[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ АПРЕЛЬ 2013 НИСАН 5773 – 4(252)
«АНГЕЛ-ИЗБАВИТЕЛЬ ДА СОХРАНИТ ТЕБЯ ОТ ЛЮБОГО ЗЛА…»
ВОСПОМИНАНИЯ ХАБАДНИКОВ, ЗАПИСАННЫЕ ДАВИДОМ ШЕХТЕРОМ
Элимелех Левенгарц
Семья Элимелеха Левенгарца. Слева направо: у Элимелеха на руках дочь Штерна-Сара, Шнеур-Залман, Хана, жена Элимелеха Перла держит на руках Ривку. Кфар-Хабад. 1969 год.
Элимелех Левенгарц (справа) у Ребе. Нью-Йорк. 1976 год
Меня зовут Элимелех Левенгарц[1], родился я в 1933 году в Москве. Когда началась война, моя семья уехала в Самарканд, и там я начал учиться в хедере. До этого в советскую школу я не ходил, хотя должен был это делать с семи лет. Почему? Да потому, что Ребе Раяц перед самым отъездом за границу в 1927 году несколько раз призвал своих хасидов ни в коем случае не отдавать детей в советские школы. Он даже сказал так: «Если перед хасидом стоит выбор — броситься в огонь или отдать ребенка в большевистскую школу, он должен броситься в огонь».
Мой отец, реб Авром-Шмуэль, был настоящим хасидом, поэтому он приложил все усилия, чтобы его дети не пошли в советскую школу. И раз Ребе сказал — не отдавать, так он и не отдал.
Мои самые сильные впечатления от Самарканда связаны с голодом. Нас у родителей было шестеро сыновей, младшему еще и года не исполнилось. Родители сперва на работу устроиться никак не могли, а это означало, что продовольственную карточку они не получали. Купить же что-то на базаре тоже не было возможности — денег попросту не хватало. Помогали, конечно, наши, любавичские. Но они тоже были очень ограничены в средствах. Вставали мы утром, а в доме — хоть шаром покати. Ни крошки хлеба, ни молока, ни картошки — ничего. Родители и старший брат уходили с самого утра, чтобы где-нибудь что-нибудь заработать и вечером принести хоть какую-то еду. Но не всегда это у них получалось, и возвращались они с пустыми руками. Так мы и шли спать голодными.
Молоко у матери от такого голода пропало, а младший наш братик все время плакал и просил есть. Мама наливала в стакан холодной воды, обвязывала марлей черствую горбушку хлеба, которую где-то выпрашивала, замачивала эту марлю в воде и давала ему сосать. А я и другие дети дергали мать за платье и просили: «Дай хотя бы один раз и нам пососать эту горбушечку». Но мать не давала, и все причитала: «Это нужно Мотеле, он ведь совсем маленький, а вы потерпите еще немножко». И мы терпели. А Мотеле, наш братик, не вынес этой пытки голодом и умер.
Однажды родители вернулись вечером, а я лежу в кровати и корчусь от боли в животе. Мать глянула на меня и заплакала — я уже опух от голода. На следующее утро она повела меня к врачу. Та долго меня не осматривала, поставила диагноз с первого же взгляда. И сказала: «Я дам вам направление в госпиталь для солдат. Хоть я и не имею права это делать, но мне жаль ребенка».
Эта женщина спасла меня от голодной смерти. В госпитале я впервые за многие месяцы увидел картофельное пюре, и до сих пор помню не только как выглядела тарелка, в которой мне это пюре принесли, но даже запах этого божественного блюда. Помню также, как мне хотелось схватить тарелку и сразу все съесть, а мать, к моему счастью, не дала и кормила меня с ложечки целый день, давая по чуть-чуть.
Постепенно все как-то устроилось — отец поставил дома ткацкий станок, и мои старшие братья, в том числе брат Йона, который еще был ребенком, начали на нем работать. Им приходилось трудиться без остановки — двадцать четыре часа без перерыва. Братья разбили сутки на смены, и станок стучал не умолкая. Еды, конечно, все равно не хватало, но от голоду мы уже не пухли.
Сперва мы начали учиться в синагоге, и я шел на эти занятия с огромной радостью. Почему? Да потому, что там, после урока по алеф-бейс — ивритскому алфавиту, каждому ученику давали по пять изюминок и маленький кусочек хлеба.
Когда с продуктами стало легче, мы все равно не ели досыта. Хлеб мать делила между нами поровну, и я даже не мог представить себе, что буханка хлеба может вот так просто лежать на столе и каждый отрежет от нее столько, сколько ему захочется. И только спустя год или два, когда мы уже окончательно встали на ноги, мать как-то принесла домой целый мешок с буханками хлеба. Вывалила их на стол и сказала: «Ну, дети, а теперь ешьте сколько хотите». А сама взяла метелку, распахнула окна и как закричит: «Голод, вон из нашего дома! Голод, убирайся прочь!»
Как только мы начали заниматься в хедере, то первое, чему нас научили, были правила безопасности. Если кто-то незнакомый постучит в дверь или в окно — немедленно убежать через заднюю дверь во двор и сделать вид, что мы играем. Нам, десяти-двенадцати мальчикам преподавали Хумаш и немного Талмуд. Обучение велось на лошн койдеш (святом языке) и на идише. Иврит, на котором мы говорим сейчас в Израиле, — это сефардское произношение. А лошн койдеш — это ашкеназское, мы на нем молимся, учимся, но не используем его в быту, для обычных, повседневных разговоров. Так вот, читали нам Хумаш на лошн койдеш, а потом переводили на идиш.
После войны мы вернулись в Москву, а потом, когда появилась возможность выехать в Польшу с помощью подпольной организации реб Мендла Футерфаса, мы всей семьей отправились во Львов. Но опоздали: выезд уже прикрыли. Реб Мендла и других руководителей этой организации арестовали, осудили и отправили в лагеря. Все любавичские хасиды, не успевшие уехать, разбежались кто куда. Во Львове оставаться было опасно — в НКВД знали, что не все хабадники уехали, и искали нас днем и ночью. Так мои родители оказались в Черновцах.
Сначала мать с отцом отправились туда на разведку. Ехали они ночью в поезде, в общем вагоне, и отец никак не мог уснуть, так волновался. «Что же будет, что будет! — говорил он все время матери на идише. — Как мы найдем квартиру — без связей, без знакомств? Как вообще устроимся, нам ведь даже негде голову в следующую ночь преклонить!» Но мать его успокаивала: «Ничего, Авром, ничего, Б-г нам поможет».
И действительно, помог. Когда поезд пришел в Черновцы и они стали выходить из вагона, к ним на идише обратилась женщина, ехавшая на второй полке. «Я все слышала, вы сегодня ночуете у меня. Место у меня есть — муж в командировке и вернется только через неделю. Так что спать вам есть где, авось за это время какое-то жилье себе и подыщете».
Синагога в Черновцах. В советские годы здесь разместили
кинотеатр.
1950-е годы
И подыскали. Каким-то образом им удалось раздобыть комнату в коммунальной квартире, где мы все и поселились. В школу я не ходил и в Черновцах.
Но чтобы не вызвать лишних расспросов — почему дети не в школе, — родители отправляли нас на год каждый раз в другой город к родственникам или другим любавичским хасидам. Дело было сразу после войны, со всеми ее передрягами, с поломанными людскими судьбами. Поэтому на детей власти внимания особо не обращали. Да и в Черновцы власть эта советская, по существу, только пришла. Поэтому она была еще не так крепка и всеохватна, как в Москве. Можно было найти лазейки, и мои родители их отыскивали с большим успехом.
Когда мне минуло шестнадцать, я все же пошел в вечернюю школу. Начал я учиться сразу в четвертом классе — это был самый младший класс вечерней школы. А как учиться, если я даже писать не умею? Помогла моя сестра Белла. Она ходила в обычную школу — девочкам все же наши хабадники делали послабление. Я уж не помню почему, но, думаю, в том числе еще и из-за того, что девочкам не мешало жесткое школьное правило: ни в коем случае не находиться на уроке в головном уборе.
На мое счастье, как раз в тот год, что я пошел в вечернюю школу, Белла занималась в четвертом классе обычной. Она помогала мне готовить уроки, и я списывал у нее все, что мог. Из-за этого как-то раз случился конфуз. Я еще толком по-русски читать не умел и, когда заполнял свои данные на титульном листе тетради, «сдул» все, как было у нее — кроме имени, конечно. И написал: «ученица четвертого класса Михаил Левенгарц».
Сдал я эту тетрадь на проверку домашнего задания, и на следующий день вызывает меня учительница к доске: «Миша, ты знаешь разницу между мужчиной и женщиной?» А в классе нашем сидели уже взрослые мужики. Увидели они, как я смутился, поняли это по-своему и ну давай хохотать. А учительница подняла мою тетрадь и показала всем ее обложку, на которой я так старательно и аккуратно вывел: «ученица Михаил Левенгарц».
А вот еще один — совсем не смешной — случай. Задали нам как-то написать сочинение на украинском языке, дело ведь было на Украине. А как мне писать, если я и русский толком не знаю? В общем, накалякал я что-то. Через пару дней учительница всем вернула тетради с сочинением, а мою — нет. И сказала, чтобы я остался после уроков, ей надо со мной поговорить. Я решил, что она мне устроит головомойку из-за незнания украинского. Но не тут-то было. Когда мы остались в классе одни, она раскрыла тетрадь и чуть ли не шепотом мне говорит: «Посмотри вот сюда». И показывает на мое сочинение. Я глянул, и мне сразу не по себе стало: в сочинении я написал слово «Сталин» с маленькой буквы. Она увидела, что я побледнел: «Ты понимаешь, Миша, чем это пахнет? За такое можно и в тюрьму угодить». А мне ответить нечего, не стану же я объяснять, что, напрягаясь из-за этого украинского, не заметил, как совершил такую страшную по тем временам ошибку. Но, на мое счастье, учительница оказалась порядочным человеком. «Я не хочу тебе зла, Миша, — сказала она, — не хочу ломать тебе жизнь. Возьми эту тетрадь и порви ее прямо сейчас и здесь на мелкие кусочки». Так я и сделал.
Так я ни шатко ни валко доучился до восьмого класса, хотя времени в школе проводил немного — то суббота, то праздники. Но вот где я действительно прилагал большие усилия и тратил очень много времени — это был подпольный хедер. Собственно, назвать его таким громким именем было сложно — в нем, кроме меня, занимался только еще один мальчик.
Хедер размещался в квартире одного из любавичских хасидов, преподавал нам реб Хаим-Залман Козлинер по прозвищу Хазак[2]. В этой квартире мы проводили весь день и учили Гемору, хасидизм, маамарим Ребе. Тут уже не было профанации и отлынивания. Учились, как полагается: вникали во все мелочи, старались дойти, как говорится, до самой сути.
Чтобы показать, как отец во всех, даже самых мелких деталях, старался соблюдать заповеди, расскажу о нашей коммунальной кухне. Напротив комнаты, где мы жили всей семьей, дверь в дверь, была комната одного коммуниста. Он хоть и был преданным членом партии, но не пользовался благами, которые могло бы дать ему положение, поскольку был человеком честным. Денег у него не было, питался он не по ресторанам или столовым, а дома. И готовил еду на общей плите, стоявшей в кухне.
А это представляло для нас большую проблему. Ведь когда сосед — а он не был евреем — зажигал плиту или ставил на уже горевшую общую плиту свою кастрюлю, наша пища, тоже стоявшая там, становилась непригодной для еды. Но кухня-то одна, и плита одна. А семья большая и детей кормить надо! Отец нашел выход из положения — купил соседу керосиновую плитку (или примус — я уже точно не помню). Стоило это немалых, по нашим понятиям, денег, но деваться было некуда. А чтобы еще больше заинтересовать соседа, отец ему пообещал: если тот будет готовить себе еду только на этом примусе, мы возьмем на себя покупку дров для печки и будем обогревать кухню и коридор всю зиму. И сосед согласился.
Был еще один момент, из-за которого он пошел на действие, столь сильно противоречащее его идеологии. Как я уже сказал, был он честным и потому бедным. И со своей женой Марусей он жил в основном не на его зарплату, а на то, что зарабатывала она: Маруся покупала на базаре материю, шила из нее женские платья и продавала их. Понятно, она нигде не была зарегистрирована, никаких налогов не платила. Если бы ее поймали за этим занятием, то и ей, и в особенности ее мужу-коммунисту грозили большие неприятности. Но наш сосед хоть и был атеистом, быстро понял, что мои родители — люди порядочные, и попросил их об одной услуге.
В тот день, когда Маруся шла на базар продавать платья, она весь материал и всю продукцию — готовую и полуфабрикат — переносила к нам. Если бы Марусю схватили на рынке, то у нее было бы «железное» алиби — пошла продавать свое собственное платье, которое ей не подходит, или для того, чтобы купить продукты. Это не запрещалось. А если бы ей не поверили и пришли домой с обыском, ничего бы не обнаружили. Понятно, что в ответ они с мужем были готовы оказать нам любую услугу, тем более что в данном случае речь шла о пустяке — не готовить на общей плите.
В общем, жили мы с ним и с Марусей, что называется, душа в душу. До такой степени, что спокойно устраивали в нашей квартире фарбренгены, зная, что они не донесут.
А шумели на этих фарбренгенах порой довольно сильно. Особенно в конце, когда мы все желали (с этого начинали и завершали каждый фарбренген), «чтобы Б-г нам помог и мы встретились с Ребе».
Отец мой говорил: «Мы как солдаты, попавшие на войну. Солдата несколько лет готовят к сражению: учат метко стрелять, перемещаться на местности, окапываться. И когда начинается война, разве солдат имеет право отказаться и увильнуть от выполнения своего долга? Такое и в голову ему прийти не может. Наказание за подобное преступление — расстрел! Вот так и мы: отцы наши были хасидами, учились в Любавичах, воспитывались на маамарим наших Ребе. И наши Ребе не только призывали своих хасидов не сдаваться, не отступать даже в мелочах от заповедей». Мы, дети, все это слушали и впитывали в себя как губки.
У нас было много проблем. Как быть, например, с праздником Суккот? Одна из его главных заповедей — арба миним[3]. И где взять эти растения? В синагогу один комплект арба миним еще как-то попадал, но туда дети и молодежь ходить боялись и трижды в день молились дома. Но, чтобы дать возможность как можно большему числу евреев выполнить заповедь, наши хабадники договаривались в синагоге и после первых двух дней праздника переправляли эти арба миним по всему городу. А потом, самолетами, — и в другие города. Ведь эту заповедь можно выполнить в любой из дней праздника. В нашем распоряжении была целая неделя, и арба миним, бывало, пролетали несколько тысяч километров по всему Союзу…
Проблемы возникали и с питанием. Точнее, никаких проблем не было. Нам и в голову не могло прийти съесть что-то трефное. До двадцати лет я понятия не имел, что колбаса может быть кошерной. Она для меня относилась к разряду запрещенной пищи — есть сало, есть колбаса. И только потом я узнал, что существует колбаса, сделанная из кошерного мяса.
Несмотря на то что еды вообще было мало, а кошерной — и того меньше, мы никогда не соблазнялись тем, чтобы что-то запретное съесть. Никогда! Тем более что буквально каждую неделю у нас были фарбренгены, дававшие нам мощную духовную подпитку, укреплявшие в вере, в нашей убежденности в правоте дела, которому мы служили, и правильности пути, по которому шли…
Да, денег не было, еды не было. Но на фарбренген всегда доставали и деньги, чтобы купить пару бутылок водки, и какую-то еду. Понятно, на фарбренгене еда — это далеко не самое главное. Если точнее сказать — вовсе даже вещь второстепенная. Но и без нее нельзя! И каждую субботу у нас собирались любавичские хасиды — пили, закусывали чем Б-г послал, пели песни, поддерживали друг друга, смеялись и плакали. И все вместе жили надеждой на скорое избавление.
В Черновцах жил тогда любавичский хасид Гершл Рабинович. Был он деловым человеком, имел обширные связи среди партийной и государственной верхушки города. В свое время он жил в Алма-Ате и ухаживал за отцом Ребе. Когда отец Ребе скончался, то мать Ребе, ребецн Хана, в знак благодарности подарила Гершлу Рабиновичу тфилин и трость своего мужа, с которой он ходил последние годы жизни. Эта палочка стала защитой Гершла. На все свои самые опасные операции — а был этот человек, как я уже сказал, деловым, что уже само по себе в те годы было крайне опасно, — он всегда ходил с этой палочкой. И, хотите верьте, хотите нет, все ему сходило с рук.
В Черновцах Гершл построил микву — совершенно невероятное для тех лет достижение. В одном из пригородов Черновцов находилась могила цадика Исроэля Ружинера — великого хасидского Ребе. Памятник на могиле был разрушен, кладбище почти сровняли с землей, по нему бродили коровы, щипали траву и справляли свои надобности. Гершл Рабинович сумел восстановить памятник и даже нанял старика, который следил за могилой, — ремонтировал, если надо, выпалывал бурьян, красил ограду. Не думаю, что следует много распространяться о том, как это было сложно и опасно. Но Гершл брал с собой палочку отца Ребе, смело шел по разным инстанциям и получал все необходимые разрешения.
Когда пришло время моего призыва в армию, мать пошла к Гершлу и попросила, чтобы он использовал волшебную силу этой трости. «Это мой пятый сын и я не могу уже ничего придумать, как его освободить от армии», — сказала она. Гершл подумал-подумал и дал ей несколько советов. А потом подвел меня к двери и поставил возле косяка, с той стороны, где была прибита мезуза[4]. А сам стал по другую сторону — так, что я очутился между мезузой и этой тростью, которую он держал в руке. Он дотронулся до меня тростью и сказал: «Ангел-избавитель да сохранит тебя от любого зла и будет идти впереди тебя и позади тебя!»
Семья Левенгарц. Слева направо: стоят Элимелех, Перла и брат Мойше, сидят отец Авром-Шмуэль и его жена Этка. Ташкент. 1964 год
Произнес он это благословение во весь голос и очень торжественно. Я до сих пор отчетливо, будто не прошло с тех пор почти шестидесяти лет, помню этот момент. А потом Гершл добавил: «Иди и ничего не бойся — Всевышний поможет тебе!» И действительно, все проверки в больнице прошли замечательно и меня комиссовали.
Как только я получил освобождение, то буквально на следующий день уехал на другой конец страны — во Фрунзе — и относительно спокойно прожил там пять лет. И тут грянула новая беда. К тому времени я перебрался в Ташкент, и в тамошнем военкомате решили пересмотреть дела всех, кто получил освобождение от призыва. Но и здесь мне чудесным образом повезло и меня вновь признали негодным, благословение Гершла Рабиновича вновь спасло меня!
Из-за армии мы, пятеро братьев, и были вынуждены скитаться по всей стране. Во Фрунзе я попал в 1954 году. Почему именно во Фрунзе? Это особая история. Году в 1952–1953-м в Черновцах евреи наладили подпольный выпуск лент, которыми пользовались девочки и женщины, чтобы подвязывать косы. Самые обычные ленточки, но в Советском Союзе они были в дефиците. Один еврей догадался, как из материала, который шел на производство постельных покрывал, изготовлять такие ленточки. Зарабатывали на этом просто колоссальные деньги: из ткани, которой хватало на производство одного покрывала стоимостью, скажем, сто рублей, можно было наделать ленточек стоимостью десять тысяч рублей. Вы спросите, как до этого технологи на заводе не додумались? А вот так — советская власть, никому ведь ничего не надо.
А одному умному еврею эта идея в голову пришла, он все просчитал, проверил и организовал. Подпольно, конечно. Все ведь было государственное — и материалы, и оборудование. Даже если бы захотели работать официально, ничего бы не вышло — не разрешили бы. Ну, наладили подпольное производство, а Черновцы — город небольшой, сколько таких ленточек можно продать? Надо было искать новые рынки сбыта.
Какие-то евреи — не любавичские — поехали во Фрунзе и открыли там цех по изготовлению ленточек. Рынок там был просто неограниченный — местные девушки заплетают не одну, а сразу несколько косичек, значит, и ленточек нужно намного больше. В этот цех срочно понадобились люди. И не просто специалисты, способные выполнять всю работу, но и такие, на кого можно было положиться. Так я очутился во Фрунзе.
Произошло это в канун Песаха. Податься мне было некуда, я ведь никого еще в городе не знал. Отправился я в синагогу поздно вечером, чтобы меня увидели как можно меньше людей. А там как раз закончили выпечку мацы. Я попросился на Песах к раввину. Маца и пасхальное вино у меня были — мне мама дала с собой, так что в еде я не нуждался. Он согласился, но с неохотой. Я только потом понял — почему. У него дети были коммунисты и зятья — коммунисты, которые к религии имели достаточно далекое отношение, скажем так. И вот пришел я к нему в дом на пасхальный седер, вижу большой, красиво накрытый стол. Вокруг него сидит много людей. Но вид их не оставляет сомнений в том, кто они, вплоть до того, что один даже сидит без кипы. Я молодой был, горячий. Ну, думаю, попал! Как же я в таком доме, где мужчины сидят за пасхальным столом с непокрытой головой, буду седер проводить. Мы тогда не знали принципа Ребе «у-фарацто» — что следует приближать к еврейству даже тех евреев, которые ушли от него очень далеко. В тех условиях у меня и в мыслях не было кого-то приближать к вере, я стремился сберечься сам и выжить. Мы дома жили очень бедно, но на Песах мать прилагала просто колоссальные усилия, чтобы соблюсти все правила. И когда я увидел этих людей за столом, у меня стало темно в глазах. Раввин-то сразу понял, что я буду чувствовать себя в его доме очень неуютно, и потому не очень хотел меня приглашать. Я настаивал, он согласился, но в результате я все равно вынужден был вернуться домой.
Я попросил у хозяев кусок бумаги — в моей комнате не было ни стола, ни даже стула, чтобы разложить мацу. Они удивились: «Почему ты у раввина не остался?» Я не хотел, конечно, сказать что-то плохое про раввина и его семью и поэтому ответил, что стесняюсь раввина и хочу провести седер сам. Но они-то знали, что еды у меня никакой нет, только маца. От них я скрыть ничего не мог! И тогда бабушка хозяина артели мне сказала: «Ингале[5], ты же умрешь с голоду! Вот, у меня есть яйца, я сварила их, клянусь мамой, в новой кастрюле и на новой горелке. Это самое что ни на есть кошерное — возьми несколько яиц, ты можешь их спокойно есть». Но я отказался, сказал: «Я ем только то, что моя мать готовит».
В общем, накрыл я свой чемодан бумагой, разложил на нем мацу, поставил бутылку вина, хрен и начал сам себе читать «Пасхальную агаду». А как закончил, устроил «пир» — маца с хреном.
На следующее утро эта бабушка пошла в синагогу и рассказала раввину, что мальчик, который живет у них, просто умрет с голоду, потому что ничего не ест. Раввин попросил ее передать, чтобы я пришел в синагогу до Минхи[6], когда еще никого не будет, — он хочет со мной поговорить. И когда я пришел, раввин подвел меня к одному еврею: «Второй седер ты будешь у него, в этом доме можешь есть без всякой опаски».
Этот еврей, звали его Нафтоли Дубинский, оказался брацлавским хасидом. Ну, разговорились мы, и он меня спрашивает: какой ты хасид? А я боюсь признаться, что любавичский, ведь именно нас советская власть ненавидела больше всего. И мне дома наказали, чтобы я нигде и никому не говорил, что я — любавичский. Поэтому и своему гостеприимному хозяину я тоже на всякий случай решил в этом не признаваться, и сказал, что мой отец из коцких хасидов. Но он догадался, что я из любавичских.
После той ночи он меня уже от себя не отпустил, и я прожил в его доме несколько лет. Как потом я узнал, на том, чтобы оставить меня у них, особо настаивала его жена Геня: «Если мы его не пригласим, парень с голоду умрет; это наша обязанность».
А ведь ее муж Нафтоли всего за полгода до этого вернулся из лагеря, где отсидел шесть лет за еврейство. И несмотря на это, она настояла, чтобы меня, хоть и религиозного, но совершенно незнакомого парня, привели к ним в дом! Она рисковала очень сильно, но исполнила заповедь гостеприимства — «ахносас орхим». Эта женщина до сих пор живет в Иерусалиме, хотя с той пасхальной ночи прошло уже ни много ни мало пятьдесят три года!
Элимелех Левенгарц. 2010 год
Во Фрунзе я работал ткачом. Я думаю, что все мои начальники подозревали, кто я такой. Я ведь всегда ходил с покрытой головой, не участвовал в междусобойчиках, не работал в субботу. То есть начальство все знало. И закрывало глаза — где они еще могли найти молодого парня, согласного на такие условия и на такую зарплату?
Потом я перебрался из Фрунзе в Ташкент и почти сразу женился. Моя невеста была из «смешанной» семьи — любавичских и махновских хасидов. Появилась семья, чтобы ее содержать, надо было зарабатывать больше. И я освоил новую специальность — фотометаллографию. Выпускали мы металлические таблички, которые наклеивали на станки или оборудование. На этих табличках были указаны показатели оборудования — сколько ватт, сколько лошадиных сил, название завода.
Нас в артели было восемь хабадников, по субботам мы все приходили в цех, открывали двери, крутились, чтобы нас было видно, но, конечно, ничего не делали. На тот случай, если появится кто-то из районного начальства или инспектор и поинтересуется, почему мы не работаем, у нас была приготовлена отговорка: трудились с самого утра в поте лица, а сейчас готовимся отметить день рождения одного из членов артели. Для этого на столе всегда стояли тарелки с какой-нибудь едой и бутылка водки.
Проверяющие приходили не часто, но приходили. Мы тут же наливали гостю стакан водки, подносили закуску. Это всегда действовало безотказно — проверяющий сразу размякал, желал мнимому имениннику здоровья и успехов.
Я многократно убеждался: если крепко стоишь на своем, субботу и заповеди не нарушаешь, то Б-г помогает! Несколько раз из-за субботы передо мной ставили, что называется, вопрос ребром: или ты работаешь по субботам, или мы тебя увольняем. Я всегда отказывался, и всегда — всегда! — мое начальство шло на попятную и не выгоняло меня.
Так я и прожил в СССР, пока не уехал в 1966 году в Израиль. Меня не арестовывали, не преследовали, и хотя я жил в постоянном страхе, но никогда заповеди не нарушал. Я могу с гордостью сказать: даже в Советском Союзе, в самые жуткие годы антирелигиозного засилья, мы были верными хасидами, соблюдали заповеди, учили Тору и никогда не шли на компромиссы. К счастью, мне не пришлось проверить свою веру в испытании тюрьмой, как многим товарищам моего отца. Но, думаю, даже если бы я оказался в лагере, то воспитание, которое получил в семье, помогло бы мне выстоять, не сдаться и даже не пойти на компромиссы. Раяц был прав: если хасид бросается в огонь, но не отдает своих детей молоху чуждой идеологии — большевистской или какой другой, — то дети вырастают настоящими евреями. Это и есть главный вывод из истории моей жизни.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1]. В сентябрьском номере «Лехаима» за 2012 год были опубликованы воспоминания старшего брата Элимелеха, Йоны Левенгарца.
[2]. Козлинер (Хазак) Хаим-Залман — раввин. В конце 1940 года был арестован и приговорен к заключению в лагерь. В 1956 году освобожден. Жил в Черновцах, где стал одним из руководителей нелегальной хасидской общины. В 1966 году выехал в Израиль.
[3]. В праздник Суккот каждый еврей обязан совершить особое благословение на четыре вида растений: этрог (цитрон), лулав (пальмовая ветвь), адас (ветвь мира) и араву (ветвь речной ивы). Эти растения символизируют четыре типа евреев; объединяя их вместе и благословляя, мы тем самым благословляем в этот праздник весь еврейский народ.
[4]. Мезуза — небольшой пергамент, на котором софером написаны отрывки из Торы с упоминанием заповеди о мезузе. Мезузу прикрепляют к косякам дверей еврейского дома.
[5]. Мальчик (идиш).
[6]. Минха — предвечерняя молитва, одна из трех ежедневных еврейских молитв.