[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  МАРТ 2014 АДАР 5774 – 3(263)

 

исроэл-иешуа зингер

 

В издательстве «Книжники / Текст» готовится к печати роман Исроэла-Иешуа Зингера «Йоше-телок». Роман вышел в свет в 1932 году. Повествование о внутренней драме человека разворачивается здесь на фоне жизни и быта хасидских общин в Галиции во второй половине XIX века. Мы продолжаем препринтную публикацию романа.

 

Перевод с идиша Аси Фруман

 

ЙОШЕ-ТЕЛОК

 

ЧАСТЬ вторая

 

Глава 14

На следующий день после ярмарки бедняки взяли город приступом.

Горожане, как всегда, стали делить пруты между нищими, но те не брали. Ярмарка удалась, и бедняки хотели только наличных денег. Ни бумажек, ни кусочков сахара они не желали, халу возвращали обратно.

— Чтоб ты подавился своими прутами и своим сахаром! — ругались они.

Горожане кряхтели и давали крейцеры. Богачам даже приходилось давать копейки[1].

Все пруты достались молодому чужаку, гостю шамеса.

Вечером он отправился к городскому габаю менять их на деньги.

— Сколько у тебя тут? — спросил габай, пузатый одышливый человечек.

— Я не считал.

— Зачем ты позволил всучить себе все эти пруты?

— Я взял, что мне дали.

— Глупый ты человек, — сказал габай, медленно перебирая грязные, в жирных пятнах бумажки, на которых стоял круглый черный штемпель с полустертыми буквами: «Прута святой общины Бялогуры». Он то и дело слюнил палец, чтобы легче было считать липкие бумажки, и испускал довольные казначейские вздохи.

Так же, как чужак не пересчитал пруты, не пересчитывал он и деньги — три гульдена, что габай выплатил ему гладкими монетками в три крейцера. Юноша поцеловал мезузу и вышел.

Снаружи у дверей его остановил шамес.

— Сколько заработал? — сурово спросил он.

— Не знаю. Все деньги в кармане.

— Дай я пересчитаю.

Юноша отдал ему все. Шамес медленно сосчитал монеты при свете своего фонаря и положил себе в карман. Чужак ничего не сказал, затянул пояс и зашагал.

— Йоше, куда ты пойдешь?

— По миру.

— На ночь глядя? Тебе не страшно? Ночью в пути опасно…

— Всюду опасно.

— Ай, ну и телок же ты, Йоше! — сказал шамес. — Пойдем, пойдем со мной в бесмедреш.

Чужак повиновался. В бесмедреше шамес дал ему метлу и велел подмести, затем — принести дров и растопить печь. Потом привел его к себе домой, дал поесть и велел лезть на печку.

Йоше остался слугой в бесмедреше, помощником шамеса реб Куне.

Целыми днями он работал. На рассвете приносил дрова и растапливал огромную печь. Потом набирал воду из колодца, наполнял большую бочку и медные рукомойники, а кроме того, подметал пол, подбирал листы, вырванные из священных книг, и относил на чердак. Стекла в лампах он протирал полой одежды.

— Нечего бездельничать, иди работай! — тормошил его реб Куне каждый раз, когда он садился у двери почитать псалмы. — Псалмы будешь читать в субботу.

Сам реб Куне теперь ничего не делал. Он только справлял йорцайты, прятал свечи, носил общинную хупу на свадьбы богачей и звенел кружкой для сбора пожертвований на похоронах, крича: «Милостыня спасает от смерти!» Всю работу делал Йоше. Даже обязанность стучать в ставни еврейских домов на рассвете шамес переложил на него. Еще затемно он начинал бегать от окна к окну и стучать деревянным молотком.

Актеры Еврейского художественного театра, участвующие в спектакле «Йоше-телок», с Альбертом Эйнштейном. Нью-Йорк. 1934 год. Библиотека Вашингтонского университета

 

 

— Вставайте, люди, пора служить Б-гу! — кричал он.

Однажды ему за это досталось. Йоше еще плохо знал город и постучался к гою, чей дом стоял среди еврейских. За это гой облил его холодной водой. Йоше отряхнулся и пошел дальше, от окна к окну. Если ночью в городе кто-то умирал, Куне будил Йоше.

— Сегодня у тебя будет одним окном меньше. В городе покойник.

В пятницу Куне посылал его по городу — стучать в двери деревянным молотком, напоминая людям о зажигании свечей. Сам реб Куне ходил из дома в дом с кружкой для сбора пожертвований на хозяйственные нужды. Он так разленился, что даже перестал бить в барабан на базаре, извещая о том, что топится баня. Он свалил эту обязанность на Йоше, научил его стучать палочками, а сам теперь лежал и спал.

— Вот блаженная старость, — завидовали ему, — живет как король.

А если у Йоше наконец выдавалась свободная минута и он садился у двери читать псалмы, его начинали донимать парни из бесмедреша, посылать с поручениями:

— Йоше-телок, поди принеси печеных яблок. Йоше, принеси воды. Йоше, купи мне папирос. Йоше, сбегай принеси бутылку водки к йорцайту…

Он поднимается с места, не говоря ни слова, и делает, что ему велят.

Богатые молодчики, женихи с золотыми часами, выпытывают, сколько ему лет. Они пресыщены бездельем и обильной едой, развращены сладострастием. Своих невест они не знают, не пишут им писем — только шлют будущим тестям комментарии к Талмуду, которые сочиняют за них наставники. Невест они представляют себе в самом непристойном виде. Они с нетерпением ждут свадьбы, брачной ночи, а пока что утоляют свои желания, читая пикантные места из Талмуда и респонсов[2], где упоминаются женские дела. Все страницы в этих местах захватаны, растрепаны. Но когда и это занятие им приедается, они начинают говорить скабрезности, окружают Йоше и не дают ему читать псалмы.

— Йоше, — толкают они его, — у тебя была когда-нибудь жена? Эй, телок, ты уже исполнил первую заповедь?..

Тот не говорит ни слова в ответ. Он лишь читает псалмы — во время работы, на ходу, растапливая печь, подметая пол в бесмедреше. Других священных текстов Йоше не читает. Только ночью, встав с печки в доме шамеса, он произносит нечто другое. Ровно в двенадцать часов Йоше просыпается. Ночник он не зажигает. В темноте он омывает руки[3] из ковшика, который приготовил заранее, надевает рваную капоту, подпоясывается и читает полуночные молитвы. Он читает наизусть слихи[4] и тексты из «Зоара». Плачет, часто бьет себя в грудь. То и дело берет из печки горсть пепла и посыпает голову. Но и в доме ему нет покоя. Цивья, дочь шамеса, мучает его.

С тех самых пор, как Йоше пришел в их дом, с первого дня она цепляется к нему. За ужином, когда он сидит за столом и ест, она смотрит ему в глаза и хихикает. В ее лице есть что-то кошачье: в широком носе, в зеленых глазах, в губах, которые она все время растягивает в ухмылке, показывая острые зубы. И в ее манере приставать к людям тоже есть нечто кошачье. Как кошка поднимается на задние лапы и упрямо, неотвязно пристает, сколько бы ее ни отталкивали, — так и эта полунемая, полубезумная девушка пристает к чужаку. Каждый раз, подавая на стол, она цепляется к Йоше: наступает ему на ноги, прижимается бедром, тычет пышной грудью прямо ему в лицо, тяжело дышит. Его обдает двойным жаром: от еды и от женщины, и он принимается тихо читать какую-то молитву.

Она разминает ему горячую картошку деревянным половником так яростно, что все окутывается паром, и при этом дико хихикает.

— Что ты хихикаешь, Цивья? — спрашивает отец.

— Хи-хи-хи, — отвечает она, смеясь все громче, и начинает еще быстрее работать половником, так что люстра дрожит всеми своими бумажными цветами.

А ночью во сне Йоше вдруг чувствует, как что-то прикасается к нему, веет на него теплом. Проснувшись, он натыкается на нее, на девушку, лежащую рядом с ним. Как ленивая кошка, не желающая вставать с теплой, нагретой человеком постели, куда она пробралась тайком в темноте, — так и Цивья не хочет вставать с ложа Йоше.

— Хи-хи-хи, — смеется она, — жених! Папа сказал, ты Цивьин жених. Хи-хи-хи…

Он отодвигается, но она ползет за ним. Он забивается в угол. Она прижимается к нему. Он заслоняется ладонями, локтями.

— Уйди, уйди! — прогоняет он ее. — Я разбужу отца! Уйди!

Она не слушает, начинает щекотать ему пятки, подмышки. Он с силой отталкивает ее. Но Цивья сильная, с места ее не сдвинуть.

— Йоше-телок, — шепчет она и принимается бурно целовать его руки, ноги, завитки бороды.

Чем больше он отгоняет ее, чем сильнее отталкивает, тем крепче, жарче, безумнее становятся ее поцелуи. Ее глаза светятся в темноте зеленым огнем. Он начинает кричать.

— Реб Куне! — зовет он. — Реб Куне!

Но шамеса не разбудить. Он лежит, погребенный под двумя тяжелыми перинами — своей собственной и той, что осталась от его умершей жены. Из-под них пробивается только его храп, громкий, упорный, обозленный, как будто он с кем-то ссорится.

Он вырывается из ее объятий, гневно отпихивает ее, слезает с печки и садится в углу, в темном углу. Девушка, шаркая босыми ногами, идет по комнате, бросается на свою кровать. Кровать стонет под ней. Йоше начинает молиться в темноте. Но девушка мешает ему. Она плачет, рыдает, горько и жалобно. На мгновение замолкает, чтобы перевести дыхание, и начинает снова, еще громче и жалобнее. В ее плаче есть что-то животное, так скулит беспомощная тварь в своем немом горе. Потом плач переходит в вой — так в дождливую ночь в конце зимы воет старый пес, которого псы помоложе отгоняют от суки.

Ее плач горячит ему кровь сильнее, чем прикосновения ее тела на печи. Ему хочется оглохнуть. Но бурный порыв толкает его подойти к ней, положить руку на голову Цивьи и утешить ее в тихой темной ночи. От одной этой мысли его бросает в дрожь, и, чтобы отогнать ее, он раскачивается взад-вперед, он мотает головой. Он щиплет себя, впивается в свое тело ногтями, терзает свою плоть, чтобы отогнать дурные мысли. Но щипки доставляют ему больше наслаждения, чем боли. Боль сладка, на вкус она как собственная кровь, которую высасывают из пораненного пальца.

Йоше долго сидит вот так в углу комнаты, пока плач не затихает. Тогда он тихо перебирается обратно на свою постель и с головой укрывается старой шубой реб Куне. Он хочет заснуть, но сон не идет. Его разгоряченная кровь не спит. Йоше крепко-накрепко смыкает веки, но чем сильнее он жмурит глаза, тем больше он видит. Ему чудятся всевозможные женские образы, обнаженные, распутные, распростершие объятия навстречу ему, зовущие его. У его изголовья становится дьявол в обличье городского лекаря, с острой бородкой и тонкой тросточкой в руке. Дьявол смеется над ним.

— Дурак, — говорит он, — ты отгоняешь от себя девицу, полусироту, чтобы грешить в мыслях с бесовками и блудницами…

Юноша быстро одевается. Он убежит отсюда. Прямо посреди ночи сбежит куда глаза глядят, лишь бы не видеть больше эту комнату. Он быстро натягивает сапоги, надевает капоту, туго подпоясывается и начинает искать в темноте свой мешок. Но какая-то сила, взявшаяся невесть откуда, удерживает его на месте, ноги слабеют, наливаются свинцом, он не может двигаться.

Он еще не успел уйти, а уже ощущает тоску, тягу к этой комнате, к ее сумеречному теплу, тихому стрекотанию сверчка, дыханию, что доносится из теплой женской постели. Его охватывает усталость, сонливость, слабость — сладостная, обморочная. Он чувствует такую лень, истому, что, если бы девушка подошла к нему теперь, у него даже не было бы сил оттолкнуть ее.

Он ложится обратно на печку в одежде, читает псалмы и молится, по его щекам катятся слезы и падают на растрескавшиеся губы.

— Б-же, — молит он, — почему Ты меня оставил? Я взываю к Тебе днем, и Ты не отвечаешь, я кричу ночью — и Ты молчишь!

Реб Куне (слева) и его дочь Цивья. Эскизы к спектаклю «Йоше-телок» по роману И.-И. Зингера. Постановка Еврейского художественного театра. Открытка.
Нью-Йорк. 1920–1930-е годы

 

Глава 15

На дороге, огибающей кладбище, по ночам стали твориться какие-то страсти.

Возчики, что поздно ночью проезжают мимо кладбища на груженных солью телегах, слышали шорохи, возню. Старьевщики, что ходят по деревням, скупая свиную щетину и заячьи шкурки, видели, как на кладбище загораются и гаснут огоньки.

На город нахлынул страх. Мужчины без конца проверяли цицис: все ли на месте? Женщины не осмеливались появляться вечером на улице без фартука[5]. Днем было еще ничего, люди как-то ходили мимо кладбища: быстро, почти бегом. Когда каменная ограда оказывалась за спиной, можно было отдышаться от страха и бега. Ночью же никто не ходил там. Даже возчики, которые не боялись ехать одни через дремучие леса графа Замойского, где водились разбойники и волки, — и те не осмеливались поздно ночью проезжать мимо кладбища в одиночку. Ждали, пока соберется целая компания возчиков, так было спокойнее. Они нахлестывали коней, щелкали кнутами, пытаясь заглушить собственный страх, и тихонько, чтобы никто не слышал, бормотали молитву «Шма»[6].

— Шолем, Лейбиш, Уриш, Гедалья! — для куража перекрикивались они от телеги к телеге. — Но-о-о!..

Мальчишки боялись вечером идти домой из хедера. Держась за руки, с зажженными свечками в бумажных фонарях они перебегали рынок и читали кришме. Более пугливые держались за свои цицис. Сплетницы, бегающие по всем домам, где вытапливают смалец перед Пейсахом или теребят пух в перинах[7], чтобы выложить все слухи и кривотолки, теперь собирались целыми стаями и, спеша по улочкам, бросали через плечо: «Дым тебе в глаза, уксус тебе в горло, пропади, сгинь, дурной глаз, аминь!»

Невест и беременных женщин вообще не выпускали на улицу по вечерам, кроме как в сопровождении двоих мужчин.

— Она только и ждет, чтобы невеста или беременная вышла одна, — говорили женщины и сплевывали, — тут-то она и накинется на бедняжку, не дай Б-г никому такую долю, только пустому полю!..

Под «ней» они подразумевали Фейгеле-отступницу, покойную дочь Липе-подрядчика. Она, эта Фейгеле, была помолвлена с юношей из ешивы, но у нее была дурная кровь, и перед свадьбой она сбежала с казаком из интендантуры и обвенчалась с ним по гойскому обряду в русской гарнизонной церкви, прямо в родном городе. Она плохо кончила, как и предсказывали женщины. Казак бил ее, а в конце концов выгнал из дома, и она повесилась — повесилась на двери дома, убив и себя, и ребенка, который вот-вот должен был родиться. Ее похоронили на русском кладбище, у забора, как положено самоубийцам. Ее муж, казак, поставил над могилой простой деревянный крест. На похороны никто не пришел. Сразу же после этого на еврейском кладбище начались страсти. Каждую ночь там слышалась возня, зажигались огоньки, и люди знали, что это работа Фейгеле-отступницы.

— При жизни нас позорила, — говорили люди, — и после смерти покоя не дает…

Юные девушки жалели ее:

— Бедная, она хочет на еврейское кладбище. Бродит вокруг, а ее туда не пускают.

У сойферов[8] появилось много работы. Люди отдавали им тфилин, мезузы, чтобы те посмотрели, не отвалилась ли, Б-же упаси, какая-то буква. Богачи осаждали дом реб Мойше.

Реб Мойше был великим праведником. Каждый раз перед тем как написать имя Всевышнего, он совершал омовение в микве. Кроме того, он неделями постился. Хотя он вот уже сорок лет работал сойфером, но за это время переписал лишь два свитка Торы. На то, чтобы переписать пару тфилин, одну мезузу, у него уходили месяцы. И теперь богачи хотели, чтобы их тфилин и мезузы проверил именно реб Мойше. С его мезузой люди чувствовали себя в безопасности.

— Реб Мойше, — упрашивали они, — мы заплатим столько, сколько скажете, только возьмите…

Но тот не соглашался.

— Да ну… — бурчал он, не желая разговаривать, и жестом показывал, что занят.

В его маленьком домике стоял холод, окна были заткнуты подушками, из кухни несло дымом, черные стены поросли грибами от сырости. Его вторая жена, тощая, высокая женщина, сидела на маленькой скамеечке, запихивала свою отвислую грудь в рот младенцу и кричала:

— На, соси! Высасывай из меня жизнь…

Дети — мал мала меньше, бледные, кривоногие, чумазые — валялись на полу, который даже не был ничем покрыт, только обмазан глиной. Они тащили в рот все, что находили на полу: очистки, ломтики хлеба, даже куски известки. Дети плакали, смеялись, падали, кричали, но реб Мойше не обращал на них внимания. Он сидел за столом, на котором была разостлана телячья шкура, сидел в талесе и тфилин, с гусиным пером в руке, возведя пламенные глаза к прокопченным балкам. Рука его дрожала, он раскачивался взад-вперед, тихо бормотал, закрывал глаза. Десять раз он подносил руку к пергаменту, хотел написать букву, но не писал.

Обложка романа И.-И. Зингера «Йоше-телок». Издательство «Liveright». 1933 год

 

— Злодей! — кричала жена и трясла перед его глазами тощими кулаками. — Люди тебя просят, хотят заплатить! Ты нас всех без ножа режешь!

Однако он не отзывался. Его глаза были распахнуты, зрачки расширены, но он не видел ничего, что творилось вокруг. Богачи ушли рассерженные.

— Ладно, — утешали они себя, — другие сойферы — тоже евреи, порядочные люди…

Реб Борехл, «женский ребе», отец четырех глухонемых дочерей, теперь без конца писал записки-амулеты. Не только женщины, но и мужчины, даже хасиды, которые никогда не были высокого мнения о реб Борехле и насмехались над ним, теперь покупали его амулеты, которые он упаковывал в красные кошелечки. Он сам их писал гусиным пером на гладких кусочках пергамента, вырезанных его глухонемыми дочерьми.

«Б-же, порази Сатану, — писал реб Борехл, — именем великого и грозного царя, огненного и пылающего, Того, Кто есть пламя, пожирающее огонь; Того, Кто поставлен властвовать над ветрами, и имя Ему Йешцизихикитиэль, я заклинаю великого и грозного демона, нечистого и черного, пса, порождающего нечистоту, потомка Сатаны и Лилит (да сотрутся их имена), чье имя Каташихорзомалицилошон, да сгинет он в расселинах скал и в когтях нечистых птиц, от которых Ной взял в ковчег лишь одну пару и которые едят падаль и кошек. Будь проклят день, когда он родился. Да выбранит его Пречистый Ангел. Да не будет ему доступа ни к мужчине, ни к женщине, ни к девушке, еще не знавшей мужчины, ни к ребенку, ни даже к тому ребенку, что еще находится в недрах материнского чрева. Три черных пса пожирают нечистоту, Б-же, помилуй нас».

Глухонемые дочери работали, помогали отцу зарабатывать на жизнь. Они шили завязки для кошельков, чтобы можно было носить их на шее. Кошельки они крепко зашивали: так никто не мог добраться до пергамента. Даже самые бедные покупали амулеты для всех своих детей, отдавали последний гульден, лишь бы чувствовать себя в безопасности от восставшей из могилы Фейгеле-отступницы. Они знали: с таким амулетом можно быть спокойным.

Реб Борехл ссыпал гульдены в ящик стола. Он пристально разглядывал деньги близорукими глазами — не всучили ли ему каких-нибудь полустертых монет? — и предупреждал: «Носить кошелек надо на голое тело и следить, чтобы он, Б-же упаси, не раскрылся».

Единственный, кто не боялся, был шамес реб Куне. Он, как и прежде, ходил с фонарем на кладбище, где стоял его дом. За ним следовал Йоше-телок.

Шамесу было нечего бояться.

Ну да, на кладбище и впрямь что-то шуршало и возилось, и огоньки зажигались и гасли. Но реб Куне знал, что это работа не умершей Фейгеле-отступницы, а контрабандиста реб Занвла, его сыновей и гойских парней. Реб Занвл возил товар. Ночью он переправлял через ближнюю границу целые возы австрийских шелков и шерсти и прятал их на кладбище.

Реб Куне теперь зарабатывал хорошие деньги. Реб Занвл платил ему по золотому за ночь, да еще и подарил бутылку австрийского глинтвейна. Шамес хранил золотые в глиняном горшке, который он закопал в землю, рядом с могилой праведника, где никого другого не хоронят, а из бутылки все время отпивал понемногу. Теперь он спал еще крепче обычного, лежа под двумя перинами. Даже перестал заниматься покойниками, переложив эту обязанность на шамеса из молельного дома мясников[9], и храпел себе — уверенно, спокойно, солидно.

И Йоше-телок мог теперь мирно спать на своей печке.

Елена Зелинская в роли Цивьи в спектакле «Йоше-телок» по роману И.-И. Зингера.
1930-е годы

 

Цивья больше не приходила к нему. Каждую ночь она прокрадывалась к парням, которые зарывали шелка среди могил, прятали шерсть в старых гробницах хасидских ребе.

Как только ходики с тяжелыми гирями начинали хрипло отсчитывать удары, девушка вставала с кровати, быстро одевалась, накидывала на растрепанные волосы рваную шаль и исчезала на несколько часов. Она кралась между могилами, пригибалась, чтобы не задеть нависающие ветки деревьев, и, напрягая зрение и слух, старалась уловить тихий шорох, разглядеть мерцающий огонек зажженной папиросы.

Парни не отгоняли ее, как Йоше-телок. Нет, они давали ей лакомства: жареные гусиные ножки, что они получали от реб Занвла, своего хозяина. Давали ей хлебнуть глинтвейна из солдатской оловянной фляги. Даже дарили подарки: красные шелковые ленты для ее растрепанных волос. А за это они залезали с ней в гробницы праведников, заваленные мешками шерсти.

— Ты мой жених… — говорила она каждому парню в темноте, не видя даже, с кем разговаривает, — Цивьин жених, хи-хи-хи…

А Йоше лежал на печке и весь горел. Его уши улавливали каждый шорох, каждый скрип, доносившийся снаружи, и поэтому он щипал себя, вонзал ногти себе в тело.

Он читал наизусть тексты из «Зоара».

Продолжение следует

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1].      Австро-венгерский крейцер (одна сотая гульдена) приблизительно равнялся 0,6 русской копейки.

 

[2].      Респонсы — жанр раввинистической литературы: письменные ответы ученых на религиозные и судебные вопросы общины и отдельных лиц.

 

[3].      Ритуальное омовение рук после пробуждения.

 

[4].      Слихот (слихес) — покаянные молитвы, которые читают во время поста и в Дни трепета.

 

[5].      По поверию, фартук защищает от нечистой силы.

 

[6].      Молитву «Шма» — главную еврейскую молитву, символ иудаизма — читают не только утром и вечером, но также и в случае смертельной опасности и перед смертью.

 

[7].      То есть там, где собирается много женщин для совместного дела.

 

[8].      Переписчик священных текстов. Главные обязанности сойфера — писать свитки Торы и пергаменты для тфилин и мезуз.

 

[9].      Синагоги и молельные дома создавались по цеховому признаку: были молельные дома резников, торговцев, кожевенников и т. д.