[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ИЮНЬ 2012 СИВАН 5772 – 6(242)
Мы и наша память
Ханна Кралль
Опередить Г-спода Б-га
Пер.
с польск. К. Старосельской
М.: Текст; Книжники, 2011. — 160 с. (Серия «Проза еврейской жизни».)
Марека Эдельмана долго представлять не нужно: последний или, лучше сказать, единственный выживший из руководителей восстания в Варшавском гетто. Книга польской журналистки Ханны Кралль построена как серия бесед с ним, диалогов и монологов. Но язык не повернется назвать ее, как обычно говорят про книги подобного содержания, «документальным свидетельством мужества и героизма». Автор воспроизводит на бумаге всю свойственную живой речи сумбурность, перемежает и без того не слишком объемное повествование не относящимися, казалось бы, к делу историями из послевоенной медицинской практики Эдельмана. Но самое главное — она решительно сохраняет все «дегероизирующие» тех людей и те события подробности.
Книга Кралль — это не просто хроника событий, но и великолепный литературный текст. Она говорит о самом главном — о жизни и смерти. Отсюда и «медицинские» вставки: что жизнь и смерть значили в Варшавском гетто и что в мирной жизни, возле операционного стола? Каково это — «распределять» жизнь и смерть, решать, кому жить, а кому умереть? Как на это решиться и как жить после этого? Смерть как личный акт и как демонстрация. Смерть как удачный выход, как шанс избежать чего-то еще более страшного — это не пируэт философствования, а простая бытовая проблема, с которой постоянно имели дело там, в гетто. Отсюда вечное нежелание тех, кто пережил гетто, вспоминать об этом, отсюда и звучащее постоянным рефреном раздраженное эдельмановское «Да какое это имеет значение?» — всякий раз, когда он беседует с журналистами, историками, функционерами еврейских организаций, и они пытаются рассуждать с привычных, логичных, «правильных» позиций.
Говорят, есть исследования, по результатам которых выходит, что главный фактор, объединяющий всех евреев, — это память о Катастрофе. Честно говоря, не верю. Мне кажется, мы стараемся забыть даже то, чего никогда не знали. Но прочтите эту жестокую и прекрасную книгу. Может быть, дымное дыхание паровозов на Умшлагплац, смрад подземных каналов, запах крови и пороха заставят нас уйти от привычных ярлыков и формул и задуматься над тем, о чем мы обычно пытаемся не думать.
Михаил Липкин
Ирреальная реальность Города Смерти
Мишель Мазор
Зникле мiсто. Свiдчення в’язня варшавського гетто («Исчезнувший город. Свидетельства узника варшавского гетто»)
На укр. яз.
Киев: Дух і літера, 2010. — 240 с.
Существует мнение, что самые честные свидетельства о Холокосте оставили те, кто его не пережил. Мол, уцелевшие в своих эмоциональных интерпретациях прошлого неизбежно субъективны… К племяннику Шолом-Алейхема Мишелю Мазору это едва ли относится. Его суждения взвешенны, упреки аргументированны, смягчающие обстоятельства прописаны детально — недаром автор в послевоенные годы входил в правление Союза русских адвокатов во Франции.
А тогда, в начале 1940-х, президент Центральной комиссии жилищных комитетов варшавского гетто Мазор стоял в оппозиции к юденрату, который в книге он обвиняет во многих грехах: крышевании еврейской полиции (читай — банды гангстеров), тотальной коррупции, но главное — в преступном равнодушии к наиболее обездоленным членам общины. Своеобразный парламент гетто, жилищные комитеты формировались в каждом многоквартирном доме, где на общем собрании избирали президента, секретаря, казначея. Для решения внутренних конфликтов созывался арбитражный суд — люди, жившие в кафкианской атмосфере, сохраняли базовые ценности привычного миропорядка. Однажды Мазора упрекнули: мол, негоже играть в английский парламент. «Вы правы, — ответил адвокат, — в какой-то степени это игра, но я предпочитаю ее игре в тоталитаризм».
Все попытки юденрата прибрать комитеты к рукам наталкивались на сопротивление жильцов. Не действовала даже излюбленная ссылка — на «категоричные требования» (как правило, выдуманные) немцев. Тем не менее реальная власть (в отпущенных немцами пределах) была у юденрата, провозгласившего принцип «свободной игры экономических сил». На главном проспекте гетто — улице Лешно — сверкали вывески двух десятков ресторанов. Интерьеры «Штуки», «Сплендида», «Негреско» были исполнены с исключительным вкусом, меню разнообразно, витрины с вином и холодными закусками соблазнительны. Одно плохо — перед этими роскошными витринами падали в голодные обмороки многочисленные нищие. Проще всего было бы закрыть рестораны — правда, резонно замечает автор, это не уменьшило бы количества голодных. К тому же там возникала иллюзия нормальной жизни — а в городе, который немцы считали кладбищем, это было своеобразной формой протеста. Однако социальный разрыв надо было как-то сокращать, и после длительных размышлений юденрат постановил: 10% от суммы каждого счета отчислять на социальную помощь. Но собирались эти деньги под присмотром агентов юденрата, как правило, весьма чутких к материальным аргументам рестораторов.
Социальная деятельность жилищных комитетов была более прозрачна. С каждого взимался ежемесячный налог, а президент комитета, человек очень состоятельный, лично помогал нуждающимся. По вечерам работал буфет, люди за столиками баловались картами. Игроки платили процент от выигрыша в пользу комитета, выручка буфета шла в тот же фонд.
Тем не менее нищета, тиф и голод процветали на фоне мегаломании еврейских органов власти, которую автор считает побочным продуктом комплекса неполноценности — комплекса, выработанного у польских евреев в 1930-х годах, когда им был закрыт путь на все должности (вплоть до консьержа или водителя трамвая), предполагавшие общение с широкими слоями населения. Поэтому упоение высокими постами у функционеров гетто приобретало отвратительно-гротескные формы — и чем в более антисемитской среде вращались до войны господа из юденрата, тем острее была потребность придушить в себе многолетние комплексы. Адвокатская коллегия в Польше отличалась радикальнейшим, в предвоенные годы — почти гитлеровским антисемитизмом, и именно молодые адвокаты стали основой еврейской полиции. Мазор вспоминает одну из облав, которой руководил адвокат Л., — на нем были желтые ботинки, элегантный френч, а в руке, пытаясь имитировать эсэсовца, он держал стек. Л., как и его жертвы, позднее погиб в лагере Понятув.
Праведные и грешные — все они приняли мученическую смерть, в том числе выкресты, порвавшие все связи с иудаизмом и державшиеся в стороне от основной массы обитателей гетто. Странное зрелище являли собой толпы людей с еврейскими нарукавными повязками, добросовестно молившиеся в двух костелах. Распространялись даже слухи, будто католический клир предпринимает усилия по спасению выкрестов и им будет позволено покинуть Город Смерти. Но надежды оказались напрасными: евреи-католики разделили судьбу тех, кого не хотели признавать своими братьями…
Автору «Исчезнувшего города» повезло. Его жене (победительнице одного из довоенных варшавских конкурсов красоты) удалось пробраться в арийскую часть города, сам же Мазор выпрыгнул из поезда, идущего в Освенцим, а потом два года жил, как загнанный зверь, под именем Михала Марциевского.
Сквозная тема этих необычных мемуаров — реакция человека на власть обстоятельств. Возвышая голос против малодушия и несправедливости, Мазор не устает напоминать, что никогда человеческую личность не подвергали таким испытаниям, как в гетто. И призывает, склоняясь перед мучениками и героями исчезнувшего города, оставить тем, кто проявил слабость, шанс: перед судом истории сослаться, как говорят юристы, на обстоятельства непреодолимой силы. И юридическая казуистика здесь ни при чем…
Михаил Гольд
ПОДОБНЫЕ ТОНКОМУ РИСУНКУ ГОЛЫХ ВЕТВЕЙ
Томас Венцлова
Вильнюс: город в Европе
Пер. с лит. М. Чепайтите
СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2012. — 264 с.
Томас Венцлова написал историю Вильнюса: от Ромула до наших дней. Местным Ромулом был не то Миндовг, не то Гедимин. Не обошлось и без стоящего у истоков мифа волка — правда, это был все-таки волк, а не волчица.
История многонационального города — с литовцами, поляками, белорусами, татарами, караимами, русскими, евреями. Среди русских Курбский и Бахтин. Среди поляков Мицкевич, Пилсудский, Дзержинский.
«Окраина и пограничье, эксцентричный, капризный, неправильный город со странным прошлым, нарушающим законы логики и вероятности». Венцлова — обаятельный рассказчик, книга, в сущности, и о нем тоже: рассказ всегда свидетельствует о рассказчике, даже когда тот предпочитает держаться в сторонке. Венцлова проживает историю, делает ее частью внутренней жизни.
Его книга больше, чем о Вильнюсе: он выстраивает гуманистический образ европейского города и мира — с его многообразием, гетероглоссией, открытостью, культурной благожелательностью, культурным любопытством, взаимным культурным влиянием. Венцлова ощущает себя естественным наследником истории, вклад в которую внесли разные народы. Пишет с трезвостью, не оставляющей места национальной мифологии, с нежностью, с улыбкой, с болью — с болью, когда речь идет о понарских стрелках и не только о них.
Иерусалим де Лита, Литовский Иерусалим, город Гаона, один из главных центров еврейской цивилизации в Восточной Европе. «Несколько столетий половину, а иногда и больше половины населения города составляли евреи». Евреи присутствуют на страницах книги Венцловы и в больших, посвященных только им фрагментах, и упоминаемые по случаю, вроде: «Жена Достоевского прежде всего заметила на улицах евреек в желтых и красных шалях».
Перевод сохранил живую интонацию автора. Хочется цитировать и цитировать. Ограничусь одним фрагментом. Ему предшествует описание еврейского, теперь уже существующего только в исторической памяти, Вильнюса. Мельком упоминаемый Страшун, именем которого был назван переулок, переименованный в советские годы, — Матитьяу Страшун, основатель самой большой еврейской библиотеки Вильнюса, где хранились инкунабулы и бесценные рукописи.
Мои родители застали еще еврейский район в центре Вильнюса, не изменившийся с шестнадцатого или семнадцатого века. Я же видел другое. В начале нацистской оккупации мне было пять лет, и однажды я встретил мужчину, к рукаву которого была пришита шестиконечная звезда. Я шел с мамой: она с этим человеком поздоровалась, он ответил кивком, а я спросил ее, что такая звезда означает. «Он еврей, — отвечала она, — евреям приказали ее носить». Только после войны она мне рассказала, как была арестована — новая власть заподозрила, что она еврейка, а это означало расстрел. Маме удалось спастись, когда ее бывший учитель засвидетельствовал, что она литовка и католичка (и одно и другое — правда). Тогда, после войны, я ходил в школу. Дорога туда пролегала по району ужасающих развалин, в центре которых торчал скелет колоссального белого здания с остатками пилястров и арок. Это было все, что осталось от еврейского Вильнюса. К тому времени, когда я узнал, что белое здание — бывшая Большая синагога, ее уже снесли, поскольку советская власть не одобряла иудаизма, как, впрочем, и всех остальных религий. Евреи лежали в безымянных ямах меж сосен предместья Панеряй (Понары), один-другой еще был в Вильнюсе, но большинство оказалось за границей, в том числе и в настоящем Иерусалиме. Развалины квартала стали пустырями, о прошлом которых долго никто не говорил. Остался переулок Страшуна, очень запущенный и, конечно, переименованный. Сегодня, когда счистили краску с его стен, в нескольких местах под окнами проступили еврейские буквы, подобные тонкому рисунку голых ветвей.
Так заканчивается первая глава «Страна и город». Эпизод, увиденный глазами маленького мальчика. Непонятый. Странный. С уклончивым, недосказанным «приказали». С невидимой мальчику пропастью. Потом глазами школьника. Синагоги нет уже — развалины, но ты не знаешь, что за развалины, а когда узнаешь, уже нет и их, вообще ничего нет. Как бы и не было. И потом — глазами взрослого человека. С понарскими соснами. Текст как притча о прошлом. В какой-то момент счищают краску, и из небытия появляются буквы, подобные тонкому рисунку голых ветвей. Водяной знак Вильнюса.
Михаил Горелик
Помощник для души и тела
Илья Беркович
Отец
СПб.: Азбука, 2011. — 240 с.
Каменский Ребе видит нестроение среди хасидов городка, «сидящего, как воробей, на холке Иудейских гор», и шлет туда ученика своего Ехиэля. Дорога от города Камень Могилевской области до пункта назначения далека, но кони несут посланника со сказочной скоростью, легко перелетая даже через Черное море: «Рванулись с берега и слились в одного коня над зонтами пляжа, над глинистым дном, над поплавками и развалисто пашущим уже синюю, серьезную воду катером»…
Такова экспозиция романа Ильи Берковича «Отец». Или повести — так жанр обозначен при первой публикации в «Иерусалимском журнале» (2008. № 26). Беркович — израильский поэт и прозаик, родом из Ленинграда, автор трех книг стихов, изданных в Москве, Иерусалиме и Петербурге.
В стихах Берковича мы сталкиваемся с началом мистическим и одновременно — с вроде бы снижающим бытовым гиперреализмом, приобретающим, однако, метафорический характер и тоже отсылающим к основам веры: «Как отделяет Тора строчкой от шерсти лен, / Проволокой забора склон горы разделен. / Утром бросаешь мусор в гулкий зеленый бак — / А на газоне гости — свора ночных собак. / То ли пять, то ли сонмы: цвет и характер стерт, / С пристальным, полусонным голодом вместо морд. / Ночью в квартале близком, как от уха щека, / Лай кончается визгом — стая рвет вожака».
Этот же своеобразный герменевтический круг свойственен и прозе Берковича. «Отец», начинающийся сказочным полетом посланника Каменского Ребе, в сущности, наполнен сугубо психологическим анализом. Беркович сплетает сюжет — даже не столько сюжет, сколько просто событийную канву текста — из самых разных судеб людей, так или иначе осевших в городке в Иудейских горах:
Кто только к нам ни приходит. Сапожник из Житомира, не бывавший в синагоге тридцать лет, приходит прочесть заупокойную молитву по убитому позавчера сыну и заодно благословляет молящихся, потому что он — потомок храмовых священников. Вместе с ним благословляют нас Коган из Сормова и стотрехлетний Коэн — его приводит седой внук… Неместный человек в коротких брюках кричит «амен» таким страшным голосом, что черная шляпа падает на пол с гвоздя, и так восемь раз… Приходят, распространяя запах копченых кур, Бней-Менаше, полуиндусы-полукитайцы из североиндийского штата Мизорам… Приходят гости из Бруклина и их потрясающие румяные дети… Приходит Меир, еврейский Иванушка-дурачок, точнее — Абрамушка-дурачок, маленький жилистый мужичок с огромным носом, в цветной тюбетейке, с тяжелыми золотыми перстнями на пальцах разнорабочего…
— и так далее.
Это всё посетители синагоги. Но есть и сторонники агрессивного лежеучителя-вундеркинда, и у каждого из них тоже необычные свойства и необыкновенная судьба. Конфликт кажется сугубо реалистическим. Но — Б-жественное чудо мерцает за этими историями, и дело отнюдь не в летающих конях, не в рассказах ветерана о чудесном спасении.
Язык хасидской притчи счастливо совпадает у Берковича с традициями магического (или, если угодно, фантастического) реализма — что вроде бы лежит на поверхности (вот и Людмила Улицкая пишет о том в рекламной заметке на обложке книги). Но на деле все не так просто. Мир магического реализма — латиноамериканского, восточноевропейского, еврейского (в конце концов, не только Маркес, но и Агнон — классик этого способа письма) — мир параллельных событий, сплетающихся воедино, мир совершенной целостности, проступающей сквозь узоры отдельных событий. Не механическое воспроизведение бытия, как в натурализме, не агрессивный детерминизм критического реализма, но и не произвольность абсурда — некое понимание связи всего со всем на мета-уровне.
Специфика хасидского магического реализма — не только в концентрации притчевого начала, что характерно для всяких мета-нарративов. Здесь важна роль учителя, ребе, цадика — проводника Б-жественного единства. Мартин Бубер писал: «Требуется помощник, помощник и для души, и для тела, как в небесных, так и в земных делах. Таким помощником и является цадик. Он способен исцелить как больное тело, так и больную душу, ибо знает, как они связаны друг с другом, и это знание дает ему силы воздействовать и на тело, и на душу». Но тело и душа возможны не только у отдельного человека, но и у общины; исцелить такую больную общину посылает ученика Каменский Ребе.
Болезнь эта, думаю, в утрате того самого чувства целостности, со-единения. Портрет Каменского Ребе висит в синагоге, переделанной из бомбоубежища.
Лицо на портрете говорит: «У тебя есть отец. Твой отец…» Завершить эту фразу должен ты сам. Есть только две возможности, и каждый входящий в синагогу выбирает одну из них. Если у тебя есть отец, лицо говорит тебе: «Твой отец — Б-г». И неважно, жив ли твой отец. Отец не умирает… Но если ты безотцовщина, лицо на портрете, лицо Ребе, говорит: «Твой отец — я».
Беркович отрывистым письмом, сплетением самых разных линий, отступлениями во времени и пространстве, переключением стилистических регистров, говорением то от имени «я», то от третьего лица не разрушает целостную бытийную ткань, но собирает ее воедино.
Данила Давыдов
ГЕНИЙ И БЕСПАМЯТНОСТЬ
Джесси Келлерман
Гений
Пер.
с англ. Е. Шабуцкой и С. Шабуцкого
М.: Фантом Пресс, 2011. — 416 с.
«Меня зовут Итан Мюллер. Мне тридцать три, и раньше я был галеристом». Роман Джесси Келлермана начинается с представления главного героя — человека, чьи недоверчивость и жесткость до недавних пор являлись необходимой частью профессии. Итан живет в престижном районе Нью-Йорка, отлично зарабатывает и твердо знает, что чудес в мире не бывает, что неизвестные шедевры — факт маловероятный, и если приятели будут убеждать тебя прийти «на первую выставку сводного брата мужа лучшей подруги их золовки в еврейском культурном центре в Бруклине», то сто процентов из ста, что картины этого незнакомца окажутся мусором, за который даже самый ловкий галерист не сможет выручить и цента.
И вдруг этот стройный образ мира дает трещину: друг и помощник отца Итана однажды приводит Мюллера-младшего в захламленную квартирку без хозяина — и там внезапно обнаруживаются многочисленные коробки с рисунками. Эти работы завораживают галериста своей необычностью: взгляд мастера на окружающую реальность парадоксален, а искусность рисовальщика граничит с гениальностью. Но кто он такой, Виктор Крейк? Откуда взялся? Где учился? Почему ни разу нигде не выставлял своих работ? Куда пропал? И почему на его рисунках запечатлены лица детей, пропавших и убитых в Нью-Йорке в течение нескольких последних десятилетий? Какое отношение имеет неведомый художник к тем загадочным убийствам?..
Тридцатитрехлетний Джесси Келлерман — новая фигура в американской литературе. «Я учился в ортодоксальной еврейской школе, а перед колледжем год провел в религиозном училище в Израиле, — рассказывает он. — После чего поступил в Гарвард, где изучал психологию, сделав акцент на исследовании асоциального поведения. Но истинным моим интересом был театр, и однажды у меня появился шанс поработать с прекрасными актерами, для которых я написал не менее прекрасные пьесы». Тем не менее прославился Келлерман не как драматург, а как прозаик: его недавно вышедшие романы «Гений» и «Философ» уже попали в списки бестселлеров. Хотя по форме «Гений» напоминает детектив (главный герой вместе с бывшим копом Ли Макгретом и его дочерью-прокурором Самантой пытается распутать уголовные дела минувших дней), на самом деле роман имеет отношение к массовому жанру лишь по касательной. Главное здесь не в поисках ответа на вопрос «кто убил?», а в злободневных проблемах национальной и культурной самоидентификации.
Параллельно современным главам в романе пунктиром построен сюжет, отсылающий читателей в те отдаленные времена, когда эмигрант из Германии Соломон Мюллер сходит с корабля в американском порту. Идет 1847 год, восемнадцатилетний Мюллер, поправляя кипу, возносит хвалу Б-гу «за то, что Тот провел Соломона через эти трудные дни, а потом просит не оставить его своей милостью и дальше». Но уже для следующего поколения Мюллеров нет никакого еврейского Б-га: многочисленные потомки Соломона распространяют свою деловую активность на все континенты, старательно прикидываясь немецкими аристократами. А еще через поколение, когда в Германии уже маршируют штурмовики и поджигают синагоги, американские Мюллеры воспринимают наступающий фашизм почти безучастно, видя в нем лишь препятствие к ведению бизнеса. Дескать, надо сворачивать коммерцию в Европе и переводить активы в Новый Свет…
К концу романа современная и историческая линии сольются воедино, детективный сюжет получит необходимое завершение, а семейная тайна потомков Соломона Мюллера окажется раскрытой. Не будем множить спойлеры — книга вполне достойна прочтения. Заметим только, что упомянутая тайна изменила жизнь многих людей, сделав их заложниками собственных предубеждений. Результат — прах и пепел, гибель искусства и трагедия человека, для которого рисунки стали частью существования. Изломы судьбы гениального Виктора Крейка, с детства запертого в клетку чужих фобий, выглядят жутковатой, но убедительной метафорой: люди, которые всеми силами пытаются похоронить правду о собственном прошлом, недостойны будущего.
Лев Гурский
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.