[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ АВГУСТ 2013 АВ 5773 – 8(256)
исроэл-иешуа зингер
Перевод с идиша Аси Фруман
СВИНЕЦ
I
День, жаркий и усталый, в светлом, пропитанном по́том дорожном плаще, наброшенном на всемирные плечи. Поля, плоские, раздольные, в далекой фиолетовой раме. Дорога, поблекшая, выбеленная, с узкими извилистыми траншеями по обеим сторонам: две длинные искривленные обезьяньи руки, забравшиеся глубоко в мир.
— Ать-два… Ать-два…
Яркий букет, солдатский букет, шагает в такт. Здесь есть коренастые немецкие ополченцы с кривыми ногами, торчащими из коротких голенищ, и прямые как стрела венгры, легкие, гибкие — статисты, только что из оперы, и плосколицые китайцы с острыми плечами, в гимнастерках цвета хаки, и узкие в талии черкесы, яркие, порхающие, резвящиеся бабочки. Оружие — как сами солдаты: острые русские штыки и плоские немецкие ножи, старомодные тяжелые винтовки с замком сбоку и легкие, гладко отполированные, изящные английские ружья.
Русские команды все знают наизусть. Врагов и друзей распознают сразу, даже если те в одинаковой одежде и говорят на одном языке. Они змейкой двигаются по шоссе. Они чинят взорванные мосты через реки, мостки через болота. Укладывают ряды шпал, укрепляют кривые развинченные рельсы. Впереди — красное знамя в ореоле солнечной пыли, за ним — златоусый командир Франц Герлинг из Гессена, по обеим сторонам — украинская степь.
Лейб Леви — черная роза в этом ярком движущемся букете. Его кудрявая черная голова пылает под раскаленным южным небом. Его легкие ноги крепко-накрепко обмотаны тугими портянками. На широкой груди — брезентовый патронташ, снятый с партизана. И имя у него двойное: Лейб-Юда.
Франц Герлинг часто шутит:
— Иуда… Иуда-предатель…
Но тихими темными ночами он часто посылает его в густой лес на поиски бандитских укрытий. Когда тот возвращается на четвереньках, Герлинг полной рукой треплет парня по спине. Он устремляет серо-стальной взгляд в его горящие черные зрачки и хвалит на двух языках:
— Бравер керл[1], Иуда... Молодец, Иуда…
II
Вечер. Мир растягивается. Мир становится вдвое шире. Мир становится вдвое дальше.
— Слушай команду! Медленно… Марш…
Они замедляют шаг. Поля простираются перед ними, такие плавные, мягкие, как раскрытые объятия девушки. Окошки деревенских домов глядят так задумчиво, так умиротворенно в лучах заходящего солнца, как будто они и впрямь еще никогда не видели убийств и несправедливости.
Однако солдаты прижимаются к стенам. Крепко держат в руках оружие.
В вечерних росистых травах, в мечтательных окошках, горящих червонным золотом, порой открываются спрятанные рты и плюют дымом и огнем в движущийся букет. А потом приходится ставить несколько кривых крестов под одинокой вербой с надписью, вырезанной на коре, и из двух шеренг делать одну.
Сейчас спокойно.
Может статься, что скоро труба деревенского дома выдохнет немного ясного дыма. Молодая крестьянка встретит их у двери, скрестив руки на полной груди. И теленок, маленький и простодушный, замычит им навстречу, высунув язык. Но может статься и так, что несколько теплых тел под ругань на чужом языке лягут в черную украинскую землю и станут ее частью.
В такие моменты наступает расплата: по приказу Герлинга десятки ручных гранат взлетают в воздух, будто черные вороны. У спящих соломенных крыш вырастают огненные крылья, и они взмывают ввысь. И спокойная, молчаливая земля начинает выплевывать наружу трусливых подземных существ. Охваченные пламенем мятежники бегут зигзагами по красным полям, как подстреленные звери бегут к реке остудить раны.
Они идут настороженно, внимательно. Они чувствуют, сколько раз кровь обегает их тело. Стальное оружие так тесно вжато в зудящие ладони, и под сердцем так колотится желание:
— Хоть бы уже что-нибудь случилось…
Там, дальше, в соседних деревнях, двери и ворота будут открыты. В стоящих нараспашку безлюдных хатах пустые скамьи будут упрашивать их присесть. Открытые чердаки, полные сена, предложат им ночлег. Из затхлых печей им подмигнут сыры, прижатые камнем. И даже единственная оставшаяся кошка в углу встретит их так смиренно и гостеприимно, будто она взяла на себя всю ответственность, что передали ей сбежавшие хозяйки.
В такие ночи они отдыхают перед чередой мучительных дней. Они спят спокойным и крепким сном, будто в своем собственном амбаре. И даже те, кто стоит на страже, могут подпереть голову ружьем и подремать.
Будет тихо: огненные языки уже рассказали красные вести всем на несколько верст окрест…
III
— Вперед… Медленно… Марш…
Франц Герлинг придерживается немецкой военной тактики: вперед и медленно.
На пути появляются гористые участки, скользкие и покатые, мокрые от дождя, что моросит лениво и косо вот уже почти сутки. Над головой нависает мягкая, не выдоенная до конца туча. Влажная благословенная земля слышит ругательства на всевозможных языках.
— Проклятый чернозем…
— Не для маршей создан…
Днем стало немного теплее. В молодом леске на горе их встретили гулкие выстрелы — несколько солдат вскинули стальные ружья и показали небу огненный язык. Теперь они гонят перед собой полсотни взятых в плен лесных существ. Их жалкие ружья и старомодные сабли, их серпы и вилы лежат, связанные, на крестьянской подводе, поэтому они идут тупо, равнодушно: стадо быков, которых только что лишили рогов и мужской силы. Двое маленьких бородатых баварцев подгоняют их, хотя они и без того идут:
— Впеёооод, че’ти…
— Впеёооод…
На горе, что стоит впереди, им должны повстречаться новые выстрелы.
У одного из пленников еще осталась мысль — одна-единственная мысль — тайна. Ему дали булку с селедкой и отобрали последнюю тайную мысль. Теперь они не знают, где их поджидают вражеские выстрелы. Франц Герлинг подносит к стальным глазам подзорную трубу, отмеряет взглядом версту пути и кладет ее к своим ногам.
— Марш рауф[2]… Гоп…
Они торопливо карабкаются по скользкой горе. На грубых, суровых лицах играют улыбки: гора высокая. С нее открывается вид на вражескую долину внизу. К тому же здесь густо растут кривые надгробия. Франц Герлинг рад: кладбища — лучшие позиции.
Солдаты ставят ружья и автоматические винтовки у подножий надгробных камней и холмиков. Над Лейбом Леви распростерлись в жесте благословения руки коена и полустертая надпись «здесь покоится». Он лежит с открытыми глазами, глядя на сгорбленный, съежившийся город. Он быстро и ловко нажимает на спусковой крючок и прислушивается к приказу Герлинга:
— Восемьсот шагов справа… Все разом… Пли…
Они попадают в цель. Спящие крыши чем дальше, тем больше пробуждаются от дремы и выплевывают в воздух стропила. Маленькие движущиеся точки уползают все дальше и дальше к фиолетовой каемке вокруг города, и шумные выстрелы все реже и реже бьются о покосившиеся надгробия.
Ночевать они будут в городе. А пока нужно взвалить на плечи пленных несколько рядовых, которые не стоят на ногах. Для других — вырыть в земле длинные глубокие ямы и воткнуть в желтый песок две ветки, связанные крест-накрест.
Они съезжают по склону на спине.
Здесь, в тесноте, между поваленными надгробиями и высеченными квадратным письмом надписями «здесь покоится» появилось несколько кривых крестов с готическими буквами…
IV
Ночь. Грудь Герлинга большим электрическим глазом смотрит в окружающую тьму[3]. Усталые кованые шаги гулко стучат по грязным городским камням.
Лейб Леви впивается в темноту черными глазами и принюхивается раздутыми дрожащими ноздрями.
В воздухе носятся запахи — запах горелых перьев, тлеющих крыш, затаенного дыхания и застывшей в жилах крови. Дома стоят в стороне, склонившись друг к другу, съежившись, выгнув стены, чтобы расслышать каждый шорох, с черными, открытыми окнами — глазницами, что таращатся в пустую тишину.
Рассыпанный солдатский букет осаждает немые дома, пытается разбудить их на нескольких языках. Но дома глухи. Разные кулаки стучали здесь в течение нескольких суток. Разные голоса будили их. Теперь уже трудно различить кулаки и голоса. Теперь здесь повсюду царит оцепенение. Холодное бездыханное оцепенение. Теперь здесь ни одна щеколда не отодвинется сама — разве что навстречу другу или спасителю. Любая рука, что откроет дверь, даже детская, — откроет с ужасом.
Франц Герлинг взывает в ночи:
— Унд вахе?[4] Вахе…
Тон его не повелителен. Все молчат. И только Лейб Леви дважды отвечает:
— Я… Я…
Он знает: в конце концов двери откроются. Выстрелы затанцуют в воздухе. И закутанные женщины, сумрачные и высокие, будут немо повиноваться всем их приказам, молча выставят на стол последнюю еду и питье для усталых военных.
На него из темноты глядят глаза — глаза эти молчат, не шелохнутся, они горят во мраке темным огнем. Он смотрит в ночь и чувствует, как внутри его грудной клетки разрастается что-то гложущее, дрожащее, разрастается так быстро и обширно, что вот-вот выплеснется и затопит лежащие вокруг камни и мостовую. Поэтому он покрепче прижимает ружье к плечу и гулко печатает шаг по камням, чтобы пробудить от сна себя самого.
V
— Эй, кто здесь? Эй!
Лейб Леви выставляет ружье вперед, готовый нажать на спусковой крючок. Его спутник поправляет оплывающую свечу в фонаре и пальцем считает неподвижных ночных существ:
— Раз… два… три…
Три тулупа. Три закутанные головы. Три пары обмотанных лохмотьями ног в мягкой грязи.
— Вперед…
Они идут медленно, твердо. Вдалеке два глаза-семафора мигают красным и зеленым. Ноги в лохмотьях спотыкаются о перекрученные спутанные рельсы. В грязь сыплются ругань и мольбы.
— Батюшка, помилуй… батюшка…
Маленький, прокуренный вокзальчик. Заспанный телеграфист болтает попусту, отрывисто и невпопад. Огромный кожаный человек в длинных разношенных сапогах из оленьей шкуры сидит, мощной рукой ударяя себя в кожаную грудь:
— Я кузнец… Я кузнец…
Лейб Леви ставит ружье в угол и жадными руками ощупывает троих неподвижных оборванных существ. Его спутник по-хозяйски подходит к столу, высасывает последние капли из оставленной кем-то бутылки и бурчит кожаному человеку:
— А я столяр… Столяр…
Оборванные существа стоят прямо, оцепенело, как тумбы, и позволяют вытащить у себя шелковые платки и кубки черненого серебра.
Огромный кожаный человек не смотрит по сторонам. Он видел вещи и поважнее и даже тогда оставался равнодушным. Сейчас ему тепло, светло, и перед ним стоит бутылка — бутылка, у которой два вкуса: огня и добычи. Позднее, может быть, снова налетят вражеские выстрелы — тогда он оставит на столе зажженную лампу, закроет за собой дверь, возьмет одно лишь ружье из угла, закинет его за спину и отдастся на милость ночи. Поэтому он вынимает из-под стола еще одну, полную бутылку. Поспешно ставит ее рядом с Леви и говорит, запинаясь от радости:
— Шнапс, товарищ… Я кузнец… Я кузнец…
Поскольку Лейб Леви не придвигается ближе, ожидая приказа, кожаный человек искоса смотрит на троих оборванных существ и лениво щупает свой патронташ:
— Хватит на них свинца?..
Нет. Он все истратил. Но у Лейба Леви в брезентовой пулеметной ленте еще торчит несколько острых блестящих штук. Его напарник распахивает дверь и выпускает наружу прямоугольный лоскут света вместе с тремя оборванными существами.
Три тулупа. Три закутанные головы. Три пары обмотанных лохмотьями ног, что спотыкаются о спутанные рельсы. Три последних сумрачных взгляда, что смешиваются с ночной тьмой. Три громких выстрела, выпущенных в ночь. Три глухих всплеска жидкой грязи. Три последние мольбы, развеянные в пустой ночи:
— Батюшка, помилуй… Батюшка…
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.