящно‑неоклассического стихотворения с личностью и миром Сутина производят несколько обескураживающее впечатление, явно портя книгу.

Но все‑таки она хороша. Так что и петербургскому издательству, и переводчику, и редакторам стоит сказать спасибо.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться