[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ СЕНТЯБРЬ 2012 ЭЛУЛ 5772 – 9(245)
Страх, который всегда с тобой
ВОСПОМИНАНИЯ ХАБАДНИКОВ, ЗАПИСАННЫЕ ДАВИДОМ ШЕХТЕРОМ
Йона Левенгарц
Я, Йона Левенгарц, родился в 1931 году в Москве, если быть точным — в самом сердце Москвы. Мои родители, Аврум-Шмуэль и Этка, были из религиозных семей. Они работали в артели, производившей лакокрасочные изделия, а детьми занималась нянька. Это была русская женщина, но она все знала, что было положено детям делать, — начиная с негл вассер[1] и кончая утренними брохойс[2].
Йона с родителями Аврумом-Шмуэлем и Эткой. 1957 год
Три брата Левенгарц. Слева направо: Йона, Элимелех, Мойше. Сухуми. 1957 год
Хорошо помню, что наш дом вечно был полон хасидами со всех концов страны. Когда хабадники приезжали по делам в Москву, им был заказан путь в гостиницу. Во-первых, найти тогда место в гостинице уже представляло собой задачу довольно трудную. Но самое главное — как религиозный еврей мог жить в одной комнате с посторонними людьми? В те годы религиозных преследовали, и выдавать себя никто не хотел. А в гостинице это скрыть было бы невозможно. Вот и ночевали только у своих.
Наша квартира, точнее, наша комната служила своего рода постоялым двором для любавичских хасидов. Ее небольшой площади, конечно, катастрофически не хватало — спали на столе и под столом. Но никто не жаловался на тесноту, и для всех находилось место. Несмотря на то что мы жили практически открытым домом, через который проходили десятки людей, а в те годы хабадников преследовали особенно жестоко, отец в тюрьму так и не угодил, что вовсе не было случайностью — ему помог Ребе Раяц. На этой истории стоит остановиться особо.
Тогда в СССР проводили кампанию по отбору золота у населения. Советская власть решила залатать дыры в государственном бюджете за счет народа и постановила: все обязаны сдать излишки золота. Ну, какие уж там излишки были у простых людей — часы, кольцо обручальное... Но если власть постановила, — значит, излишки. Правдами, неправдами, уговорами, насилием, но это золото из людей выколачивали. К отцу тоже приставали — ведь он работал в артели, а считалось, что у частников денег видимо-невидимо. И вот из них-то золото выбивали силой, причем в самом прямом смысле слова.
Отец рассказывал мне, как одного хасида по фамилии Бах вызвали в НКВД. Был этот Бах еще совсем молодым, с густой иссиня-черной бородой. И следователь давай ему внушать: ты должен отдать все золото, обязан помочь государству в тяжелый момент. А Баху жалко стало золота, он и говорит: «Я бы с радостью, да нечего». «Жаль, — отвечает ему следователь, — очень жаль». Вызвал из коридора солдата, здорового малого под два метра ростом и с брюхом, как у стельной коровы. Тот приказал Баху разуться и снять носки. А потом встал сапожищами ему на пальцы и давай топтаться. Боль страшная.
Но Бах оказался упорным человеком. Сумел он вытерпеть эти пытки целую неделю. Но когда его энкавэдэшники вывели на балкон и сказали: «Не отдашь золото — сбросим вниз и напишем в протоколе, что сам выбросился», он сломался и рассказал, что и где у него припрятано. Когда Бах вернулся домой, борода у него была полностью седая.
Так вот, жил тогда в Москве хасид реб Янкель Москалик по прозвищу Журавицер[3] (он был родом из местечка Журовицы). И он передал всем слова Ребе, который тогда уже находился в Риге: тот, кто даст деньги на ешиву «Томхей тмимим», не окажется в советской тюрьме. Золото у отца было: на скопленные деньги он покупал царские золотые монеты — червонцы. Отец как настоящий хасид сразу же послушался Ребе и отдал все на ешиву. И что же? В тюрьму он таки не попал. Хотя несколько раз был буквально на волосок от нее.
Однажды, в 1934 году, кто-то за полночь постучал в дверь нашего подвала. Мать говорит отцу: «Это за тобой чекисты пришли, прячься». А куда спрячешься в подвале? Разве что в шкафу. Отец и залез в шкаф, мать же не пошла сама к двери, а послала нашу домработницу. А та начала кричать на чекистов: «Что вам нужно от бедной женщины, муж наделал ей детей и смылся куда-то, она и сама не знает куда, денег ей не оставил, бросил горе мыкать с пацанятами». Послушали ее чекисты, посмотрели на нашу нищету и ушли, даже обыск не произведя. А стоило им открыть шкаф, как они тут же обнаружили бы отца.
Йона в цехе. Ташкент. 1961 год
За отцом приходили еще раз. Мы снимали тогда дачу за городом, и отец каждый день ездил на работу электричкой. На наше счастье, чекисты появились к вечеру, когда он еще не вернулся. Сделали обыск, перевернули все вверх дном. А время прихода электрички приближается, вот-вот отец должен явиться. И тут наша гостья (тоже одна из хабадниц), которая, к счастью, приехала в тот день нас навестить, говорит чекистам: «Мне в уборную надо срочно, я больше терпеть не могу». Отхожее место это было в будке во дворе, возле калитки. Когда отец подошел, она приоткрыла дверь уборной и замахала руками: уходи, уходи. Он шмыгнул в кусты — и был таков.
Вот так, благодаря обещанию Ребе, отец избежал посадки. Более того, я думаю, что эти отданные на ешиву деньги спасли ему жизнь и в войну. В сентябре 1941-го отец получил повестку в военкомат. Тогда формировали народное ополчение и всех, кто приходил в военкомат, тут же сажали на машины и отправляли на фронт. Давали одну винтовку на несколько человек — гнали людей в бой с голыми руками, рассчитывая, что они будут подбирать оружие убитых товарищей. Как известно, почти все это народное ополчение полегло под Москвой в первые же недели боев. Но мой отец каким-то чудом избежал страшной участи.
Когда он получил повестку, то, понятное дело, сразу же собрал вещи и пошел в военкомат. Мы все отправились его провожать, вместе с моим полугодовалым братом Мотлом, которого мать несла на руках. Военкомом была женщина, увидела она мать с таким крохой, да еще с шестью детьми, и сказала отцу: «Идите домой, ваша очередь еще придет».
Но она так и не пришла. Когда немцы были уже на самых подступах к Москве, наша семья эвакуировалась в Самарканд. Мы стремились именно в этот город потому, что слышали: в нем есть крепкая любавичская община. Добирались до Самарканда больше месяца, но, слава Б-гу, все-таки добрались живыми и здоровыми. Хабадники помогли устроиться на первых порах, а потом отец поставил дома два ткацких ручных станка, и я со старшими братьями начал на них работать. Станки эти были старые, в процессе работы надо было, среди прочего, нажимать на педали, а мне еще не исполнилось двенадцати, и я с трудом до них доставал. Но мы были счастливы, что получили даже такую работу, поскольку за нее полагался паек. Закончив смену, я, хоть и был уже относительно большим мальчиком, шел в хедер и учился. А когда подрос, то учился в подпольной ешиве.
В 1946 году родители вернулись в Москву, я же остался в Самарканде для продолжения учебы — в Москве и помыслить нельзя было о подпольной ешиве. А в Самарканде до поры до времени еще можно было учиться — со мной вместе занимались двенадцать-тринадцать ребят. Но вот однажды мне начало казаться, что, когда я направляюсь в ешиву, кто-то идет за мной по пятам. Я спросил у других ребят, оказалось, за ними тоже следят. И я перестал ходить на занятия. А поскольку делать мне в Самарканде было больше нечего, то я вернулся в Москву.
После окончания войны мы попытались уехать в Польшу через Львов, но опоздали: когда добрались до Львова, выезд уже перекрыли. Родители отправились в Черновцы — и потому, что там образовалась любавичская община, и потому, что прошел слух: будто бы из Черновцов можно с помощью контрабандистов перебраться в Румынию. Но и тут мы опоздали. И в 1948 году пришлось нам в Черновцах устраиваться надолго. Я опять пошел на текстильную фабрику — научился этому делу в Самарканде. Работа была тяжелая: неделю — ночная смена, неделю — дневная. А длилась смена двенадцать часов.
В 1950 году на нашей фабрике ввели в строй новые станки «Жакард», делавшие рисунки на ткани. Я очень хотел их освоить и сказал мастеру цеха, что готов работать несколько месяцев подряд только в ночную смену, если он поставит меня на такой станок. Мастеру это было выгодно, поскольку от ночной смены все старались увильнуть. А мне тоже — я приходил ночью и спокойно изучал станок, который был достаточно сложным. Так я научился работать на «Жакарде», что сыграло важную роль в моей судьбе.
В 1953 году директор нашей фабрики побывал в Сухуми — на такой же фабрике. Там были очень заинтересованы в том, чтобы производить ткани с рисунком. Он предложил мне отправиться в Сухуми и наладить там производство. Я согласился. Когда директор сухумской фабрики увидел меня, то начал кричать на моего черновицкого шефа: «Кого ты мне прислал, это же мальчишка!» Действительно, мне было тогда всего двадцать два года. Но мой шеф его успокоил: «Ты не смотри на его возраст, он хороший специалист и наладит тебе весь процесс».
А я сразу же сказал грузинскому директору: «Знай, что я человек религиозный и по субботам не работаю. Устраивает тебя это — хорошо, нет — я поворачиваюсь и уезжаю». Его это устроило. Я начал работать, и так все закрутилось, что, хоть я и рассчитывал съездить на Песах к родителям, у меня ничего не получалось, требовалось мое присутствие в Сухуми. А в том году власти закрыли все синагоги — и в Тбилиси, и в Кутаиси. Только в Кулашах, где жили одни евреи, осталась синагога. Впрочем, и там попытались ее закрыть, но местные жители не дали. А в Сухуми не просто закрыли синагогу, а даже здание ее снесли.
Но праздник уже совсем близко, и надо провести его как полагается! Я начал искать, куда пристроиться, и узнал, что есть миньян грузинских евреев, который соберется на праздник. Правдами и неправдами раздобыл адрес, по которому должен был собраться тайный миньян, и отправился туда. Постучал, дверь открыл хахам — грузинский раввин. Увидел он мой картуз и говорит: «Шолом алейхем, ты откуда?» Я отвечаю: «Из Невеля». Я хоть и родился в Москве, но брис мне сделали в Невеле, где жил мой дед. А хахам вдруг говорит: «Алелуу ба-невель». Есть в псалмах такая строка: «Алелуу ба-невель ве-кинор» («Славьте Всевышнего игрой на лире и арфе»). Эта фраза была как хабадский пароль. Ее как-то раз сказал Ребе Раяц про город Невель, где жило много хасидов-хабадников. Никто, кроме настоящих любавичских хасидов, эту фразу знать не мог. И точно, этот хахам — его звали Шломо — оказался хабадником. Он принял меня как родного, и я молился весь Песах в его миньяне.
Будущие тесть и теща Йоны – Симха Городецкий с женой Раей. Кременчуг. 1924 год
В общем, к тому времени, когда мы закончили строить фабрику, я успел обзавестись друзьями в Сухуми. Да и на работе у меня сложились замечательные отношения. Директор фабрики так мной дорожил, что не просто давал возможность соблюдать субботу, а даже напоминал мне в пятницу: «Леня (он так меня называл), смотри, солнце уже на закате, а ты все еще не пошел в синагогу».
Но однажды директор фабрики вызвал меня к себе в кабинет: «Леня, у меня неприятности. В райкоме партии я получил нагоняй: почему на фабрике люди по субботам не работают? Кто донес, не знаю, но если не начнешь выходить по субботам, то и ты, и я пойдем в тюрьму». Послушал я своего директора и ответил: «В субботу я работать не буду. Как мне ни жаль бросать насиженное место, если вы ставите такое условие, то я увольняюсь и завтра же уезжаю домой, к родителям». Он перепугался и стал меня упрашивать, но я был непреклонен. Он подумал-подумал и говорит: «Похоже, я нашел выход. Ты просто приходи по субботам на фабрику, но ничего не делай. Приходи, крутись. Я доложу наверх, что ты перевоспитался». Я согласился. В первую же субботу пришел на фабрику, оделся в рабочую робу и специально крутился по всем цехам, чтобы меня увидело как можно больше народу. На следующий день ко мне на улице подошли несколько знакомых евреев, и каждый задал один и тот же вопрос: «Йона, ты что, начал по субботам работать?» И хотя я им всем объяснил, что просто вышел на работу, но ничего не делал, мне стало так стыдно, что я прямиком отправился к своему директору и заявил: «Все, как хотите, а приходить по субботам не могу. Завтра же уезжаю». А он мне отвечает: «Знаешь, судя по всему, информация, что ты начал работать по субботам, уже дошла куда следует. Давай подождем. Ты по субботам не выходи, снова они проверять не будут. И позабудут о тебе». Так оно и произошло, и я спокойно работал на фабрике до 1960 года.
А теперь хочу сделать небольшое отступление. Вот уже много лет я езжу в аэропорт имени Бен-Гуриона, чтобы помочь всем желающим наложить тфилин перед отъездом. Нам разрешили установить там киоск Хабада, и мы не только даем возможность евреям наложить тфилин, но и раздаем брошюры на разных языках — о недельной главе, дорожную молитву. Но я занимаюсь в основном тфилин. И вот почему.
В 1958 году я решил жениться. В Ташкенте жил известный хасид Симха Городецкий[4], с его сыном я учился в самаркандской ешиве. Вообще, в Союзе любавичские хасиды почти все были знакомы друг с другом или, по меньшей мере, слышали друг о друге. И я давно уже слышал о дочери Симхи и подумывал о ней. Она была завидной невестой — не просто девушка из очень почтенной семьи, но и выпускница института, получила диплом инженера-химика. Я долго решался и, наконец, полетел в Ташкент с ней знакомиться.
Чтобы улететь в Ташкент, надо было сперва попасть в Сочи, откуда были прямые рейсы туда. Самолет на Ташкент улетал в девять часов утра, и я спокойно решил, что утреннюю молитву прочту где-нибудь возле аэропорта, а тфилин наложу уже в Ташкенте. По расписанию рейс прибывал туда в три часа дня, и было еще светло, так что никаких проблем с тфилин не предвиделось. Но, когда я приехал в Сочи, хлынул проливной дождь. В аэропорту объявили о задержке рейса в связи с нелетной погодой, но предупредили: из аэропорта не отлучаться, как только погода улучшится, тут же дадут посадку. Уйти нельзя, но тфилин наложить-то надо. Я подумал-подумал и подошел к работнику аэропорта, все ему рассказал и попросил указать мне, где тут есть закрытое помещение. Он воспринял все это совершенно спокойно, показал сарайчик на летном поле и говорит: «Молись себе там без проблем. Если объявят посадку, ты услышишь».
Я так и сделал. Дождь барабанит по крыше сарайчика, а я молюсь себе без всяких помех. И только я подумал, что мне никто не мешает, как вдруг в дверь начали стучать. На пороге — группа людей в штатском и милиционер. «Что ты тут делаешь?» — «Молюсь». — «Здесь? В аэропорту? Это не синагога, собирай вещи, пройдешь с нами». Завели меня в какую-то комнату на втором этаже аэропорта, усадили за большой стол, и человек в штатском, сотрудник КГБ, начал допрашивать: кто, откуда, куда едешь. У меня все документы были в полном порядке, я ведь оформил эту поездку как командировку. Показал билет, командировочное предписание. Кагэбэшник при мне позвонил в Сухуми и убедился, что все точно.
А я в законах был немножко подкован и спрашиваю: «Почему вы меня задерживаете? Я ведь ничего противоправного не совершил. Молился сам, в закрытом сарае. Никого ни к чему не призывал, не агитировал. Тфилин наложить никому не предлагал». В общем, кагэбэшник меня послушал-послушал и говорит: «Ладно, на первый раз я тебя отпускаю. Но больше так никогда в аэропорту не делай».
Я благополучно улетел, познакомился с девушкой и через год на ней женился. Но с тех пор у меня особое отношение к молитве в аэропорту, и поэтому вот уже много лет подряд я не пропускаю и недели, чтобы провести хотя бы несколько часов в нашем «Бен-Гурионе».
В 1956 году к власти в Польше пришел Гомулка и договорился с большевиками, что все польские граждане, которые попали во время второй мировой войны в СССР, но не смогли выехать в конце 1940-х, получат право вернуться на родину. К тому времени мой старший брат был женат на польской еврейке. Вместе с ней он и выехал в Польшу, а оттуда — в Израиль. Поэтому мы начали борьбу за отъезд.
В 1961 году родители начали переписываться с братом — только они. Мы боялись. Переписка была стабильной, брат описывал свою жизнь в Израиле, и мы начали всерьез подумывать об отъезде. Тем более что постоянно приходили сообщения из разных городов — там кто-то уехал, тут кому-то дали разрешение. Но все говорили: вас, молодых, не выпустят. Стариков — еще как-то, со скрипом, но молодых — никогда.
Брат написал Ребе, спросил, что делать: может быть, сперва отправить вызов родителям, а потом уже нам? Ребе ответил: подавать документы на всю семью. Брат пошел в израильский МИД и попросил послать вызовы всем. А там тоже его начали разубеждать: ты что, с ума сошел, всех не отпустят, давай сперва вызволим стариков. Но он ответил: как Ребе сказал, так я и сделаю, отправляйте вызовы на всю семью.
И в течение десяти дней мы все получили вызовы, хотя в те времена они частенько пропадали. Я пошел в ОВИР, а там секретарша на меня напустилась: «Куда вы хотите ехать, в фашистскую страну? И кроме того, с кем вы объединяетесь? В Израиле у вас только один брат, а здесь вся семья. Вот вы и пошлите ему приглашение, пусть он вернется в СССР, это и будет настоящее воссоединение». Я ей ответил: «Ваше дело принять документы, а не давать комментарии. А что уж там решат — так оно и будет». Она покрутила носом, но документы взяла. Прошло немного времени, и мы все получили отказ.
Брат опять написал Ребе, тот ответил: подавать снова и снова, до тех пор, пока не дадут разрешение. Тогда до следующей подачи надо было ждать полгода. Как только этот срок прошел, мы вновь отнесли документы в ОВИР. Вновь получили отказ, и вновь, выждав положенный срок, подали документы. И спустя несколько месяцев получили разрешение. Вышло точно, как и сказал Ребе, «подавать снова и снова»! В Израиле мы оказались за полгода до Шестидневной войны.
Мой тесть Симха Городецкий, который жил в Ташкенте, тоже несколько лет был в отказе. Но за полтора года до нашего отъезда его вдруг вызвали в ОВИР и сказали: «Хочешь в Израиль — отправляйся, мы тебя не держим». Он, конечно, не стал медлить, сразу же собрался — и был таков. Приехал прямо в Кфар-Хабад, где и прожил до конца своих дней.
Мой первый сын, Шломо, родился через год после нашей репатриации — точно на Суккот. Мальчик почему-то оказался молчаливым, настолько молчаливым, что врачи удивлялись: «Это же младенец, он должен плакать!» А жена ответила им: «Мы хасиды из России, мы приучены молчать…» Шутки шутками, но в этом есть большая доля истины.
В Союзе мы жили в атмосфере постоянного давления, постоянного ощущения, что за нами следят и ждут, чтобы мы подставили себя, в атмосфере страха и боязни. Страх пронизывал все наше существо и до сих пор живет в нас. Вот даже сейчас — я рассказываю все это, но об очень многом умалчиваю. Почему? Из-за неизжитого страха. Умом-то я понимаю, что все уже давно позади, я больше сорока лет живу в Израиле, да и советская власть кончилась. Но — боюсь. Это не поддается логическому объяснению, это выше меня, и я ничего не могу с собой поделать.
Двора и Йона Левенгарц после свадьбы. 1958 год
Я впервые поехал в Россию через тридцать с лишним лет после репатриации. Большая группа хабадников, около семидесяти человек, полетела в Ростов на годовщину смерти Ребе Рашаба. Это было большое путешествие, мы посетили не только Ростов, но и Любавичи, Витебск. Живя в СССР, мы боялись приезжать в эти святые для каждого хасида места.
Из-за нелетной погоды мы застряли в Витебске и решили провести там шабат. Нашли гостиницу в самом центре города. С нами был Йосеф-Ицхак Ааронов, глава молодежной организации Хабада в Израиле, — человек опытный. У него была с собой еда, так что проблем с питанием у нас не возникло. Больше всего меня, впервые очутившегося в России после стольких лет жизни в Израиле, поразило отношение людей.
В мое время мы всё скрывали, даже цицис от талес котн не выпускали наружу. Я, кстати, так до сих пор и хожу — всегда с цицис, заправленными в брюки. Почему? Ведь в Израиле ничего скрывать не нужно. А по привычке. Но в России сейчас к религиозным евреям относятся совершенно спокойно. Меня спросил один из сотрудников гостиницы: «Вы что, монахи?» «С чего ты это взял?» –поинтересовался я. «Так вы ж все в черные костюмы одеты, и в группе нет ни одной женщины». — «Нет, — говорю, — мы религиозные евреи». — «А, — протянул он, — теперь понятно». И все. Больше никакой реакции.
Наутро после молитвы мы сделали большой фарбренген — пели, танцевали просто самозабвенно, без всякой опаски и страха. Потом все разошлись по номерам. Мой сын говорит: «Папа, пойди, отдохни тоже». Но я ему отвечаю: «Не могу усидеть в гостинице, я обязан пойти в город. Посмотреть на него, увидеть людей». Я пошел гулять по центру Витебска. И меня как прорвало.
В Союзе, когда я видел на улице милиционера, то переходил на другую сторону, чтобы он не мог ко мне прицепиться. А тут я сам подошел к первому же милиционеру и говорю: «Я еврей, сегодня у нас суббота, не подскажете ли вы мне, где тут есть синагога?» Он не знал. Я пошел дальше, обратился к еще одному милиционеру, и тот уже мне объяснил, что синагога действительно есть, но находится далеко от центра.
Вижу: идет по улице мужчина явно еврейской наружности. Я его спрашиваю: «Вы еврей?» Он ничуть не смутился, отвечает: «Да, еврей». Я к еще одному подошел, он тоже не скрывался и сказал прямо, что еврей. На автобусной остановке я заметил пожилого мужчину с ребенком. И говорю ему: «Гут шабес». Он в ответ: «Да, я знаю, что сегодня суббота и нельзя ездить, но мои дети работают, а нужно было внука из детского садика забрать. Вы не думайте, я уважаю нашу традицию, у меня дома даже висит портрет Любавичского Ребе». А еще одна женщина сказала мне так: «Конечно, я знаю, что сегодня шабат, я даже свечки зажигаю в пятницу вечером…»
Почему я начал приставать к людям на улице — я ведь человек скромный, тихий, вовсе не наглый? Наверное, потому, что хотелось как-то компенсировать то молчание, которое было моим уделом в СССР. Когда мы находились в Союзе, страх был ужасный, я сейчас и сам не понимаю, как мы могли ежедневно жить с ним и не сошли с ума. Чтобы было понятно, в какой атмосфере нам приходилось существовать, расскажу несколько историй.
В Черновцах нашей соседкой была сестра Элиэзера Нанеса[5], который много лет отсидел в лагерях за Тору. Она сперва боялась нам признаться, что тоже любавичская. Но потом увидела, что и мы религиозные, все соблюдаем, и начала с нами делиться. В том числе рассказала, что ее брат все еще в лагере, — это было в середине 1950-х годов. Мы начали помогать ей с посылками Элиэзеру в зону. А когда он вышел, то мой брат уже находился в Польше и сообщил Ребе об освобождении. Ребе прислал специальное письмо для Элиэзера, в котором была приписка: «Я уверен, что вы найдете способ передать ему это письмо». И действительно, брат спустя короткое время сумел его переправить нам.
Йона у Ребе. Нью-Йорк. Конец 1980-х годов
Но как отдать письмо Нанесу? Он, понятно, КГБ ничего никогда не расскажет. Но вдруг кому-то проговорится, что, мол, такой-то передал мне письмо от Ребе? Слух пойдет дальше и докатится до КГБ. Опасно, страшно. Думали мы, думали и вот что придумали: на свадьбе моей сестры, где присутствовал и реб Элиэзер, я сунул письмо в карман его пиджака, висевшего на стуле. Вот такая у нас была жизнь — боялись передать хасиду, только что вышедшему из тюрьмы, письмо от Ребе! Нанес так и не понял, как к нему попало письмо, и вплоть до самого приезда в Израиль он не знал, что это сделал я. Только здесь я решился ему об этом рассказать.
В 1963 году в Ташкенте побывал первый посланник Ребе. Неофициально, конечно, под видом туриста. Тогда в СССР приехала американская спортивная команда и он вместе с ней — как болельщик. Имени не помню, фамилия его была Кац. Ребе дал ему инструкции, чтобы он в частные дома ни к кому не ходил, а только в синагогу. Он и пришел в синагогу, а мы к нему боялись подойти. Ребята к нему пригляделись — вроде бы любавичский: борода, в руках — маамар Ребе. Но все равно подойти боялись: а вдруг это агент КГБ, вдруг ловушка? Все, что было связано с Ребе, с Хабадом, было больным местом для властей, и они постоянно хотели нас подловить. Поэтому мы соблюдали не просто меры предосторожности, а дули, что называется, на воду. Но вот сидит в синагоге человек, поет на иврите. А может, действительно шалиах от Ребе? И ребята решились: подошли к нему, стали обнимать, по плечам хлопать. И по бороде гладить — о, какая у тебя борода красивая! А сами украдкой за эту бороду подергали — не приклеенная ли? Уж очень странно было видеть такого молодого парня с бородой.
Мой брат Мелех, живший тогда в Ташкенте, рассказывал, что ему тоже очень хотелось на этого посланника посмотреть, но в синагогу он прийти боялся. Чтобы как-то все же его увидеть, Мелех садился в трамвай, который проходил возле гостиницы «Ташкент», где остановился Кац. И ездил туда-сюда на трамвае — даже если случайно не столкнется с ним, то хотя бы издалека посмотрит. Но чтобы никто его ни в чем не заподозрил, он в трамвае садился на противоположную гостинице сторону и смотрел на нее через вагонное окно. Казалось бы, в чем его могли обвинить, — едет себе человек в трамвае по центру города, смотрит в окно. Но страх был такой, что даже возле окна, выходившего прямо на гостиницу, он опасался сидеть!
Мелех мне уже в Израиле рассказал, как после приезда он отправился на какое-то любавичское мероприятие, проходившее в одном из больших залов Тель-Авива. А в СССР на любом общественном мероприятии надо было снять шапку. Если ты в ней оставался, это выглядело странным и сразу же вызывало подозрение. Поэтому мы, хабадники, всегда старались сесть где-нибудь в углу, в последнем ряду, чтобы нас никто не увидел. И все равно, если ловили на себе подозрительные или удивленные взгляды, то головной убор приходилось снимать.
И вот в Тель-Авиве приехал он в этот зал и сразу же направился к последнему ряду, чтобы там пристроиться. А сам думает: что будет со шляпой? Когда ее надо снять — сейчас или с началом церемонии? Может, удастся отвертеться и остаться в ней? И вдруг он видит: народ ходит в шляпах, в ермолках, ходит и в ус не дует. Это ему показалось таким странным, что он аж себя невольно ущипнул: где я нахожусь, куда попал? И когда, наконец, понял, что бояться уже нечего и шапку снимать не надо, — страшно обрадовался.
Когда мы сюда приехали, в Израиле был кризис. Работы по моей специальности — ткацкое производство — не было. И я начал пытаться устраиваться, где мог, — семья, трое детей, жена беременна четвертым, тем самым, что родился молчаливым. В общем, помогли мне попасть в одну фирму, занимавшуюся шлифовкой алмазов. Размещалась она в Бней-Браке, и ее хозяином был религиозный еврей. Он меня взял, хотя я ничего не умел, и научил обрабатывать камни.
Было это перед самой Шестидневной войной, и Ребе объявил Мивца тфилин («Операцию “Тфилин”») — чтобы каждый еврей ежедневно, как полагается, надевал тфилин. И я себе подумал: Ребе помог нам приехать, значит, я обязан принять участие в этой операции. Но как, где? После молитвы я приезжал из Кфар-Хабада в Бней-Брак часам к девяти, и когда рабочий день кончался, уже темнело. А тфилин можно надевать только в светлое время суток. И я решил действовать прямо на работе.
Собственно, в моей фирме были одни религиозные. Но мы размещались в четырехэтажном здании, по соседству с другими фирмами, где работали и светские евреи. Я подошел к хозяину и сказал: «Любавичский Ребе провозгласил “Операцию „тфилин“”, у тебя все и так религиозные, их она не касается. Если ты разрешишь, я поднимусь на второй этаж, посмотрю, может быть, там есть такие, кто тфилин не накладывает». Он сразу же согласился: «Иди, нет проблем». И там действительно оказались такие люди.
Я начал к ним приходить каждый день, они рассказали другим, и ко мне сбегался народ со всех четырех этажей. Дело было к войне, атмосфера царила очень напряженная, так что желающих наложить тфилин нашлось немало. С каждым днем у меня это занимало все больше и больше времени — иногда это так затягивалось, что я возвращался на свое рабочее место только к обеду. Но, как ни странно, несмотря на то, что у меня оставалось всего пять часов от рабочего дня, я успевал выполнить ее.
И я подумал: смотри какой я способный — за пять часов управляюсь. А ведь если я буду работать на час больше, то сделаю еще, — значит, заработаю больше. И решил сократить время на тфилин. Но тут случилось нечто очень странное — проработал я в первый день больше, а норму не перевыполнил. Во второй день получилось то же самое, и в третий. И тогда я понял, что это не я такой умный и способный, это Ребе мне помогал.
Закончу я свой рассказ историей о том, как Мотл Городецкий, сын реб Симхи, должен был вывезти из Алма-Аты свиток Торы. Мотл прилетел в Алма-Ату в холь а-моэд Суккот 1966 года. У него был с собой маленький хабадский сидур (молитвенник), которых почти ни у кого в СССР тогда не было. Мотл, естественно, хотел попасть в сукку, но в алма-атинской синагоге ее не построили. А Мотл без сукки не хотел ничего есть, как это принято в Хабаде. И тогда его отвезли к одному старику, хасиду еще Ребе Рашаба. Этот старик не поддерживал связи с другими хасидами, да и вообще с религиозными, в синагогу не ходил, поэтому за ним не следили. Но он все, что мог, соблюдал и построил у себя во дворе сукку.
Мотл поел в сукке и вытащил сидур, чтобы прочитать послеобеденную молитву. Старик увидел сидур, схватил его, пролистал. Видит — на нем написано: «Любавич, Хабад». Он как закричит через двор: «Дочка, иди сюда, смотри: Любавич еще живет, Любавич еще живет!!!» Он-то думал, что уже всё, Ребе выслали, хасидов поубивали и Хабад исчез. Но Хабад выжил, сохранился. Хабад живет и сегодня является главным хасидским движением — несмотря на фашистов, коммунистов и всех врагов еврейского народа! И так это будет всегда, до прихода Машиаха, которого мы ждем со дня на день, как нам пообещал наш святой Ребе.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1]. «Ногтевая вода» (идиш). Вода для ритуального омовения рук при пробуждении утром и в ряде других случаев, перечисленных в кодексе «Шульхан арух».
[2]. Утренние благословения, читаемые сразу же после пробуждения.
[3]. Яаков-Захария Вульфович Москалик род. в 1875 году в с. Журавицы Быховского уезда Гомельской губ. в семье любавичского хасида. Получил традиционное еврейское религиозное воспитание. Учился в ешиве «Томхей тмимим» в Любавичах. До революции — меламед в хедере. В 1920-х — раввин в Журавичах Могилевской губ. С 1930-х годов жил в Москве. В 1935-м арестован в Москве по обвинению в «антисоветской деятельности» «по объединению еврейской молодежи и детей в хедеры и ешивы», обвинялся в том, что «преподавал в одном из хедеров на ст. Малаховка, распространял ложные слухи о якобы проводимых в СССР гонениях на верующих евреев»; приговорен к трем годам ссылки в Казахстан. В ссылке был арестован, приговорен к высшей мере наказания, расстрелян.
[4]. Симха Городецкий родился в Бобруйске в 1903 году. Учился в ешиве «Томхей тмимим» в Любавичах. С 1923 года — специальный посланник Любавичского Ребе. В 1925-м прибыл в Самарканд, где быстро завоевал авторитет среди бухарских евреев. Создал хедеры, ешивы, возглавил строительство нескольких микв. Работал начальником предприятия. В 1928-м организовал талмуд тору для 360 человек в Дербенте. В 1963 году уехал в Израиль, поселился в Кфар-Хабаде и был назначен секретарем правления поселка. В 1970-х годах основал бухарскую ешиву. Умер в 1983 году.
[5]. Элиэзер Нанес родился в 1897 году в Херсоне. С 1913-го учился в ешиве «Томхей тмимим» в Любавичах, с 1918-го продолжил обучение в ешиве в Кременчуге. Арестован в 1935 году, в 1947-м был выпущен на свободу и вновь арестован и приговорен к 10 годам лагерей. В общей сложности провел в лагерях свыше 20 лет. В 1963 году покинул СССР. Скончался в Иерусалиме в возрасте 103 лет.