Шмуэль Мушник — Хранитель Хеврона

Соня Тучинская 10 июля 2014
Поделиться

Праотцы мира, возлюбленные Всевышнего,

как можете вы отдыхать в ваших могилах, когда мы,

надеющиеся, истощены и нет нам покоя?..

Из сборника молитв «Анейну»

Те, ради кого я регулярно наезжаю в Израиль, удобно и равномерно раскиданы у меня по всей стране «от финских хладных скал до пламенной Колхиды», что в Израиле примерно соответствует пространству от Хайфы до Арада. В ту, далекую уже, пору, на самом исходе осени, я колесила по Стране на автобусе, где на конечных остановках меня встречали друзья и ласково вели в свои кондо, виллы и студии для сладостных ночных бдений за уставленными яствами столами. Так прошло две недели. После этого были безмятежно короткие стоянки — как в скромном кибуце неподалеку от сирийской границы, так и в белоснежных отелях на берегу каждого из трех израильских морей. Друзья отогрели мою заиндевевшую на чужбине душу, израильское солнце выжгло до негритянской синевы тело, программа минимум была выполнена, а мой каникулярный рай все не кончался. Я уже было собралась вослед невзыскательным российским туристам потратить оставшиеся дни на те самые экскурсии, которыми с высокомерием, свойственным самим израильтянам, давно уж пренебрегала, как в случайном разговоре вдруг возникло это имя — Шмуэль Мушник. Как ни странно, имя это было мне знакомо по блистательным публикациям на одном «правом» израильском сайте, для которого я в то время активно писала.

lech267_050Но Шмуэль Мушник оказался вовсе не профессиональным журналистом, как можно было бы предположить. К тому времени, о котором идет здесь речь, он уже почти тридцать лет жил в Израиле. И не просто в Израиле, а в Хевроне. И не просто в Хевроне, а в здании легендарной больницы «Бейт Хадасса». И даже не просто в здании, а в квартире того самого аптекаря, который стал первой жертвой страшного еврейского погрома 1929 года. Накануне приезда в Израиль я прочла «Мой Хеврон» Бен-Циона Тавгера, отчего все, как один, еврейские жители этого города враз приобрели в моих глазах неколебимый статус бескорыстных героев-подвижников. Но даже среди таких, по определению неординарных, людей Мушник поражал уникальной широтой и разнообразием дарований: художник, фотограф, географ, историк, краевед, гид. В совершенстве владеет тремя языками и может вести экскурсии соответственно на иврите, русском и английском. А кроме того, он создатель и хранитель Музея истории Хеврона (Музей Погрома), а еще — автор уникального труда «Очерки о Земле Израиля», привязывающего сегодняшнюю топографию Страны к «наделам» древнего Израиля. Его картины и фотографии несли отпечаток яркой и обаятельно неупорядоченной личности, что я безошибочно почуяла еще по прочтении его замечательных статей.

По-английски таких людей называют «shaggy» — «лохматые». Надеюсь, не требует разъяснений тот факт, что обладатель сверкающей лысины может вполне себе быть «лохматым», в то время как другому пышная шевелюра ничуть не мешает оставаться скучным добропорядочным обывателем. По статичным фото судить трудно, но то, что он был рыжий и в бороде и что со всех фотографий смотрел каким-то особенным, сосредоточенно хмурым взглядом, оправдывало почетное звание, которое за ним закрепилось, — хевронский Ван Гог.

Легко догадаться, что, как только я сообразила, о каком именно Мушнике идет речь, намеченная было пробежка по Иерусалиму — Городу трех религий — в составе пестрой толпы экскурсантов была без сожаления отменена. А вместо этого был добыт телефон Мушника, чтобы договориться о частных экскурсиях по Хеврону и Иеру­салиму.

В конце короткого телефонного разговора зачем-то спросила, а не страшно ли ему жить в арабском Хевроне.

— Нет такого арабского города — Хеврон. К вашему сведению, я живу в еврейском городе Хеврон, — сухо и вес­ко отчеканил он, не скрывая своего раздражения бестактной нелепостью вопроса. — Кстати, я обязан предупредить. Если в числе прочего вас интересуют в Иерусалиме и христианские святыни — я вам не подойду.

— Вы мне уже подходите, — уверенно сказала я и договорилась о времени, месте и цене. Уверенность моя зиждилась на знании того факта, что люди, добившиеся истинных высот в своем деле, не считают нужным подделываться под вкусы клиентов.

— Да, кстати, запишите номер моего бродячего телефона.

«Бродячий телефон» — мгновенный укол радости. Не уверена, что кому-нибудь еще, хоть даже и в Москве, пришло бы в голову назвать так свой мобильник. А ему, в 15 лет навсегда ее покинувшему, — пришло.

Шла война в Газе, и дата поездки в Хеврон к Мушнику была обговорена заранее, а накануне я решила вдруг махнуть на Мертвое море. Плавать в нем не получается, так что оставалось «ходить по воде, яко по суху». «А ведь и в библейские времена вода эта была точно такой же — перенасыщенный соляной раствор, на ощупь схожий с машинным маслом», — думала я, и эта до глупости очевидная мысль почему-то сладко волновала душу. На иорданском берегу мерцали в дымке Моавские горы, многократно упомянутые в Торе, и это тоже прибавляло радости. Потом, выйдя на берег и по-поросячьи вывалявшись в добытой на пляже целебной грязи, долго смывала ее на ледяном ветру под холодным, косым душем. Несколько израильтян в куртках на утепленной подкладке с изумлением взирали на мои действия, печальные последствия которых дали о себе знать на следующее же утро свистящей гармошкой в груди и воспаленными от простуды глазами.

Хозяйка дома в Маале-Адумим, где я нашла тогда временный приют, жила писательским трудом и в те дни находилась посередине какого-то запутанного повествования со сложными временными и географическими пересечениями. Больше всего на свете она хотела остаться дома наедине со своим недописанным романом.

Тем не менее в то утро, бескорыстно презрев собственную выгоду, она сказала:

— Ни в какой Хеврон ты не по­едешь. Посмотри новости. Арабы там и так неуправляемые, а теперь по случаю войны окончательно перевозбудились.

— Обойдется как-нибудь, — вяло возражала я, — Мушник же там уже тридцать лет на ПМЖ, и ничего.

— А ты позвони ему. Он сам тебе скажет — ехать не надо. К тому же камни по дороге могут метать… Вот что тебе действительно надо, так это в постель.

Ехать в Хеврон и вправду не было ни малейшего желания. Из-за страха — во вторую очередь. А в первую — не хотелось показываться перед Мушником в таком непрезентабельном виде. Позвонив ему, спросила с надеждой в голосе:

— Шмуэль, я слышала, у вас там арабы бузят? Не опасно сегодня к вам на автобусе ехать?

Он очень сухо ответил:

— Это вам решать. Мы здесь живем. Моя жена каждый день ездит на работу и обратно именно этим маршрутом. Если вас это хоть как-то успокоит — все автобусы «Иерусалим—Хеврон» пуленепробиваемые, поэтому на автобусе к нам сегодня в любом случае ехать безопаснее, чем на машине.

Прикрыв красные, как у кролика, глаза солнечными очками, собралась и поехала. Не из-за продвинутых, в смысле безопасности, автобусов, что, кстати, очень пригодилось, а из-за легкого презрения, которое нельзя было не услышать в его голосе.

lech267_051Сразу за Эфратой началось камнеметание, и автобус на полном ходу стало как бы легонько покачивать. Пассажиры этого будто не замечали. Кто-то достал еду, кто-то безмятежно спал или продолжал болтать с попутчиками. Обычный распорядок нарушался лишь одним: по-птичьи короткими вскриками — один вскрик на каждый удар по бронированному боку автобуса. Пронзительные звуки исходили от одной странной особы в до смешного ненужных в пасмурный день темных очках — слева у окна в конце салона. Она же время от времени судорожно, как при бомбежке, прикрывала руками голову. Видно было, что она чужая, но неясно — из каких мест, и поэтому с ней добродушно-насмешливо заговорили сразу на трех предположительно доступных ей языках — русском, английском и идише. Публика была смешанная: харедим в черных шляпах, «вязаные кипы», «русские» из Кирьят-Арбы. Эти последние сошли буквально в километре от Хеврона. Автобус же въехал туда, где на конечной остановке у здания «Бейт Хадассы» ждал меня Мушник. Я знала, что здесь он и живет, в левом крыле этого знаменитого дома. Перед зданием — участок дороги, длиной метров сто, и на обоих его концах — солдаты.

— Ну как, не страшно было ехать? — улыбается он.

— Нормально, — сиплым от простуды голосом отвечаю я, а сама внимательно его разглядываю.

…Высокий, интеллигентски сутулый, неулыбчивый, в вязаной кипе и рыжей бороде и, кажется (за толстыми стеклами очков не поймешь), зеленоглазый, как им, рыжим, и полагается. Видавшая виды ковбойка, на ремне — кобура (поселенец!), за спиной — рюкзак. Общее впечатление — смешанное. По всем признакам — «интеллигент собачий», и вместе с тем — мужик, защитник… Вначале он меня немного разочаровал. Говорит сухо, бесстрастно. Пришепетывает куда-то в бороду, трудно отделить одно слово от другого. Но это первое впечатление скоро меняется на желание ходить за ним по пятам и слушать, слушать, слушать…

Начался этот день рассказом о легендарном мамрийском дубе, посаженном самим Авраамом, том самом, под которым явился ему Г-сподь. Слушаю дальше: «В Хевроне внук Авраама Иаков за чечевичную похлебку выкупает у своего недалекого брата близнеца право первородства. Сюда возвращается Иаков со всеми своими чадами, домочадцами и стадами после двадцатилетней службы у Лавана. Именно отсюда, из Хеврона, посылает Иаков своего любимца Иоси­фа проведать братьев в Шхеме, где они пасут скот».

Имя Иосифа особенно волнует меня из-за давнего помешательства на «Иоси­фе и его братьях». Пытаюсь вовлечь Мушника в разговор об Иосифе «по Томасу Манну», но он упорно не вовлекается. Для него, в отличие от меня, перипетии биографии Иосифа определяются главой «Бытие» в Танахе, а не воображением сочинителей, пусть даже и лауреатов Нобелевской премии по литературе.

О древнем Хевроне мы говорим в самом подходящем для этого месте — у траншей, выложенных грубыми, неправильной формы камнями. Это — огороженное место раскопок древнего городища. Мушник живет буквально в двух шагах от места раскопок. В незапамятные времена на этом самом месте жили наши предки. И древние камни — просто «вещественные доказательства» этого буднично привычного для него факта.

Слушаю его и думаю, какое несравнимое воздействие на душу — читать о Хевроне за тысячи верст отсюда или видеть и слышать о нем здесь, на земле, которая «начало всех начал».

— Почему же все — и евреи, и христиане — едут в Иерусалим, а не в Хеврон?

— Хеврон не так известен, как Иеру­салим, но святее места в Израиле нет, — говорит он, как всегда, с тихим достоинством, почти бесстрастно, но все-таки иначе, чем обычно. Ревностно. Так говорят о достоинствах возлюбленных, не оцененных другими.

— Ну что, поедемте осматривать первую еврейскую недвижимость в Израиле, — говорит Мушник, приглашая меня в свой старенький «вольво».

Понимаю, что мы едем в Меарат а-Махпела — Пещеру праотцев, но не знаю, как далеко она находится от еврейского квартала, где живет Мушник. Оказалось, что в пятистах метрах. Но путь лежит через арабский район. Махпела, как бы фантастически это ни звучало, — домашняя синагога Шмуэля Мушника. Поэтому сам он, наверное, ходит туда пешком, но со мной — другое дело.

Махпела открывается глазу, как грандиозный мавзолей: прямо­уголь­ник стен из тесаных камней, возведенных над Пещерой. По неотличимой схожести со Стеной Плача понимаю, что это постройка эпохи царя Ирода.

На площади у входа в Махпелу — израильский пост. Лениво перебрасываются словами солдаты с автоматами наперевес. Чуть поодаль степенно беседуют бородатые евреи в талитах. У некоторых из них прекрасные древние лики израильских пророков. Такие лица не встретишь на улицах современных городов, и в северном Тель-Авиве их не увидишь.

— Снимок с вечности, — говорю я, указывая на живописную группу в талитах.

Пока мы поднимаемся на второй этаж с южного входа, легко минуя печально известную седьмую ступень, выше которой с ХIII столетия и до победы в Шести­дневной войне евреям было запрещено подниматься (но они все равно приезжали в Хеврон и молились, стоя на этой проклятой ступени), Мушник рассказывает полную средневековой мистики и неразгаданных тайн историю Пещеры. Начиная даже не с Авраама, а буквально от Адамы и Евы, по легенде покоящихся здесь от сотворения мира. В какой-то момент появляется ощущение полной ирреальности происходящего.

lech267_052Мушник здесь свой, все обращаются к нему: «Шмулик». Мне тоже хочется так его называть, но я не смею. Видно, что расположение залов в Махпеле известно ему так же хорошо, как нам — планировка собственных домов. В самих пределах почему-то больше всего потрясают мелкие, несущественные детали: зарешеченные окошки с ошеломительными указателями над ними на иврите: «Авраам Авину». Туристы напряженно всматриваются в эти окошки туда, вниз…

Когда мы вышли на площадь, евреев уже не было, а там, где они стояли, в несколько рядков, как на собрании, сидели какие-то нахохлившиеся от холода птахи.

— А знаете, что это за птицы? — спрашивает Мушник, и голос его теплеет, — это трясогузки. Когда мне было лет двенадцать, отец сказал глядя на таких вот пичужек: «Осенью они улетают на зимовку в Эрец-Исраэль, а мы туда полететь не можем. Но настанет время, и ты, сынок, будешь жить на родине». А для моих четверых детей эта площадь перед Махпелой была местом для игр, они гоняли здесь на велосипедах…

И от его ничем особо не примечательных слов опять вдруг возникает это упоительно странное волнение, как тогда, на Мертвом море… Оно усиливается с каждым следующим стихом из «Бытия», которые Мушник мудро припас на самый конец рассказа о Пещере праотцев. Звучит это до слез поэтично и вместе с тем неоспоримо, как документ, подтверждающий самую древнюю из дошедших до нас сделок по купле-продаже еврейской недвижимости.

«И отвесил Авраам Ефрону… четыреста сиклей серебра, какое ходит у купцов. И стало поле Ефроново, которое при Махпеле… и пещера, которая на нем, и все деревья… во всех пределах его вокруг, владением Авраамовым…»

Мы идем в кафетерий в Центре Гутника — это совсем рядом. Как заходишь — на стене большой плакат на иврите: «Купи солдату пиццу». Слава Б-гу, есть кому: за соседним столиком сидят двое солдат и одна солдатка, на вид совсем девочка. Себе берем по паре бурeкасов с творогом и ту самую чечевичную похлебку. Интересно, это случайное совпадение или в Хевроне мной окончательно овладела навязчивая идея поиска скрытых связей между прошлым и будущим?

Пока возвращаемся назад, узнаю, что евреи живут в Хевроне не купно, как в Старом городе, а четырьмя отдельными анклавами, по 80–90 семей в каждом. Всего выходит меньше тысячи человек посреди стотысячного арабского населения. Анклавы не связаны между собой безопасными проходами, и, чтобы навестить приятеля или помолиться в Махпеле, надо пробираться через арабские кварталы.

Мушник живет в главном еврейском квартале Хеврона Бейт Хадасса. Он хочет показать мне возрожденную из руин средневековую сефардскую синагогу. В синагоге, как полноправный хозяин, открывает своим ключом шкаф, где хранятся свитки Торы в царских коронах, шепчет, прижимаясь к ним щекой, молитву, а потом, взойдя на возвышение посредине зала и дурашливо задирая подборок, говорит: «У меня есть право здесь стоять. Я помогал профессору Тавгеру восстанавливать эту синагогу. Вот здесь, — взмах руки, — были залежи овечьего помета, а вон туда, — взмах руки в другую сторону, — ходили оправляться арабские женщины. А сегодня, как видите, здесь, как и в ХVI веке, молятся евреи».

Рядом на детской площадке вижу хевронскую малышню — хулиганистых мальчишек с развевающимися на бегу пейсами и очаровательных девчонок в длинных юбках, беспечно играющих без надзора взрослых. «Евреи тут разные, со всего света, но педофилов среди них нет», — коротко реагирует Мушник на мой изумленный этим невероятным зрелищем взгляд.

В этот момент раздаются какие-то странные хлопающие звуки. Как будто стреляют где-то совсем неподалеку.

— Что это? — в ужасе спрашиваю я.

— Не стоит так волноваться. Стреляют наши, пули — резиновые. Арабы, как вы верно заметили, действительно немного бузят сегодня. Собираются группами, выкрикивают угрозы, жгут шины. Но ожидалось нечто посерьезнее. Так что надо их похвалить за вполне приличное поведение.

— Шмуэль, а давайте пойдем к «Хадассе». Я же еще не видела ваш музей, — малодушно уговариваю я Мушника, не признаваясь, что мне отчаянно хочется укрыться в любом месте, где есть стены и потолок.

Тем более что Мушник еще не показал мне свою мастерскую, не говоря о музее. Решили начать с мастерской. Дверь нам открывает Нехама, жена Мушника. Она — математик, работает в Иерусалиме и, пока мы бродили по Хеврону, успела вернуться со службы на том самом автобусе. У нее улыбчивое, по-сефардски смуглое лицо. Но, чтобы разговаривать, нам нужен переводчик. Она не говорит ни по-русски, ни по-английски. Я знаю на иврите три слова: беседер, мани шма и коль а-кавод.

Просторное жилище Мушников ностальгически напоминает квартиру советского интеллигента 1980-х годов, только с увеличенным метражом. Бросается в глаза полное отсутствие гламура как следствия пресловутого «европейского ремонта». А вместо этого везде с замечательной небрежностью разбросаны книги по искусству. Но есть и отличия. У нас на стенах висели портреты Хемингуэя и Нефертити. Здесь — портреты праведников Хеврона, в центре — недавно убитая арабским снайпером спавшая на руках у отца годовалая девочка Шалхевет Паз. Четверо детей Нехамы и Шмуэля уже отслужили или дослуживают в армии. Во всяком случае, сейчас их нет дома. Идем на кухню пить чай и разговаривать.

— Шмуэль, скажите, а Нехама из сефардских евреев?

— С чего вы взяли? Она ашкенази, как вы да я. 

— Смуглая очень.

— Ну и что с того. Вы тоже смуглая. Она израильтянка в седьмом поколении, но предок ее из Галиции. Реб Элимелех из Лежайска, хасидский цадик третьего поколения. Он и его младший брат, реб Зуся из Аниполи, были учениками рабби Дов-Бера. Хотя вам эти имена, скорее всего, ничего не говорят.

Это был момент моего триумфа.

— А вот еще как говорят, — до неприличия быстро выпаливаю я, — реб Зуся из Аниполи мой предок со стороны отца.

— Хм… довольно занимательно. «Незабываемая встреча потомков хасидских цадиков произошла на Хевронщине в канун приближающегося Нового года», — смешно дурачится он голосом Левитана, переводя мои хвастливые слова Нехаме.

lech267_053Изумленная Нехама нежно меня обнимает, приговаривая что-то на недоступном мне иврите. Горделиво ощущая себя наследницей по прямой, рассказываю о своем деде Зусе, в дом которого в Аниполи съезжались на годовщину смерти цадика окрестные хасиды.

Когда-то давным-давно я прочла все, что могла разыскать о своем немножко чокнутом, но безмерно обаятельном предке и его монолитно серьезном брате Элимелехе. Если принять теорию, что они олицетворяют две стороны хасидизма, та, что представлена нелепым, восторженным и нищим цадиком из Аниполи нравится мне больше. Но об этом обстоятельстве я в тот день дипломатично умолчала.

Наконец направляемся в мастерскую. Посередине ее мольберт с незаконченным наброском. По стенам — картины, развешанные вкруговую комнаты-цистерны. Когда-то, при прежнем хозяине дома, аптекаре, она служила водохранилищем для больницы «Бейт Хадасса», разгромленной местными арабами в 1929 году. Разглядывая картины, понимаю, почему Мушника называют хевронским Ван Гогом. Рабского подражания нет, но при всей самобытности сходство, несомненно, есть… Камни Хеврона, дивные пейзажи, горы, деревья наполнены особым светом, пронзительно узнаваемы. Я знала, что, если отслужившие в Хевроне солдаты потом устраивают здесь свои свадьбы, Мушник одаривает брачующихся одной из своих картин. У меня этот шанс утерян, и я покупаю себе в подарок картину Мушника с могилой Иосифа посреди самарийской долины. Иосиф, сын миловидной… Самый любимый мною персонаж еврейской истории. Дома поставлю в раму, буду любоваться, вспоминать этот дивный день, Хеврон, Мушника, трясогузок перед Махпелой.

Зимний день короток, и за окном уже черно. «Музей, наверное, скоро закроется», — волнуюсь я. 

— Шмулик сам решает, — смеется он, выбирая из связки на поясе большой ключ, — когда музей откроется, а когда закроется.

Музей наследия Хеврона больше известный как Музей Погрома, находится в другом крыле «Хадассы». По-хорошему, в этом месте нужно со всеми леденящими душу подробностями рассказать историю зверского погрома 1929 года, начавшуюся в шабат 8 ава именно здесь, в бывшем здании больницы «Хадасса», где евреи без разбору лечили всех: и евреев, и арабов. Но взяться рассказывать — значит никогда не добраться до берега.

Возвращаемся в мастерскую. Попрощавшись с Нехамой, направляюсь к остановке автобуса. Мушник идет проводить меня. Пока ждем автобуса, он показывает мне на не­опрятные арабские постройки прямо здесь, на главной улице Хеврона.

— Видите, какая «мерзость запустения», по Пушкину прямо? А ведь до последней интифады здесь было полно туристов, арабские кафе на этой улице процветали.

— Скажите, Шмуэль, почему все правители Израиля, и правые и левые, так упорно не хотят еврейского присутствия в Хевроне?

Ответить на мой вопрос Мушник не успевает, потому что подходит автобус. В темноте, освещаемой только фарами, с двух сторон от кабины водителя становятся по трое израильских солдат с автоматами наизготовку. Так нынче отходят из Хеврона все вечерние рейсовые автобусы.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

The New York Times: Памяти Шалома Нагара, которому выпал жребий казнить Адольфа Эйхмана

Его назначили палачом, который должен был привести в исполнение приговор беглому нацистскому преступнику — это был единственный случай смертной казни в истории Израиля. Нагар признавался, что Эйхман, живой или мертвый, производил устрашающее впечатление. Рассказывая о казни, Нагар вспоминал Амалека — библейского врага древнего Израиля: Б-г «повелел нам уничтожить Амалека, “стереть память его из-под неба” и “не забывать”. Я выполнил обе заповеди»

Баба Женя и дедушка Семен

Всевышний действительно поскупился на силу поэтического дарования для дедушки Семена. Может быть, сознавая это, несколькими страницами и тремя годами позже, все еще студент, но уже официальный жених Гени‑Гитл Ямпольской, он перешел на столь же эмоциональную прозу: «Где любовь? Где тот бурный порыв, — писал дед, — что как горный поток... Он бежит и шумит, и, свергаясь со скал, рассказать может он, как я жил, как страдал... Он бежит... и шумит... и ревет...»

Дело в шляпе

Вплоть до конца Средневековья в искусстве большинства католических стран такие или похожие головные уборы служили главным маркером «иудейскости». Проследив их историю, мы сможем лучше понять, как на средневековом Западе конструировался образ евреев и чужаков‑иноверцев в целом