[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  НОЯБРЬ 2012 ХЕШВАН 5773 – 11(247)

 

дэвид мэмет

 

Бромптонский коктейль*

Вторая мировая война: смесь различных медикаментов, прописываемых для эвтаназии

Джейфси

Старик-учитель в Бруклине сказал Линдбергу, что сумеет помочь найти его похищенного сына. Человек этот, Джон Ф. Кондон, вошел в доверие к Линдбергу и даже сопровождал его на встречу, где надо было заплатить выкуп за сына.

Кто был этот человек?

Он предлагал всем звать его Джейфси — по инициалам (John F. Condon).

По обвинению в похищении и убийстве малолетнего сына Линдберга был арестован Бруно Ричард Хауптманн.

Улики против него были крайне неубедительны. У него в доме была обнаружена часть выкупа.

Он объяснял, что деньги у него оставил некто Исидор Фиш, бывший компаньон, ко времени суда уже покойный.

Было много доказательств, оправдывающих Хауптманна. Он утверждал, что во время похищения работал в строительной бригаде.

На стройке имелся табель. Страница, относившаяся ко дню похищения, была испорчена.

Чтобы проникнуть в комнату ребенка, похититель воспользовался самодельной лестницей.

Древесину лестницы по текстуре, пористости и разным другим характеристикам сочли схожей с половицами на чердаке у Хауптманна — настолько схожей, что исключалась всякая вероятность ошибки.

На суде умелому мастеровому Хауптманну предъявили корявую, кривую лестницу и спросили, он ли ее соорудил.

«Я плотник», — ответил он.

На суде Линдберг и Кондон идентифицировали голос Хауптманна с голосом похитителя, который крикнул им два года назад: «Эй, вы, там». На основании этих улик Хауптманн был осужден.

Он отправился на электрический стул, так и не признав свою виновность.

Возможно, Хауптманн был человеком, оказавшимся не вовремя в неудачном месте.

Но что за человек был Кондон?

Не исключено и даже вполне возможно, что он был соучастником похищения.

И если я начинаю фантазировать об этом событии, об этом вопиющем забытом кошмаре, неизбежно и мучительно всплывает деталь, бросавшая тень на всю историю похищения и отодвинутая в сторону: «Кем был Кондон». А это приводит к более фундаментальному вопросу — и еще дальше оттесненному: «Почему не важно было это узнать всем заинтересованным в деле?»

Почему мы приемлем отвратительное и абсурдное — «кровавый навет», «принцип домино»3, обвинение в антиамериканской деятельности?

Почему, когда соображения здравого смысла вступают в противоречие с гнусными вымыслами, мы говорим: «Вероятно, истина находится где-то посередине»?[1]

Однажды вечером на ужине кто-то упомянул Крестовый поход альбигойцев.

И о том, что Симон де Монфор прервал свой поход в Авиньоне и счел за благо истребить тамошних евреев.

За столом была женщина, с которой я был знаком тридцать лет, родившаяся за границей, выросшая в Европе, культурная, владевшая несколькими языками.

— Ну, — заметила она по этому поводу, — я уверена, что до некоторой степени они сами на себя это навлекли.

— Каким же образом? — спросил я.

— Они кичились своим богатством.

В изумлении я спросил, почему это навлекли на себя бедные евреи, а богатые неевреи не навлекли.

Она молчала. Опровержение ее извращенной теории не заставило даму задуматься, а разозлило, лишь утвердив в предрассудке.

Я думаю, что мы жестокий вид, эволюционировавший для охоты, и что наши эволюционные инструменты — ум и хватающая рука — соединились (как и должно быть у охотника) в способности создавать оружие, а тем самым способности и необходимости отыскивать добычу и врагов, против которых это оружие надобно применить.

Бобер валит деревья, чтобы унять болезненный зуд в деснах. Он бесится, если не грызет дерево.

Когда ствол упал, бобер находит ему применение.

Мы радостно доверяем нашему разуму привести нас к Истине (понимая под ней состояние безупречности).

Интересное представление, что мы оснащены умением распознавать (не говоря уже — использовать) Истину, позволяет нам игнорировать надоедливую воркотню совести — ибо разум ведет нас не к благочестию, а к наиболее эффективному употреблению нашей способности доминировать.

Теперь в глупости своей мы посвящаем дни раздумчивой возне с машинами, которые не умеют ничего другого, кроме как отслеживать. И эту трату времени называем здравым смыслом.

На последней стадии скряжнического слабоумия мы складываем и перекладываем, конвертируем и преобразуем наши богатства. Скупец называет их монетой, мы — информацией. И то и другое подразумевает мир, полностью подчиненный нашей руке.

Подобно скупцу, мы запираемся в своей комнате и видим в этом радость и мудрость.

Может быть, сумев, к своему удовлетворению, извратить природный мир, мы движемся к подавлению и своих способностей: одурманенные, мы сидим в одиночестве и умираем, ожидая Доброго Старика, желанного гостя потерявших надежду, ожидая смерти — Джейфси был Ангелом смерти.

 

Джон Генри

Я ребенок из первого поколения атомного века.

Мы росли под знаком вполне возможной (во всяком случае, так нам казалось) атомной войны.

Механизм учебных тревог и предупреждения о налетах сохранился со времени второй мировой войны, и наши родители, только что ее пережившие, не могли в большинстве своем откликнуться на наше недоуменное возмущение тем, что для нас было новой реальностью.

Подожди, — помню, думал я, — в любую минуту мир может исчезнуть, все, что мы знаем, может быть уничтожено нажатием кнопки, — а ты живешь себе минута за минутой, как будто ничего такого нет. То, что поколение моих родителей приемлет неизбежность войны, приводило сверстников из моего окружения в оторопь.

На четвертом десятке я потратил много времени и энергии на размышления о надвигающейся гибели и о значении вида, который умудряется загнать себя в такой угол.

Поиски философии привели меня к выводу — пусть только гипотетическому, — что то, в чем мы видим проблему, на самом деле, может быть, — решение.

Возможно, рассуждал я, атомное уничтожение — это естественным образом возникший механизм решения досадной проблемы (в более благодушном настроении я именовал ее «перенаселенностью», в менее — «человеческим родом»).

Возможно, думал я, мировой организм, подобно человеческому телу, использует свои стратегии для того, чтобы одолеть болезнь, восстановить равновесие, — и так же, как в человеческом теле, эти стратегии сами разрушительны.

Возможно, как жар возникает, чтобы бороться с инфекцией, и сам в свою очередь может убить, так и ядерная война… и т. д.

Это было, по крайней мере отчасти, удобным оправданием общих и менее общих тревог подростка и молодого человека. А отчасти — продолжающимся изумлением перед кошмарной перспективой.

Время и привычка, конечно, притупили мои тревоги, так же как это произошло у родителей, и, подобно им, я стал считать, что многие достаточно долговременные мерзости имеют под собой основание или, во всяком случае, они объяснимы. По крайней мере, теоретически объяснимы, если располагаете «всеми фактами».

Ввиду того что угроза ядерного уничтожения отступала (или, лучше сказать, отступали мои опасения в связи с ней), я отправил ее украшение — мою теорию всеобщей гибели как эвтаназии — на покой.

Но недавно вынул ее из чулана.

Эта притча — эпиграф романа Джона О’Хары «Свидание в Самарре». Человек был на базаре в Басре; он увидел Старуху, которая была Смертью, и она раскинула руки, чтобы схватить его.

На самом резвом коне он ускакал в Самарру.

Когда он спешился, Старуха, которая была Смертью, схватила его и прижала к себе.

Он спросил, почему она не схватила его утром, когда раскинула руки. Она ответила, что раскинула руки не для того, чтобы его схватить, а от удивления. Удивилась же она тому, что видит его в Басре, хотя свидание с ним назначено в Самарре.

Я был первым поколением атомного века, но был так же и первым поколением телевидения.

Если взглянуть чуть-чуть со стороны, как мы объясним себе эту разрушительную игрушку?

Мы говорим, что она может сделать все, что пожелаем, — примерно так наркоман знает, что жизнь без наркотиков бессмысленна.

Мы зависимы от его мелькающих линий и готовы всячески объяснять свою зависимость. Объясняем желанием развлечься, получить информацию, стать образованнее, «общаться».

Мы стоим на пороге — или за порогом — того, когда телевизор-компьютер станет фокусом нашей жизни — камином, книгой, школой, супермаркетом, сценой, альбомом, рабочим местом.

Он разрастается на службе смерти, предлагает все более замысловатые и бесполезные услуги, чтобы добиться от нас поклонения.

И я думаю, что истинный смысл блаженно повторяемого термина «информация» — забвение, и не атомная бомба разрушит цивилизацию; как предсказал поэт, мир кончится не взрывом, но всхлипом[2], а эта нелепо ворчливая статья — и ей подобные — часть всхлипа.

Песня «Джон Генри» прославляет победу рабочего над паровым буром. Джон Генри — самый сильный человек на горе. Когда главный инженер хочет заменить его механизмом, он возмущен. Он состязается с машиной, побеждает и умирает.

Мальчиком, в дни фольклорных фестивалей, я удивлялся этой песне. Мне казалось лицемерием восхвалять победу Джона Генри. Ясно же, что другой рабочий не смог бы превзойти паровой бур, да и сам Джон Генри не мог долго соревноваться с машиной. Со следующим поколением машин состязаться вообще никто бы не смог, так что хвалы здесь неискренни.

Но смысл песни, конечно, не в том, что он победил, а в том, что он умер, что единственного человека, способного победить машину, больше нет на свете. Эта песня, как будто бы гимн сопротивлению, на мой взгляд,скорее, утверждение его бесполезности. «Герой умер в стараниях; а ты что смог бы сделать?»

В фильме «День независимости»[3] прилетает чудовищный космический корабль, чтобы уничтожить нас. Он зависает над нашими городами, открывает странное круглое отверстие у себя посередине, и из этого отверстия вырывается луч смерти или как там еще.

Зрители радуются ожидаемой победе землян (под конец президент сзывает стойких бойцов со всего света и ведет их к победе, лично пилотируя аппарат инопланетян); но мне кажется, что своей популярностью фильм обязан симпатичному образу корабля пришельцев.

Он присаживается, открывает анальное отверстие и срет на нашу жизнь.

Это, я думаю, — удобная инверсия менее приемлемого посыла фильма: наша жизнь (наши города) — дерьмо, исправлению не подлежат, и мы приветствовали бы силу, которая их уничтожит.

Пришельцы в этой картине, как и в большинстве фильмов такого жанра, явились в наш мир потому, что опустошили свой. Они разорили свое гнездо и прилетели, чтобы выгнать нас из нашего.

Они, как и любые чудища, конечно, проекция нас самих.

Это мы разорили свое гнездо, и тема инопланетного нашествия нам по душе, потому что она — исповедь.

В нашем загаженном гнезде мы ищем утешения, отвлечения, оправдания, анестезии и находим их в телевизоре-компьютере.

Нет, говорим мы, мы не одурманены, не лишены дела, не оторваны от людей, не безграмотны, не потеряли надежду и волю; мы информируем — формируем себя, машина позволит нам лучше писать, лучше чертить, лучше общаться, лучше считать, покупать, продавать, ухаживать.

Ничто ее не изгонит.

Она не просто часть нашей культуры, она и есть наша культура.

Неверно, будто «машина может сделать все, что пожелаем», — машина ограничена, и, приемля ее, мы приемлем границы того, что она позволяет нам желать.

Она не сообщает нам, что думают люди, она сообщает нам, что люди сообщают ей о том, что они думают. Или, точнее, сообщает, что какой-то человек, возможно преследующий свои цели, желает сообщить нам, что люди сообщили машине, что они думают.

Машина не рассказывает нам об устройстве мира, она рассказывает то, что желает сообщить нам об устройстве мира человек, программирующий машину.

Возможно ли, чтобы эту «информацию» вводили в машину альтруистически или хотя бы беспристрастно?

Если не вообще, то нынче — невозможно, потому что машина эта — телевидение, а способность телевидения парализовать используют и всегда будут использовать те, кто стремится править.

Управление коммерческое теперь переходит в политическое; они сливаются или уже слились.

Литература середины ХХ века фантазировала об антропоморфной машине, которая будет исполнять наши приказы. Она называлась роботом, и мы воспринимали ее как занятный продукт неправильного представления о задачах и возможностях науки.

Но век подошел к концу, и машина создана.

Она неподвижна и посылает нас исполнять ее приказы.

Компьютер неизбежно станет инструментом цензуры и порабощения. Он уже выполняет эту функцию на службе консьюмеризма.

Разница в степени отсеивания информации, которую сочли маргинальной, неинтересной, неточной и т. д., и той, которая «подогревает разногласия в обществе», — эта разница незначительна и, думаю, вскоре исчезнет совсем.

Не представлю себе устройства, более способствующего невежеству и безграмотности, чем компьютер.

Он, мне кажется, так же как атомная бомба, — естественно возникшая машина небытия и, подобно Вавилонской башне, знак того, что наша цивилизация свое отработала.

Перевод с английского Виктора Голышева

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 

 



[1].      Теорию, или принцип, домино выдвинул в 1954 году президент Эйзенхауэр. Согласно ей, если в одной из стран Юго-Восточной Азии воцарится коммунизм, то вслед за этим, как костяшки домино, повалятся правительства соседних стран. Это дало основание Соединенным Штатам для интервенций в разных частях света.

 

[2].      «Вот как кончился мир / Не взрыв, но всхлип». Т. С. Элиот, «Полые люди». Перевод Андрея Сергеева.

 

[3].      «День независимости» — фильм Роналда Эммериха (США, 1996).

 

 


*   Бромптонский коктейль — смесь морфина, героина, кокаина и пр., используемая как болеутоляющее для безнадежных больных. По названию Бромптонской больницы в Лондоне, где была изобретена.