[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ МАРТ 2013 АДАР 5773 – 3(251)
Передача эстафеты
ВОСПОМИНАНИЯ ХАБАДНИКОВ, ЗАПИСАННЫЕ ДАВИДОМ ШЕХТЕРОМ
Фрида Левин
Я родилась в 1919 году в Кременчуге. В этом городе мои родители Йехиэль-Йосеф и Шейна Ривкин прожили до тех пор, пока мне не исполнился год, а затем перебрались в белорусский городок Климовичи. Спустя пять лет они вновь переехали — уже в Гомель.
Отец был механиком. Когда говорят «мастер золотые руки», то это точно про моего отца. Он мог чинить любые механизмы и делал это легко, словно занимался их ремонтом многие годы. Но специализировался отец на швейных машинках всех видов и размеров.
В период нэпа он имел свою мастерскую и хорошо зарабатывал, так что жили мы в достатке. Но когда Сталин «прикрыл» нэп, у отца мастерскую реквизировали. Просто взяли и забрали. Будто это не его собственность, будто он не вложил свои деньги, свой труд и умение в приобретение имевшихся в мастерской приспособлений и инструментов. И не только забрали, а еще сказали: «Благодари советскую власть за то, что тебя, частного собственника, не отправляем в тюрьму на перевоспитание, а оставляем на свободе».
Большая синагога в Гомеле. 1828–1833. Разрушена в 1930-х годах
Отец и мать происходили из потомственных любавичских семей, и мы вели хасидский образ жизни. Отец ходил с бородой и никогда не скрывал, что он религиозный еврей. Поэтому «евсеки»[1] не давали ему спокойно жить, требуя от отца, чтобы он начал работать по субботам. Но тот категорически отказывался. Кроме того, «евсеки» требовали, чтобы отец сбрил бороду. Она им почему-то особо досаждала. Впрочем, понятно почему — у отца была большая, роскошная, настоящая хабадская борода. И когда он шел по улице, да еще и в своей неизменной шляпе, всем было видно издалека: идет верующий еврей.
Дело кончилось тем, что «евсеки» устроили ему настоящий террор и выгоняли его отовсюду, куда бы он ни устроился. Отец был вынужден все время менять место работы. Собственно, даже не менять — на постоянную работу его принимать перестали. Гомель — город небольшой, и все знали: возьмешь Ривкина, а через день-другой позвонят откуда следует и прикажут уволить. Да еще нагоняй устроят, что не проявили классовую бдительность. Поэтому отец был вынужден перебиваться случайными приработками — неделю там, неделю тут. Чинил не только швейные машинки, а все, что предлагали: замки, примусы, часы. И к концу каждой недели у него всегда находилось, что принести домой, семье.
А семья, слава Б-гу, была не маленькой — шесть братьев и сестер. Нас выручала корова. Большая, пегая, с тугим розовым выменем. Мама держала ее во дворе нашего дома, в отдельном сарае. У нас было не только парное молоко, мама готовила еще масло, творог, сметану. Поэтому мы не так голодали, как наши соседи.
Поскольку отец нигде постоянно не работал и не был, естественно, членом профсоюза, его зачислили в частники. И как-то раз мы получили сообщение от фининспекции, что он, оказывается, злостный неплательщик налогов и обязан в срочном порядке заплатить государству колоссальную сумму. Тогда ведь частников преследовали чуть ли не как врагов народа.
У отца, понятное дело, таких денег не было и в помине. Он вообще копейки за душой не имел. Отец пошел в фининспекцию и рассказал о своей ситуации. Я не знаю, о чем они там говорили, но, похоже, отцу не поверили и через несколько дней пришли описывать имущество. А какое у нас было имущество: старые кровати, обшарпанные стулья, стол… Взять было нечего. И тогда один из инспекторов решил забрать самовар, стоявший на столе. В этот момент терпение отца лопнуло — он буквально взорвался от гнева и стал страшно кричать на инспекторов. Действительно, даже по советским законам они не имели права забрать самовар из семьи с шестью маленькими детьми. Отец так кричал, что чуть было не потерял сознание. Инспекторы впечатлились и ушли. А мы остались с самоваром. Но нет худа без добра. С моей помощью отец решил написать письмо в фининспекцию, где в самых душещипательных выражениях описал жуткое положение его семьи. Он просил отменить выплату назначенного налога. Уж не знаю, что там случилось, наверное, у кого-то из чиновников совесть проснулась и налог отменили.
Еврейские рабочие на фабрике «Миншвея». Фото из журнала «Трибуна». 1929 год
Но во время кампании по изъятию золота у населения отцу ничто не помогло. К нам пришли чекисты и потребовали сдать все золото и валюту.
— У меня нет ничего, — ответил отец, — только одна банкнота в десять долларов и обручальное кольцо жены.
— Не может такого быть, — не поверили чекисты. — Ты бывший нэпман, хозяин мастерской, до сих пор владеешь большим домом. И чтобы у тебя не было золота? Ты просто спрятал его и не хочешь отдать советской власти, ты вредный элемент, препятствующий строительству коммунизма.
И отца забрали в тюрьму. Поместили его в крохотную камеру, где буквально один на другом уже сидели сорок человек. Условия в камере были ужасными, но самое страшное началось, когда отца стали допрашивать и буквально выбивать из него информацию, где он прячет свое золото. А ему, бедняге, действительно не в чем было признаваться.
Когда следователи увидели, что после нескольких допросов с обычными избиениями отец твердо стоит на своем, они начали его пытать. На отца надевали огромную овчинную шубу и ставили на много часов возле раскаленной печи. Пить, понятно, не давали. Это было страшное истязание — человек буквально высыхал. Долго никто не выдерживал. Не вынес и отец, у него случился инфаркт.
В тот момент, к счастью, моя мама оказалась возле здания НКВД. Она, собственно, все дни после ареста отца там проводила. И вдруг выскочил какой-то чекист и говорит ей: «Беги быстро, вызови “скорую помощь”, тут одному заключенному стало плохо». Мать как почувствовала, кинулась стрелой, и карета «скорой помощи» приехала буквально через несколько минут. Когда врачи вошли в здание, мать проскользнула вместе с ними и дошла до помещения, где находился больной. В открытую дверь ей удалось увидеть отца, лежавшего на диване, и только тогда она поняла, для кого так торопилась и кому привезла врачей. Ее расторопность спасла отцу жизнь.
После этого случая чекисты поняли, что никакого золота из отца они не выбьют и отпустили его на все четыре стороны. Впрочем, они не забыли прислать к нам домой следователя, который изъял эти самые несчастные десять долларов и мамино обручальное колечко.
В Гомеле было мало хабадников. Так что общения с единомышленниками, ощущения существования в общине почти не было. А к концу 1936 года наша и без того нелегкая жизнь превратилась в невыносимый кошмар. Отца никуда не брали на работу, «евсеки» ходили за ним по пятам и приставали чуть ли не с ножом к горлу — начинай работать по субботам, сбрей бороду.
И тут отец совершенно случайно узнал, что есть, оказывается, место, где можно брать работу на дом и отчитываться о ее выполнении только в конце месяца. Это позволяло без каких-либо проблем соблюдать субботу, да еще и обеспечить семье кусок хлеба. Он тут же сорвался, поехал выяснить, так ли это.
Ташкент 1930-х годов. Красная площадь (ныне Площадь Независимости)
Это благословенное место называлось Егорьевск — небольшой городок в полутора часах езды на поезде от Москвы. В нем уже обосновалось довольно много хабадников, которых тоже привлекла уникальная по тем временам в СССР возможность официально работать и соблюдать субботу. Отец вернулся окрыленный и тут же бросился продавать дом. Действовать нужно было осторожно, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания.
Сделать это было довольно сложно — дом был одним из самых больших и красивых в городе. Но отец как-то договорился, и за дом мы выручили немалую сумму — восемнадцать тысяч рублей. Сразу же, никому ничего не говоря, мы покинули Гомель. И это спасло жизнь моему отцу. В 1937 году там арестовали всех религиозных евреев, осудили и отправили в лагеря, из которых большинство так и не вернулось. А в Егорьевске у нас все сразу пошло хорошо. Вырученных от продажи дома денег хватило на то, чтобы за тринадцать тысяч приобрести неплохой домик и мебель. А потом отец стал получать работу на дом, и у нас началась совсем другая жизнь.
В Егорьевске образовалась довольно большая и крепкая хабадская община: реб Нисон Неменов, шохет Исроэль Левин, Йоэль Кан, двоюродный брат того самого Йоэля Кана, который через много лет стал «хойзер Ребе»[2].
Интересно, что у Йоэлей и отцов звали одинаково — Рефоэль. Этого Йоэля и шохета Левина в 1937 году арестовали. Их продержали в тюрьме одиннадцать месяцев, и все это время наша община оставалась без мяса. А потом случилось чудо, и их почему-то отпустили. Хотя те, кого взяли в то же самое время, попали в ГУЛАГ.
В Егорьевске, как и во всех других городах Союза, хабадники поддерживали друг друга, общались в основном друг с другом, вместе соблюдали все праздники, субботы, доставали и готовили кошерную еду. Миньян собирался, но каждую субботу в другом доме, чтобы не вызвать подозрений у соседей. И в нашем доме, понятно, тоже регулярно проходили миньяны. После субботней молитвы зачастую все оставались на фарбренген. Я, конечно, не сидела с мужчинами за столом, но в одной из комнат всегда накрывали стол для женщин. И я хорошо помню — а прошло уже больше семидесяти лет, — какие говорили «диврей Тора», как обсуждали маамарим наших Ребе. Какие песни пели. И как пели!
Угощение на фарбренгенах было скромное: овощи, халы, соленые огурцы, водка, вареная картошка. Но каким теплом все было наполнено, каким сознанием правильности того, что мы делаем, преданности пути, по которому идем, Торе, нашему Ребе!
При этом контактов с Ребе не было никаких. Он жил в Латвии, потом в Польше, и связь с ним была очень опасна. У нас в доме хранилась фотография Ребе Раяца, но ее никому, кроме самых близких, не показывали. Сам факт хранения такой фотографии считался чуть ли не антисоветской акцией.
Раввин Йеуда-Лейб Мочкин
Праздники приходилось соблюдать с максимальной осторожностью. В Рош а-Шана, конечно, трубили в шофар. Но не во дворе, а в доме, и негромко, чтобы услышали только те, кому полагалось, а не посторонние, которые могли донести в «органы» о подозрительных звуках.
Перед Песахом мы проводили генеральную уборку, хотя, собственно, хомеца у нас почти и не было. Но моя мама тщательно соблюдала не только букву, но и дух наших законов. По этим законам, кстати, женщины не обязаны молиться, подобно мужчинам, а мама всегда молилась. Мои самые первые воспоминания детства: она стоит у стены с молитвенником в руках и раскачивается, точь-в-точь как отец. Мацу мама с соседями начинала печь за несколько дней до Песаха. Мы, дети, тоже участвовали в этом праздничном мероприятии, и я удостаивалась чести раскатывать тесто.
В Хануку отец зажигал менору, но так, чтобы ее огни нельзя было увидеть из окон. Это сегодня мы стремимся, чтобы как можно больше людей увидели ханукальный светильник и узнали о чуде Хануки. А тогда все было наоборот. Чудо же состояло в том, что мы, несмотря ни на что, зажигали свечи и все еще были на свободе. Мать пекла каждый день латкес, этим и ограничивалось празднование Хануки в те годы.
Братья мои не посещали хедера — в тех условиях даже в благословенном Егорьевске подпольный хедер было держать невозможно. Когда мы жили в Гомеле, к ним приходил меламед, учивший братьев ивриту, Торе, Мишне. И я тоже что-то учила рядом с ними. Но потом вокруг нашего дома стали крутиться какие-то подозрительные люди, и меламед перестал появляться — отец не хотел подвергать опасности ни его, ни свою семью. Я успела научиться читать молитвы и немного учила Тору. На этом мое еврейское образование закончилось.
До десяти лет я не ходила в советскую школу, где надо было писать в субботу. Но потом к отцу пристали из гомельского гороно, и я была вынуждена пойти учиться. Иначе меня могли забрать в детский дом, а родителей — в тюрьму. Сперва я не ходила в школу по субботам, придумывала всякие отговорки. Но, как назло, моим классным руководителем оказалась еврейка. И не просто еврейка, а рьяная коммунистка. Все мои детские хитрости она быстро раскусила и потребовала, чтобы я по субботам присутствовала на занятиях. Пришлось подчиниться и писать на уроках в субботу, что причиняло боль моему отцу. В первую же субботу у него случился сердечный приступ.
В нашем классе занималось немало евреев. Их воспитывали в правоверно коммунистическом духе, и вот как раз они-то и донимали меня больше всех. Нас в школе ежедневно кормили горячим обедом: кусочек хлеба и суп. К супу я, конечно, даже не притрагивалась, к огромному удивлению одноклассников. Они не могли взять в толк, как это я отказываюсь от еды. А я говорила, что не выношу столовский суп, а люблю только то, что готовит моя мама. И в доказательство того, что я все же от еды не отказываюсь, съедала часть хлеба. Остаток его я уносила домой — для младших братьев.
Было ли мне трудно в то голодное время удержаться и не съесть тарелку горячего, остро пахнущего супа? Ничуть. Это для кого-то другого он был аппетитным. Но как я, воспитанная в любавичском доме, где все законы кошерности соблюдались тщательно и беспрекословно, могла есть какое-то некошерное варево? У меня даже желания не возникало.
Вообще же в школе прилагали большие усилия для борьбы с «мракобесием». И от меня категорически потребовали вступить в пионеры. Я не имела никакого желания участвовать в пионерских мероприятиях, выкрикивать дурацкие речевки, постоянно клясться в верности делу Коммунистической партии и великого Ленина-Сталина. Но когда уже все мои одноклассники вступили в пионеры, а я осталась «белой вороной», меня в один день вызвали в актовый зал школы, поставили вместе с ними в ряд и приняли, тут же повязав красный галстук. Я очень боялась огорчить отца, поэтому в школе ходила как все, с красной тряпкой на шее, но перед входом в дом ее снимала.
Но вот пришло время вступать в комсомол. Тут уж я не могла себя перебороть. Если пионеры все же были детской организацией, то комсомольцы — самыми настоящими коммунистами! А я не хотела иметь с ними ничего общего. На меня начали оказывать давление, причем особое рвение, как всегда, проявляли мои еврейские соученики. Не знаю, чем бы все это закончилось, если бы как раз в тот момент наша семья не переехала в Егорьевск. А там уже все было по-другому. И в немалой степени потому, что в классе, кроме меня, евреев не было и никто не мог вывести меня на чистую воду. Впрочем, неприятных ситуаций все равно хватало.
Оглядываясь сегодня на свою учебу в школе, я понимаю, какой тяжелый нервный стресс испытывала маленькая девочка, постоянно балансировавшая между двумя мирами. Тогда в обычных еврейских семьях от детей тщательно скрывали все, что было связано с еврейством. Но в нашем доме меня и братьев с раннего детства учили молиться, произносить благословения. С того момента, как я начала осознавать себя, я четко знала: я еврейка, я — любавичская. От нас скрывали только то, что касалось Ребе. Уж очень опасно было для всех, если бы кто-нибудь проболтался. Поэтому не только его фотографию прятали, но в нашем присутствии ничего о нем не говорили. Это уж потом, когда мы подросли и научились держать язык за зубами, отец рассказал о нашем святом Ребе и о своей тоске по нему.
Фрида Левин. Кфар-Хабад. 2000-е годы
Я окончила школу и хотела поступить в институт. Но отец воспротивился. В Егорьевске не было высших учебных заведений, и мне нужно было уехать в Москву, в общежитие. Я нашла выход и через год поступила на заочное отделение биофака МГУ. Но проучилась недолго, всего год: началась война.
К тому времени я уже вышла замуж за Биньямина Левина — одного из наших, любавичских. В шидухе мы не нуждались: среди хабадников было не так уж много молодых людей моего возраста. Мы все знали друг друга, постоянно встречались на фарбренгенах, праздниках, днях рождения. Ни у кого из нас, естественно, и мысли не возникало, что можно связать судьбу с кем-то не из своих.
Когда началась война, мы довольно быстро уехали из Егорьевска, ведь немцы оказались под Москвой буквально через несколько месяцев. Мы эвакуировались, когда фронт был еще далеко, и доехали до Ташкента. Поездка была очень тяжелой. Не было ни воды, ни еды. Воду мы еще как-то набирали на станции, а вот с едой и вовсе было «швах» — где взять кошерную пищу в такой ситуации? И мы голодали — ели какие-то сухари, овощи, что сумели захватить с собой. Короче, через неделю мы приехали в Ташкент сильно отощавшими.
Нам очень повезло: мы остались в Ташкенте, куда власти старались эвакуированных не пускать. Какое-то время мы искали жилье, и хоть и с большим трудом, но все же нашли.
Мы начали работать буквально с первого же дня — клепали цепи для гужевого транспорта. Меня Биньямин поставил на «гнулку» — приспособление, при помощи которого сгибали железные прутья в кольца. На себя же он взял более тяжелую операцию — соединял кольца между собой и молотком доклепывал их, пока не закрывались все щели в этих кольцах и они не могли выскользнуть из цепи. Работать приходилось много и тяжело, а платили буквально гроши. Паек же был настолько мал, что его совершенно не хватало. Потом мы перешли на вязание чулок — тогда почти все хабадники занимались этим. На новой работе платили больше. Но главная ее ценность заключалась в том, что мы трудились на дому и могли соблюдать субботу и праздники. А отец сконструировал из каких-то обломков машину, которая строчила кожу, и начал сперва ремонтировать, а потом шить сапоги.
В Ташкенте действовала подпольная ешива, в которой сразу же после приезда начали учиться мои братья. Ее руководители заботились не только о духовной, но и о материальной пище для своих воспитанников. Дети, родители которых что-то зарабатывали, питались дома. А те, кому в доме еды не хватало или же те, кто у кого не было родителей, «ели дни». То есть каждый день питались в другой семье. Все семьи участвовали в этом, и никто — никто! — несмотря на голод, никогда не отказал. К нам с Биньямином тоже приходили ребята из ешивы и ели вместе с нами.
Голод был страшный. Мы перебивались как могли и чем могли — кошерным, конечно. Я помню, как перед Песахом маме с огромным трудом удалось достать сто граммов кошерного куриного шмальца и два килограмма картошки, немного других овощей. Это была вся еда на восемь дней Песаха для десяти человек!
Сегодня, когда мне почти девяносто, все видится совершенно иначе, и я просто не понимаю, как в тех условиях мне удалось выжить, да еще и остаться нормальным, здоровым человеком. Ответ у меня один: только потому, что Всевышний мне помогал.
Была в нашей общине и самодельная, тайная миква. Но пока ее не построили, я окуналась в реке. На наше счастье, несмотря на то что зимы в Ташкенте холодные, река не замерзала, как в России. Поэтому даже зимой не было проблем. Единственным серьезным недостатком такой естественной миквы была температура воды. Речка стекала с гор, и даже летом вода в ней была ледяная. А уж зимой! Но я терпела — главное ведь было соблюдать чистоту семейной жизни, как это предписывает Тора.
И тут на нас свалилась новая, страшная беда: Биньямин заболел тифом. Тогда это была смертельно опасная болезнь. К нам приехала карета «скорой помощи» и забрала его в специальную больницу для тифозных. Я, конечно, тут же отправилась в эту больницу, и когда нашла ее, у меня просто в глазах потемнело. Это был обычный полевой госпиталь, который развернули в городе. То есть разбили на пустыре брезентовые палатки, отгородили их символическим забором — и вся недолга. В каждой такой палатке размещались десятка по два тифозных, которых даже не пытались лечить. Единственной процедурой было купание в ванной. После горячей ванны больного возвращали в его палатку, а на улице стояла зима и температура иногда опускалась даже днем ниже нуля. Большинство тех, кого угораздило попасть в этот госпиталь, умирали не от тифа, а от воспаления легких. Но Биньямину повезло. Он чем-то понравился сестрам, и они ни разу не сделали ему этой проклятой ванны. И произошло чудо, действительно чудо: Биньямин пошел на поправку. Единственным лекарством, которым я обладала в избытке и давала ему, что называется, без оглядки, была моя любовь. Я не сомневалась, что она оказывала целительное действие.
Вот так мы и пережили эту страшную войну. Хотя и намучились, наголодались, но, к счастью, никто из нашей семьи не погиб. И это было огромным везением и огромным счастьем.
В 1946 году началась работа подпольной организации реб Мендла Футерфаса, которая изготовляла фальшивые польские документы для выезда из СССР. И как только мы услышали, что появился шанс вырваться за «железный занавес», тут же собрались, бросили уже вроде бы насиженное место и отправились во Львов. Выезд стоил очень дорого — по двадцать тысяч рублей с человека. Надо было не только изготовить эти документы, но и подмазать соответствующих чиновников. И мы отдали Вааду — комитету раввинов, руководившему выездом, — все, что у нас было. До последней копейки.
Мы разместились в какой-то квартире, и Ваад запретил нос на улицу высовывать. Мы сидели в ней, стараясь не говорить громко и не привлекать внимания соседей, чтобы они не донесли. Иначе проблемы бы возникли не только у нас, но и у всех хасидов, которые вместе с нами ждали по потайным квартирам очередного эшелона в Польшу. Моя семья оказалась просто в аховом положении — у нас вообще не было денег. И тут еще, ко всему вдобавок, Ваад решил на всякий случай перестраховаться и пропустить несколько эшелонов. Тут уж мы не выдержали и попросили раввинов сделать для нашей семьи исключение. Мы не могли оставаться во Львове по одной простой причине — нам не на что было жить.
И вот в один из дней в нашу квартиру пришел член Ваада реб Лейб Мочкин и сказал отцу, что появилась возможность выехать не через Львов, а через Злочев — небольшой городок, расположенный в нескольких часах езды от Львова. К нам присоединились мой двоюродный брат с женой и еще одна семья. Но проблема состояла в том, что поезд из Злочева уходил в Польшу на исходе субботы. А так получилось, что в том году праздник Суккот предшествовал субботе. Поэтому, если мы хотели успеть к поезду, нам надо было выехать из Львова в праздник. Отец пошел к раввинам, и те постановили: поскольку речь идет действительно о «пикуах нефеш», то есть опасности для жизни, нам разрешается ехать в праздник.
Мы наняли грузовик и выехали из Львова рано утром в праздник Суккот. Ехали мы весь день и к вечеру, накануне субботы, прибыли в Злочев. Субботу мы провели в зале ожидания местного вокзала. Отец вышел на улицу и молился Минху[3]. Мы на всякий случай стояли неподалеку от него. И в тот момент, когда отец находился в середине молитвы Амида[4], к нему вдруг подошел начальник станции и спросил, куда он держит путь. Мы замерли от ужаса. Как может отец ответить ему в середине молитвы, которую нельзя прерывать? А ведь не ответить нельзя! Но отец не прервал молитвы. Начальник станции, наверное, подумал, что он просто не понимает по-русски, — махнул рукой и пошел в здание вокзала. Тем, что отец не пошел на компромисс с законом Торы и не прервал молитву, он спас нас всех. По документам мы все были поляки, попавшие в СССР во время войны и теперь возвращавшиеся домой.
Но по-польски мы не знали ни одного слова. Начальник станции сразу бы отправил нас в местное отделение МГБ, и первая же проверка моментально бы выявила, что мы совсем не те, за кого себя выдаем. На исходе субботы мы сели в поезд, отправлявшийся в сторону границы. По этому маршруту мы и сумели вырваться из сталинской империи зла и в конце концов, после нескольких лет жизни в Европе, оказались в Израиле.
Я прожила всю свою жизнь как религиозная еврейка. И не просто религиозная, а хабадница. Я делала то, что мои бабушки и прабабушки: держала кошерный дом, соблюдала законы семейной чистоты, воспитывала детей хасидами. Всю жизнь я общалась в основном с хабадниками, все мои друзья и знакомые — любавичские.
Меня сегодня порой спрашивают: «Как же вам это удавалось в условиях Советского Союза?» А я отвечаю: «Основное в жизни — желание». Если ты знаешь, что выполняешь волю Всевышнего, если идешь по пути своих предков и передаешь эстафету соблюдения наших традиций детям — тебе помогают на Небесах. Главное — принять правильное решение, выбрать верный путь и не сворачивать с него. Я и не свернула — до сих пор живу в Кфар-Хабаде, вместе с моими детьми, внуками, правнуками. И счастлива тем, что сумела передать им эстафету поколений, которую я и мой Биньямин получили от родителей.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1]. «Евсеки» — члены Еврейской секции ВКП(б), отличались особой ненавистью к тем своим соплеменникам, которые придерживались религиозных взглядов.
[2]. Хойзер Ребе (букв. «повторяющий») — хасид, наделенный хорошей памятью, повторяющий перед другими наизусть беседы или речи Ребе, сказанные им в субботу или праздники, когда нельзя вести запись.
[3]. Минха — вторая из трех обязательных ежедневных молитв, читаемая во второй половине дня, до заката солнца.
[4]. Амида — главная часть каждой из трех ежедневных обязательных молитв. Произносится непременно стоя.