[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ИЮНЬ 2012 СИВАН 5772 – 6(242)
аркан карив
Однажды в Бишкеке
(фрагменты из романа)
«Лехаим» дважды публиковал фрагменты из последнего романа Аркана Карива: осенью 2010 года он дал нам для публикации «пролог» к роману (см.: Лехаим. 2010. № 10), а в декабре 2011-го, заканчивая работу над романом, прислал фрагмент о Михаиле Генделеве (см.: Лехаим. 2012. № 2). В обоих случаях он подготовил варианты журнальных публикаций и дал им названия. Ныне, с разрешения недавно созданного «Фонда наследия Аркана Карива», мы публикуем ряд фрагментов романа, с указанием купюр.
<…> Как все-таки хорошо, что в романе время идет не так занудно, как в жизни! Потому что мне сейчас ужасно неохота рассказывать про последние годы в Израиле. И не то чтобы нечего было рассказать. Дайте мне любые уши, желательно, конечно, женские, и я с радостью по ним поезжу, толкая впереди себя свои тележки. Но я не люблю бессюжетных романов, а события последней семилетки сами по себе, возможно, и заслуживают повествования, но друг за друга цепляются с трудом, и мне никак не удается выстроить из них убедительный вектор с оперением в прологе и стрелой в эпилоге, а внутри чтобы — греческая трагедия.
Армейскому психиатру я ничего говорить не стал, но вам признаюсь: больше всего на свете я боюсь потерять сюжет. Потому что сказка, в отличие от прочей литературы, обязательно требует сюжета. А я готов буду признать за этой жизнью смысл только в том случае, если под конец она окажется сказкой. Сказкой, рассказанной мне Б-гом. На ночь.
* * *
<…> Я перехожу прямо к концу израильской истории, чтобы поскорее вернуться в Бишкек.
Последний раз деньги мне платили за то, чтобы три раза в неделю я сидел в телевизионной студии и целый час беседовал с каким-нибудь поцем. Вы можете подумать, что для такого вертопраха и эрудита, как я, это была синекура. Она и была бы синекура, если бы не два обстоятельства.
Во-первых, я испытывал безумный страх перед прямым эфиром. Потому что мне приходилось невероятными усилиями удерживаться от соблазнов им воспользоваться. От каких соблазнов? Ну, от самых обыкновенных человеческих соблазнов: объявить войну Англии, призвать к борьбе за легализацию легких наркотиков или, на худой конец, просто сообщить зрителям, что Larevolucionsigue! и огласить список тех, кого я первыми повешу на фонарных столбах. Эти соблазны кружили мне голову в самом прямом смысле слова, накликивая приступ.
Во-вторых (которое во многом вытекает из «во-первых»), беседы в эфире, по замыслу редакции, должны были носить легкий, дружеский характер. Но далеко не со всеми гостями этому были предпосылки. Я бы мог привести много ярких примеров, и вы бы поняли, с какими мудаками приходилось общаться, но дурно отозваться о конкретных людях, с которыми я так мило вел себя на экране, было бы безвкусно.
Чтобы преодолеть все эти трудности, чтобы помочь ангелу-хранителю отогнать приступ, я начал квасить перед эфиром и во время эфира, а также после эфира — чтобы снять напряжение. Заметно по мне не было — я хорошо держу алкоголь. Держал… Пил я из чайной чашки, генпродюсер Гольцекер заставлял подкрашивать водку заваркой, но для зрителей все равно оставалось загадкой, почему ведущий, делая глоток чая, запрокидывает голову, предварительно выдохнув.
Как я завидую Черчиллю! Ему алкоголь дал гораздо больше, чем взял. А у меня все наоборот. Нельзя сказать, что алкоголь ничего мне не дал — дал, конечно. Но, Г-споди, сколько же он забрал!
В тот памятный день меня посадили беседовать с одним не просто неприятным, а прямо-таки отвратным пассажиром. Я не гомофоб, но, как из некоторых евреев лезет наружу что-то отвратительно жидовское, и необязательно быть антисемитом, чтобы тебя передернуло, так и среди гомосексуалистов встречаются настоящие пидоры. Вот такой мне достался. Мрачный, мерзкий. Здрасьте никому не сказал. Потребовал поставить перед собой монитор, чтобы любоваться на собственную рожу непосредственно во время эфира. А как только включились камеры, весь аж засветился нечеловеческой любовью к зрителям. Я очень старался, твердо решив продержаться до конца, но когда, мацая свой крашеный чуб, этот марципан произнес: «Пойми же, мой хороший, мой лысенький, что я — нежная, трогательная лань!» — мои баллоны не сдюжили. «Ты — не лань, Боря. Ты пидор гнойный и кривляка!» С этими словами я отцепил микрофон и вышел из студии.
Послать все на и уйти в запой — это, конечно, классика русского жанра, и я, наконец, к ней всецело приобщился. Что вам сказать, поначалу алкоголь мне как раз много чего дал. Я впервые остался один на один со своей памятью, да так, чтобы вообще ничего не влияло — ни работа, ни книги, ни кино, ни мысли. Разве что музыка. Я ничем не занимался, только ходил раз в день в лавку за водкой. Но потом сообразил, что и это лишнее, и заказал по телефону в супермаркете сразу ящик.
Должен всех обрадовать: листать свою жизнь можно и без отвращения. Надо только пить при этом не просыхая. Вырабатываемый алкоголем пафос превращает ваши воспоминания из документальных в художественные и даже высокохудожественные. Катарсис поджидает на каждом углу.
Если правда, что, когда человек умирает, перед ним проходит вся его жизнь, то лично мне первые сорок лет прошу не показывать — я это кино уже отсмотрел.
Нет, русская культура, она — реально! — глубоко копнув в человеческой душе, обогатилась знанием, что если, умываясь пьяными слезами, повторять: «я — самый большой грешник на земле!», то душа ощутит прикосновение ангела. Эта просветленность обильно отразилась в русской литературе. Я говорю на полном серьезе. Нет, ну а почему, в самом деле, алкоголь должен был дать только этому жирному Черчиллю? Он и русским писателям не отказал. И они распорядились им по высшему разряду. Не все, правда. Например, один великий русский писатель не терпел ресторанов, водочки, закусочек и задушевных бесед, и что бы вы думали, с ним произошло? Он стал безукоризненным европейцем!
А я, так страстно желавший когда-то стать безукоризненным левантинцем, вообще никем не стал.
«Ну и что же, — твердил я себе в утешение. — Я ведь в точности как Россия: у меня тоже свой, особый, мессианский путь».
Этот путь привел меня из Иерусалима в Бишкек. Через Москву. А в Москву — через Арабские Эмираты, потому что у Эйнштейна были там срочные переговоры. Я, правда, даже не вылез из самолета, потому что в Эмиратах с израильским паспортом меня бы на кол посадили. А у Эйнштейна, кроме израильского, есть еще украинский, латышский и венесуэльский. Эйнштейн прилетел за мной из Нью-Йорка на своем личном самолете, прихватив врача-нарколога Швайбиша с Брайтон-Бич. Швайбиш за хорошие деньги согласился на турне, но на борту выяснилось, что он панически боится перелетов, а единственное средство, снимающее чувство тревоги, — это, разумеется, алкоголь. Но профессию не пропьешь. Поковырявшись с полчасика иголкой у меня в вене, доктор Швайбиш сумел-таки поставить капельницу со всеми необходимыми ингредиентами, так что, в отличие от него, в Москву я прибыл совершенно трезвым и еще в пути начал уламывать Эйнштейна не сдавать меня в больницу, потому что я не алкоголик и лечиться мне не от чего. Эйнштейн сказал, что это — типичная анозогнозия, лишний раз подтверждающая диагноз.
Отсидев положенные три недели в наркологическом отделении Ганнушкина, я расположился у Эйнштейна, в его уютном двухэтажном особнячке на Пятницкой.
Сначала я чувствовал себя очень хорошо и комфортно. Казалось, что мои мучения закончились и начинается новая светлая жизнь. Вернее, уже началась. Я, во-первых, ни черта не делал, а во-вторых, меня обслуживали домработница и машина с шофером. Я всегда подозревал, что это именно то, чего мне не хватает для счастья.
Я читал книги, смотрел кино, слушал музыку или просто плевал в потолок, и только через месяц во мне проснулась совесть и появилось желание чем-нибудь заняться, ну хотя бы выучить что-нибудь новое. Я решил взяться за новогреческий, даже не помню, почему именно за него. Взявшись, я осознал ужасную вещь: мне было больше не интересно. Я понял, что не хочу больше знать новых обозначений для «кошечки», «собачки», «полового акта» и «как дела?». Десоссюровская условность означающего лопнула во мне своей фундаментальной пустотой. А ведь предупреждал поэт, и я знал эти строки: «Не бумажные вести, а дести спасают людей».
А я заморозил свое время и не пролил ни капли горячей крови.
Я думал, что люблю женщин и языки, я думал, что живу любовью, но я обманывал себя. Я любил не их, а только их новизну.
Наверное, я вообще не умею любить.
Я начетчик. Я шел по экстенсивному пути развития.
Я перестал работать над собой. Перестал развиваться. И оказался инфантильным переростком.
Я думал, что собираю капитал, я знал, что он у меня есть — я же его регулярно щупал, — как вдруг, в одно мгновение, все банкноты превратились в фантики, и я банкрот.
Я боялся даже произнести, но в лживой глубине своей души верил: я — гений. Бывший, но гений. А я не гений. Я — неудачник.
Это самое страшное, что может случиться с человеком, который поздновато, но все же начал уже отличать пораженья от победы.
Облаченный в такие примерно незатейливые размышления, явился ко мне мой кризис сорока. Полагаю, что у всех людей, прошедших путь земной больше, чем до середины, какими бы разными они ни были, ощущение кризиса одно и то же. Тут все равны, и что эллину, что иудею — всем одинаково хреново. Только реакция у всех разная.
Однажды, когда Эйнштейн еще не был так основательно богат, как сегодня, партнеры по бизнесу предъявили ему долг на два миллиона долларов с требованием погасить в течение года. Юппи бегал, причитал: «Ой, Альбертик! Что же ты будешь делать?! Что же ты будешь делать!» «Как что?! — рявкнул Эйнштейн. — Заработаю! У меня же целый год впереди!» Я полюбопытствовал у Юппи, что бы предпринял в такой ситуации он. «Я?.. я бы постарался об этом забыть, — сказал Юппи. — Чего париться, если еще целый год впереди? А ты, Мартынуш, что бы делал ты?» Я, не раздумывая, ответил, что сменил бы город, страну и даже континент, а также имя и внешность. Я бы поселился, например, в Аргентине и вскоре уже говорил бы на аргентинском испанском, как настоящий porteno. Я бы выучился танцевать танго и стал бы знаменитым маэстро…
Сослагательное наклонение, наверное, и есть мой настоящий диагноз.
<…>
Две фундаментальные области с рождения волновали меня: парадоксы теории множеств и парадокс брадобрея. Все начинается с бесконечности. Не имеет значения, насколько сознательно вы ощущаете бесконечность, ребенок вы или взрослый: бесконечность обжигает всех. Это моменты животного ужаса, агностической безысходности и полной потери смысла. Если всегда можно прибавить еще единицу, если все всегда было и все всегда будет, то для Б-га (что бы это ни означало — пусть даже просто уверенность достойного человека действия) места не остается.
За стенкой на кухне мои глупенькие родители и их друзья пили дешевый портвейн и пели под гитару: «Мы изменим расписанье поездов и электричек, пароходов и раке-е-е-ет!» От их пения над моей кроваткой покачивался портрет Хемингуэя в свитере. Я не спал. Я искал, как спасти мир.
Постулировать финитность мира я ну никак не мог. От обратного: если мир конечен, то нам никогда не даст покоя вопрос: а что же там дальше, после того как он кончается? Ничего? Это худший ад из тех, которые мы можем придумать! Жуть во мраке!
Ночь за ночью, под бардовскую песню за стенкой, я искал выход. И однажды нашел. Бесконечность не создается бесконечным прибавлением единицы. Числовая ось меняется по мере продвижения по ней. И если зайти достаточно далеко, там больше не будет чисел, там будет совсем другой пейзаж. Вернее, числа будут, но — с совершенно другими свойствами, характером, отношениями между собой. Свободы, равенства и братства станет больше. Число х не будет цепляться за то, чтобы не быть х+1. Напротив: х и х+1 будут так близки и так дружны, что их и отличить-то уже нельзя. В этих краях продвигаться по числовой оси легко и приятно. Там другие законы движения. Там нет никакого +1. Человечек шел-шел, ковылял-ковылял, потом надел коньки и заскользил по льду. А потом воспарил и полетел. Вышел в космос. А дальше? А дальше — нам всегда будет интересно. Не надо бояться бесконечности — она нестрашная.
Это был, допустим, еще не выход — то, к чему я пришел. Но это было направление поиска пути. На этом пути, похоже, можно было разобраться с другой страшилкой — теоремой Гёделя о неполноте, отнимающей у нас, человечков, категорию истины.
«Возьмемся за руки, друзья!» — пели на кухне.
Это было в январе 1971-го. Над созданием окончательной теории мне оставалось работать еще целый год. <…>
* * *
Президентскую резиденцию сотрясали истерические дебаты. Истерику запустил Влад, но все остальные моментально ею заразились. Наш главный политтехнолог потребовал объявить на канале конкурс на лучшую кыргызстанскую пару. Народ приглашается присылать нам описание своих любовных историй. Мы выбираем лучшую. Победители получают приз в размере 100 тысяч сомов, но обязуются сыграть свадьбу накануне дня выборов. Свадьбу посещает Чингиз. Все западные СМИ бросаются освещать это событие. Рейтинг Чингиза стремительно взлетает, и он становится президентом.
Объяснить этому полудурку, что никакая нормальная телекомпания не станет накануне выборов посвящать репортаж одному из кандидатов, было невозможно. Он визжал, теребил свою цыплячью грудь и гнал немыслимые турусы о том, как поднимал с Чубайсом энергетику России.
Я был бескомпромиссен и орал на Влада, что он не имеет понятия о самых азах журналистики и я вообще не догоняю, как нашему другу Эйнштейну пришло в голову поставить во главе кампейна психически больного. Дело шло к мордобою, который я оттягивал из врожденного милосердия. Однако бишвиль ма царих мефиким?[1] Скоро уже мент Аркаша нежно, как ребенка, подталкивал Влада, приобняв слегка за плечико, в сторону его номера. Дальше их отношения будут развиваться по психоаналитическому сценарию. Распластавшийся на кушетке Влад будет врать на уровне хорошенькой такой афазии — о родителях, о женщинах, о своих достижениях в геополитике. А мент Аркаша, золотое сердце мошенника, будет умело делать вид, что во все это верит. И от истерики Влада не останется и следа. За два часа расплескивания воды из корыта он столько раз искренне, от сердца пожалеет себя, что расстанется с Аркашей в полной уверенности, что ему отпустили все грехи, столь же искренне путая между священником, лицензированным шарлатаном и бывшим ментом.
А другой продюсер устроила нам уют в Юппином номере, притащив туда кальян, нарды, пиалушки и маленькие хорошенькие самсы[2]. Наташка была в национальном платье, в тюбетейке, с двумя косичками. Закончив хлопотать, она наехала:
— Мальчики, ну вы такие дураки, я прямо не знаю!
Сорокалетние мальчики, которых девушка назвала дураками, заметно напряглись.
— Это почему это мы дураки, а? — тихо, но страшно спросил Юппи.
— Потому что вам предлагают козырный формат, а вы лезете в бутылку и начинаете выяснять отношения с этим блаженным вместо того, чтобы радоваться. Вы прикиньте, какие письма будут приходить. Народные шедевры! Каждое письмо — история любви и отдельное кино.
— А ведь точно! — подхватил Юппи, потом замер на секунду и сломя голову выбежал вон из номера. Вернулся очень быстро, запыхавшись:
— Я узнал! У кастелянши! Махабат!
— Что «махабат»?
— Любовь! Любовь по-киргизски будет — «махабат»!
— Значит, «Махабат-story»! — подвела итог продюсер.
Застолбив один формат, немолодые негодяи и их сообщница взялись за следующий. Дискуссию открыл я:
— Итак, нам поручено нести людям свет. Давайте спросим себя: а кто они, эти люди?
— Чурки! — хрюкнул Юппи.
— Мырки! — поправил я. — И то не все. Только половина, как утверждают аналитики. Это — во-первых. А во-вторых, в Кыргызстане проживает миллион этнически довольно чистых русских. Но и это не главное. Главное, что с развалом империи люди потеряли ощущение принадлежности. А ведь ощущение принадлежности носит у человека эссенциальный характер…
— Не умничай! — скривился Юппи.
— Что такое «эссенциальный»? — спросила Наташка.
— «Эссенциальный» означает существенный, сущностный… нутряной — вот, кстати, отличное слово! — вспомнил я. — Короче. Нужен какой-нибудь формат про великий и могучий кыргызский язык. Мы должны донести его эпическую мощь и красоту до русских и поддержать гордость за родной язык у самих кыргызов. Вот.
— Может быть, кстати, и тема… — задумался Юппи.
— Тема и… комментарий, — вдруг сложилось у меня. — Тему нам задает колоритный абориген, а двуязычный ведущий дает комментарий. Костюмированный.
— Офигенно! — обрадовался Юппи. — Ты и будешь ведущим!
— По-кыргызски?
— Переводчика возьмем, не сипайся!
Я немножко посипался, но быстро дал себя уговорить, потому что, если честно, то выступить по телеку по-кыргызски было моей неизреченной мечтой, которую Кадош Барух Гу[3] («г» — с тильдой) здесь и сейчас облек для меня в слова и дал им изречься устами Юппи.
— Мальчики, облом! — вернулась Наташка, которая все это время проговорила на балконе по телефону. — Власти не пустили Паоло Коэльо в страну.
— Какой неслыханный произвол! Возмутительно! Полицейское государство! — затрепыхался Юппи. — Ну, ничего. Когда мы придем к власти и я стану министром пропаганды, мы снимем, Мартынуш, о...уебительный истерн «Воин Света» с Чингизом в главной роли. Кстати, ты-то сам какое-нибудь министерство себе уже присмотрел?
— Ага, — ответил я. — Министерство любви. Ты мне лучше скажи, чем эфир будем заполнять?
— Как чем? Тобой!
Шум затих. Я вышел на подмостки. Меня держат пять камер. Юппи в аппаратной иногда попадает в нужные кнопки. Предо мною телесуфлер. Я проникновенно читаю с листа:
— Сегодня власти Кыргызстана не пустили в страну Паоло Коэльо, бразильского пророка, мудрости которого алкают люди во всем мире, от слесаря-водопроводчика до космонавта, от бомжа до олигарха, от блудницы до целки-невидимки…
Юппи хихикает мне в ухо. Это он замазал типексом «праведника» и вписал «целку-невидимку». Но я же суперведущий. Даже глазом не моргнул:
— …от блудницы до целки-невидимки, от купели до могилы. Чего же испугались власти? Они испугались слова! Тираны всегда дрожали праведного слова, способного зажечь сердца. Паоло Коэльо собирался говорить о Воине Света. С огромным трудом и неимоверным риском мастер сумел передать нам свое послание. Мне выпала честь зачитать его вам:
«Дорогие кыргызстанцы! Вашему великому древнему народу, пришедшему с Алтая, чтобы поселиться в самом центре Азии, боги дали единственный в своем роде шанс: вы можете возвести на престол истинного Воина Света. Воин света помнит добро. В битве ему помогают ангелы; силы небесные все расставляют по своим местам, давая ему возможность реализовать себя наилучшим образом. “Как ему везет!” — говорят его товарищи. А воину порой удается такое, что превыше сил человеческих. И потому на восходе солнца он преклоняет колени и благодарит за Благодетельный Покров, осеняющий его. Но благодарность воина не ограничивается лишь духовной сферой; он никогда не забывает друзей, ибо они вместе проливали кровь на поле битвы. Воин света внимательно вглядывается в детские глаза, ибо им дано видеть мир, лишенный горечи. Когда воин света хочет узнать, достоин ли доверия тот, кто рядом с ним, он старается увидеть его глазами ребенка…»
Кроме захода «дорогие кыргызстанцы», всю остальную мутотень я аккуратно выписал из самого Паоло Коэльо. Хватило на целый час. Эпилог я завернул такой: «Вы спросите: но кто же он, этот Воин Света, которому дано возродить наш древний народ и возвеличить его между другими народами? Я отвечу вам просто: он здесь, среди вас. Он принц. Он носит имя великого воина прошлого».
В студии раздались аплодисменты. Хлопали операторы, Юппи, Наташка и мент Аркаша. Лесбиянка Лида, не стесняясь, утирала слезы. Я тяжело опустился в кресло и закурил. Сеанс практической магии полностью меня измотал. Хотя на Западе принято называть это не магией, а риторикой, или public speaking, это, конечно же, магия в чистом виде, потому что без фокусированного луча энергии, идущего от сердца и от печени, никакие формальные правила вам не помогут. Впервые у меня получилось в Америке. Я ездил с лекциями от «Джойнта». Поначалу было прикольно, но скоро я возненавидел еврейскую Америку с ее высокомерием, апартеидом, лицемерием и снобизмом. Выступать стал вяло, стараясь поскорее отделаться. Но однажды в Бостоне, в реформистской синагоге, перед выступлением я увидел девушку необычайной красоты — той, которая светится. Свою речь я начал так: «Вот уже две недели я мотаюсь по городам и штатам Америки, выступая по шесть-семь раз в день. Я безмерно устал, чувства притупились, не осталось эмоций. Глядя на аудиторию, я уже не различаю лиц. Но сейчас, люди, когда я увидел вас, собравшихся здесь, сердце мое забилось и наполнилось радостью. Я сказал себе: “Wow! I really want to talk to these people!” Реформисты взвыли от восторга и долго аплодировали стоя, а необычайной красоты девушка после лекции подошла ко мне поболтать и все ждала, что я приглашу ее на кофе, но я уже тогда знал, что использование магии в корыстных целях аукается черным.
<…>
Конечно, из всех наших форматов наиважнейшим и козырным оказался «Махабат-story». Мы производили по одной фильме в неделю. В эфир давали в пятницу вечером — прайм-тайм, и город буквально вымирал. Не побоюсь сравнения: так вымирали по вечерам советские города в августе семьдесят третьего, когда народу впервые показали «Семнадцать мгновений весны».
Как только мы анонсировали конкурс на лучшую кыргызстанскую пару, письма от соискателей потекли нескончаемым потоком. Для премьеры я выбрал письмо Наденьки. Меня подкупило ее художественное видение. Как и то, что она писала о себе в третьем лице.
«Эта история началась двадцать один год назад, когда в Бишкеке родилась светленькая девочка Наденька, а в далекой Индии родился смуглый мальчонка Шарбани. Но до их встречи было еще далеко. А сейчас Наденька стояла во дворе Славянского университета. Ярко светило солнышко, и другие студенты и студентки резвились и смеялись на перемене. А Наденька стояла в стороне, совсем одиноко. Ей было не до смеха. Ведь совсем недавно один негодяй разбил Наденькино сердце! Он воспользовался, что она такая наивная. После всего этого Наденька не могла больше верить в любовь. Теперь она знала, что уже никогда в жизни не полюбит. И от этого ей было очень грустно.
Но жизнь продолжается. Наденьке надо было срочно найти работу. Она увидела в газете объявление, что требуется секретарша на курсы иностранных языков. Наденька долго ехала на трех бусиках на другой конец города…»
Здесь я встряну в Наденькин рассказ. «Бусиками» в Бишкеке называют маршрутки, причем совершенно официально. В новостях: «забастовка водителей бусиков». На автобусы у городских властей нет денег, и общественный транспорт представлен исключительно этими чудовищными бусиками, в которые несчастные набиваются без ограничений, стоя буквой «Г» во все время поездки. Так что можете себе представить, как намучилась Наденька, добираючись. Но судьба, как в сказке, ставила перед ней новые препоны: теперь она никак не могла найти адрес. Следующая фраза — на пять:
«В отчаянии сломав в придачу каблук, рядом с Наденькой остановился какой-то добрый прохожий».
Добрый прохожий направил Наденьку по адресу, и она, наконец, дохромала до смуглого мальчонки из далекой Индии. Перипетии Наденькиной судьбы могут тронуть даже самое ржавое сердце, но лично меня еще больше торкнула предприимчивость юного индуса, непонятно с какого перепуга решившего открыть школу языков в Бишкеке. Короче, между ними вспыхнул махабат. «Какая у тебя самая большая мечта?» — спросила Наденька индуса.
«У меня самая большая мечта, что я выхожу из дома, сажусь в красную спортивную машину, а рядом со мной сидит моя любимая жена. И мы едем далеко-далеко…»
Дочитав до этой кульминации счастья, я схватил телефон, набрал номер и сообщил обалдевшей соискательнице, что кино про нее мы будем снимать прямо завтра.
Шарлатанская наука психология, допускающая бесконтрольный креатив по маоистскому принципу «пусть расцветут сто цветов», хороша тем, что в нее легко можно вводить новые человеческие психотипы. Я вот считаю, что существует отдельный психотип «режиссеры по жизни». Это люди, стремящиеся воплотить в жизнь свой собственный сценарий, иногда не совсем сообразуясь с реальностью, а чаще всего — вообще с ней мало считаясь. Живется им, сами понимаете, нелегко. Но порой их посещает удача.
Они делали у меня все — смуглый мальчонка и светлая девчушка, оказавшаяся довольно-таки бэушной блондинкой, спасаемой от вопиющей некрасивости лишь относительной молодостью и семафорящим окрасом. А мальчонка Шарбани был настоящей индийской сладенькой душкой, только вот, подлец, танцевать по-ихнему не умел. Зато ему пришлось делать многое другое. Он до изнеможения таскал на руках по парку далеко не легкую Наденьку, — я велел ему при этом еще счастливо смеяться. Затем, от избытка счастья, он бросился в фонтан; скупил у цветочницы все букеты; получил шариком от пинг-понга в лоб (11 дублей) и долго учился принимать ту галантную позу, которую я позаимствовал у старых дагерротипов: припав на одно колено, кавалер разворачивает торс и касается щекой щеки сидящей на лавочке барышни.
Наденькины испытания оказались короче. Самым потешным было выглядывание из-за дерева с одновременным отставлением по другую сторону дерева кокетливой ножки. Самым болезненным — спродюсированные во дворе Славянского университета, совершенно необходимые по законам драматургии, слезы: пришлось уколоть булавкой.
Я подумывал заставить их изобразить легкую эротику, но когда они начали только целоваться, меня затошнило, и от легкой эротики пришлось отказаться. Но Юппи добавил. Молодец! Отчаянный малый.
Нет, в самом деле, пришла пора сказать. А то я так его зачморил, что может создаться впечатление, будто Юппи — стареющий, истеричный, избалованный мальчик. Но это не так. То есть это, конечно, все так, но это далеко не весь Юппи. Прикинусь опять психологом, а то и философом и скажу: главное в человеке — это то, в чем он упорствует. А Юппи всю жизнь упорствует в своей эстетической неприкосновенности. И он, в принципе, гений. И только чудовищная лень мешает ему создать что-нибудь грандиозное. А в малом жанре ему иногда удается почти шедеврально, — если кто видел, например, мультфильм «Сало». Да, Юппи без дураков талантлив и, безусловно, предан искусству. Проблема, что у таких людей эстетика, как правило, превалирует над этикой.
Короче, смонтировал я с помощью кнопочника свою фильму. Сладеньким голосом зачитал за кадром Надюшино письмо. Подложил танго «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой». И понес показывать Юппи, заранее готовясь не дать себя спровоцировать хамским и обидным репликам типа: «Ох, сверкал бы ты лучше, Мартынуш, и дальше своим пьяным е...лом по ящику, а в режиссуру — не лез!»
— Мартынуш, это о...уенно! — сказал Юппи.
Я в смущении пожал плечами:
— Что, правда?
— Ты Моцарт, поц, и сам того не знаешь! Иди, отдохни, я тут только кое-что подправлю по мелочи, если не возражаешь.
<…>
Я не стал справляться о ее состоянии, к ней бросилось достаточно доброхотов. Я просто вышел покурить. Но не успел чиркнуть зажигалкой, как мне на голову набросили мешок и убедительно ткнули кулаком в печень.
От неожиданности я довольно громко пукнул, чем вызвал смех похитителей, и это принесло некоторое облегчение, потому что, раз смеются, значит, не убьют. Наверное. Их было трое, они затолкали меня на заднее сиденье машины. Я подумал: неужели за обезьяну? Это было совершенно бредовое предположение, но и другие версии, резвившиеся у меня в голове, отдавали шизой: Аксельрод с Третьяковки — я ему должен пятьдесят рублей; портниха из Ашдода — она ведь прокляла меня; американцы — решили добить. Точно: это американцы! Но только говорящие по-русски. Хотя и малограмотно.
— Куда содить-то его, хозяин?
— Усади в кресло и проваливай. Остальным скажи, чтобы телевизор пока смотрели и чтобы все сразу не напивались. Мне нужно постоянно двое трезвых. Ты — крайний. Да снимите вы с себя этот мешок, Мартын!
— Не сниму!
— Почему? — искренне удивился голос.
— Боюсь увидеть черта.
Голос засмеялся довольным смехом:
— А вы очень и очень светский человек, Мартын. В куртуазную эпоху вы далеко шагнули бы при каком-нибудь провинциальном дворе. Хотя в один прекрасный день вам неминуемо открылась бы некая сверкающая истина, вы бросились бы нести ее людям, и вам отрубили бы голову. Если бы вы, конечно, не зассали в последний момент, как Галилей, и не взяли бы свои слова обратно. Вы бы не зассали, Мартын?
Я сорвал с головы мешок. Одного взгляда на этого ублюдка было достаточно. Именно так должен выглядеть Срулик Страшновский.
— Хотите, расскажу вам про вас? Мы здесь вдвоем, чего вам стесняться? Если станет тошно до блева, велите своим вассалам отрубить мне голову.
Он пропустил мои слова мимо ушей, сосредоточенно оглядел столик, вынул из шкафчика бутылку виски, бокалы и принес лед из холодильника.
— Ну, теперь можем беседовать, как джентльмены. Лехаим! Нет, Мартын, мне совершенно неинтересно, что вы обо мне расскажете. Я про себя все знаю. Это ваше романтическое «познай самого себя», которым вы тешитесь до седых яиц, не более чем инфантильное самокопание, совершенно бесплодное. Человек познает себя до определенного возраста, а затем переходит к действию. Мужчина — это то, что он делает, а не то, что он о себе познает. Вы видите во мне антипатического, прямо-таки даже отталкивающего еврея, готового, судя по всему, продать родную мать; вы обращаете внимание на мою редкую неблагородную бородку, на фурункулы, ибо я с детства страдал плохой кожей; вам отвратительны мое жирное пузо и сопящая одышка; только одним не могу вас порадовать — чесноком не пахну. Просто не люблю чеснок. А то бы, конечно, пах.
Но ведь не это вызывает в вас осуждение, Мартын. Вы же гуманист и даже в душе не станете относиться плохо к человеку за его физические качества.
Вы ненавидите меня за то, что я — рулю. Вы не рулите, а я — рулю. Я — умный, коварный, беспринципный, успешный, неленивый. Я задаю правила игры, в которой вы — пеон, пустышка, глупый солдат с хохмочками вместо патронов. Да, вам не откажешь в некоторой отчаянной храбрости и даже, я бы сказал, некоем веселом стоицизме. Однако комичность вашего положения в том, что, покуда вы развлекаетесь своими приключениями, миром правлю я. Вы — обезьянка, прыгающая на потеху публике. А поощрение и наказание — в моей власти. Я — директор этого цирка!
— Прекрасную вы сделали карьеру, Срулик. А мешок на голову — это чтобы я форму не терял?
Страшновский усмехнулся:
— Мешок на голову — это чтобы вас напугать. Хотя бы чуть-чуть. Потому что дальше все может оказаться по-настоящему страшно. Вы не представляете себе, Мартын, во что ввязались.
Мне начинало становиться по-настоящему страшно. И я действительно понятия не имел, во что ввязался.
— Но вы же мне расскажете?
— Конечно, расскажу! Я здесь ваш единственный друг. Все остальные вас используют без зазрения совести и не принимая никаких мер к вашей безопасности. И, если вы думаете, что Чингиз или даже Эйнштейн хоть пальцем пошевелят, когда вас будут распинать на воротах Жогорку Кенеша, вы глубоко заблуждаетесь.
— Так во что же я все-таки ввязался?
— О! Ваша бесшабашность прямо пропорциональна вашей неосведомленности. Позвольте краткий экскурс в геополитику. Киргизия — на хрен никому не сдавшаяся страна, за исключением нескольких обстоятельств. Через нее идет наркотрафик. На ее территории расположена американская авиабаза «Манас». Здесь есть золото. И, наконец, здесь находится российская авиабаза. И если стратегическое назначение американской базы очевидно — плацдарм для ударов по Афганистану, то российская база имеет чисто представительские функции. Но все это — только на первый взгляд. Главное назначение американской базы — контрабанда южно-африканских алмазов. А через российскую базу поставляют охотничьих соколов в Эмираты. Это Чингиза бизнес, он делится с русскими. Что вам еще не ясно? Кургашинов — американский ставленник. Никто не позволит его не выбрать. Москва, как вы понимаете, третью мировую из-за банановой республики затевать не станет. Ваш игрушечный кампейн, на который Эйнштейн не пожалел аж пять лимонов, — и все это, чтобы вывести вас, малохольных, из депрессии, — ваш кампейн обречен, его и не заметит никто… Не должен был заметить. Однако приходится отдать должное вашему таланту. Этот доморощенный арт-хаус, который вы замутили на «Пирамиде», задел какую-то потайную струнку в душе у автохтонного населения. В Киргизии нет пипл-метров, даже статистику толком не составишь, но эта ваша размуссированная легенда о воине света, вкупе со слезливыми историями любви и виньетками из степной речи, бередит, понимаешь, народ! Мырки зашевелились, это не к добру. Мессианство кандидата — сильный ход, жаль я первым не догадался, у моего-то скромная версия Робин Гуда. И это мессианство пахнет очередной революцией. Конечно, мы задушим ее на корню, но зачем мне эти лишние хлопоты? Я лучше договорюсь с вами. Сколько вам положил Эйнштейн: пятерку в месяц? Возьмите сто и собирайте вещи.
— А если я пожалуюсь Эйнштейну?
— Не советую. Подставите друга. Я в курсе, что ваши отношения не пошли дальше иерусалимской песочницы, un pour tous et tous pour un[4], но поймите: и Эйнштейн, и я живем в мире таких обязательств, за невыполнение которых жизни лишают не задумываясь. Вам дали поиграться. Вы насладились творчеством. Вы получили достойные отступные. Ваша миссия окончена, и никто вас не осудит. Удалитесь в комфортный уголок и дописывайте себе свой роман. Кстати, мои комплименты! Давно не читал такой рафинированной прозы.
Я опешил: «Вы это о чем?»
— Ну, тот романчик про маленького гения и девочку с золотыми волосами. Вы, кстати, действительно были вундеркиндом? Похоже на то, очень уж правдоподобно описан ход мыслей…
— Откуда у вас, черт возьми, мой текст?
— Мне Эйнштейн дал. А что? Сказал: смотри, если у меня так пишет простой пиарщик, то что же напишет топ-менеджер! Нет, но, Мартын, это и в самом деле прекрасный текст. Я с нетерпением жду продолжения.
— Нет!
— Не дадите продолжение?
— Продолжение дам. Но от принца не отступлюсь.
Страшновский усмехнулся и, закинув голову, ехидно продекламировал: «Он был не самый честный и не самый милосердный человек на свете. А вот потягаться с ним в отваге смогли бы немногие».
— Страшновский, чтоб вы знали: мне лестно сравнение с капитаном Алатристе. И если вам в самом деле понравилась моя проза, то последняя воля обреченного: распространяйте про меня эту шнягу, ну, про не самого милосердного, но отважного, буде то после моей смерти или на фоне все еще бьющей фонтаном жизни.
— Это будет точно после вашей смерти.
— Но не раньше, чем через неделю.
— Это еще почему?
— Потому что через неделю у нас назначен бал, — соврал я наобум. — Съедутся все элиты, председательствует Воланд. Эйнштейн тоже будет. Вы же не захотите его так сильно огорчить? Тем более что вы наверняка будете в списке приглашенных.
Страшновский сделал рукой неопределенный жест. Он был безумно недоволен, что не сумел со мной договориться. Хлопотное его ожидает дело. Я же старался не подавать виду, что с этого момента все мои мысли — о смерти. Правда, если я соберусь с мужеством, то мысли будут не о смерти, а в преддверии смерти. Это разные вещи. Двадцатитрехлетний Эварист Галуа в ночь перед роковой дуэлью набросал теорию алгебраических уравнений. У меня еще есть время закончить роман. Но сначала я должен, конечно, выпить.
<…>
Игра Кыз Кумай, этот пережиток бесстыдного и жестокого язычества, представляет собой противостояние между парнем и девушкой. Оба верхом. В руках девушка держит камчу — киргизскую плетку. Девушка хлещет парня камчой и пускается вскачь. Задача парня — догнать ее. Догонит — поцелует. Но вряд ли он ее догонит. Потому что по степной традиции девушка получает заведомо более сильное животное. Если моей партнершей окажется настоящая кыргызка, которая села в седло раньше, чем начала ходить, меня ждут позор и иссеченная плетью рожа. Оно мне надо?
Очень даже надо! — наперебой объясняли дворцовые, подталкивая меня к ванной: правила никто соблюдать не собирается, девчонка симпотная, но еле держится в седле, и только мои поцелуи будут ее стабилизировать. Мы снимем немереную красоту. Я стану вообще народным кумиром. Революция победит. Пришлось согласиться. Мы уже слишком далеко зашли, чтобы я мог свободно выбирать себе роли.
Раввины талмудического периода сравнивали Б-га со всадником: он отчасти зависит от животного, но все же разумнее коня и властен над ним. Эти раввины, видимо, умели ездить верхом, потому что знали, о чем говорят: в седле чувствуешь себя богом. За рулем машины — нет, если это не «Феррари», а в седле — да. В седле приобретаешь надчеловеческую природную силу. Летать меня, например, совершенно не тянет, но иметь на земле в четырех копытах удесятеренную силу мне кажется волшебным. Ее алхимическое происхождение несомненно: живое сливается с живым, образуя новое живое. На самом деле лошади — дуры. Все эти истории, в которых они умные типа дельфинов — это все выдумки. Лошадь может быть умна только в одном: в подчинении воле всадника. Это совершенно не влечет за собой вывод о необходимости жестокого обращения с животным. Наоборот: лошадь очень хочет скакать, она прётся от этого, и задача всадника — ей помочь. Скорость, которую может развить хороший наездник, зависит от того контакта, который он способен создать со своим партнером. Если наездник болтается в седле, конь далеко не ускачет. Ощущение полного слияния с конем, это и есть ощущение мажора за рулем «Феррари».
Хозяйка конюшни Тамара, женщина эффектная, с серебряными браслетами на предплечьях, вызвалась меня сопровождать. Я сразу сказал, что выберу и поседлаю лошадь себе сам. Мы с Тамарой медленно шли мимо вольеров, она давала какие-то характеристики лошадям, но я почти не слушал ее. Я искал и наконец нашел ту, которая была нужна мне сегодня: Сауле.
— «Сауле» по-казахски значит «любовь», — улыбнулась Тамара.
— В курсе, — ответил я.
— Я сама казашка, — пояснила Тамара.
А то я сразу не увидел! «За что вы не любите киргизов?» — спросил я вдруг. «У них нет своей культуры, — сказала Тамара, — они все взяли у нас». «А эпос “Манас”?» — спросил я. Тамара промолчала. Конюх принес потник, попону, седло и уздечку, и я начал седлать Сауле. Нет, я не ошибся — это была моя лошадь! Мы не будем с ней сегодня самыми быстрыми, но мы будем самыми элегантными. Мне не терпелось испытать Сауле. Мы выехали в открытый манеж. Я дал ей погарцевать, слегка натягивая поводья, сжимая шенкеля. Затем я отпустил повод и дал шенкеля. Сауле зашагала. Я прижал шенкель и отпустил уздечку. Сауле пошла рысью и почти сразу перешла на великолепный широкий галоп. Я расслабился и припал к ее гриве. Мы сделали по манежу несколько кругов. Волшебно! Я думаю, мне даже удастся поцеловать девушку прямо на ходу. Если она, конечно, подыграет. Да, но где же эта девушка, так называемая кыз?
Вначале я увидел черного ахалтекинца и только потом обратил внимание на наездницу. Надо понимать, что ахалтекинец — это гепард среди лошадей. Выставить против меня ахалтекинца, кем бы ни была наездница, это все равно как поставить «БМВ» против «Запорожца». Я начал искать глазами Юппи, чтобы подъехать к нему и объясниться. Но повелительница черного дьявола сама направилась ко мне и подвела своего коня вплотную. Она была одета, как с картинки. Золотое полуплатье стягивала голубая жилетка. На покрытой белым платком голове красовалась сапфировая шапочка. Руки украшали серебряные монисто. Узкие глаза ее лучились. Она улыбнулась, обнажив жемчужные зубы с двумя лисьими резцами по бокам. Я открыл рот, чтобы сказать слова приветствия, и в этот момент красавица точным ударом рассекла мне лицо плетью ровно по диагонали. Затем она не спеша отвернулась и поскакала прочь. Я рванул за ней.
Сауле шла с хорошей крейсерской скоростью, но черный бес шел ровно в два раза быстрее. Мы уже давно скакали лугами, все киношники отстали, и я подумывал о том, чтобы повернуть обратно, как вдруг — показалось? — нет, не показалось: незнакомка замедлила бег, расстояние между нами стало сокращаться, вскоре мы поравнялись и пошли голова в голову. Мы с Сауле тяжело дышали, а черный дьявол и его хозяйка выглядели так, будто только что выехали из конюшни. Незнакомка опять принялась одаривать меня обворожительными улыбками. Я же глядел, все больше, на ее правую руку, сжимавшую камчу. Но недоглядел. Она успела хлестнуть меня по левому уху прежде, чем я схватил и сжал ее кисть так, что камча упала на землю. Незнакомка вырвалась и пустилась от меня быстрым галопом. Я усмехнулся и вынул из седельной сумки шпоры. Хрен с ней, с элегантностью. Мы будем быстрыми.
Я нагнал ее минут через двадцать, грубо схватил за жилетку и притянул к себе. Вот чего я не ожидал, так это того, что она ответит на поцелуй залитого кровью, соплями и слезами, потного вонючего джигита. Но она ответила, ответила страстно, показывая, что готова на все. Все ее тело было готово. Хочется добавить «как будто ждало меня всю жизнь», но ощущение было и вправду близкое к этому.
<…>
Принц смотрел только на нее и обращался только к ней. Я уже было собрался пожелать ему приятного продолжения вечера и откланяться, но от этого вопиющего pas faux[5] меня спас дедушка Илья. При его появлении Чингиз из принца враз превратился в пажа.
— Илья Абрамович! Дорогой Илья Абрамович! Хорошо ли вы проводите время?
— У этих болванов закончился кальвадос! — прорычал дедушка Илья и шагнул ко мне.
— Какой позор! — воскликнул Чингиз. — Я велю посадить бармена на кол… Что такое? Вы обнимаетесь? Вы знакомы?
— Вот уже тридцать три года, — засвидетельствовал дедушка Илья и достал сигару. — Мартын, когда во время нашей последней беседы — январь 2001-го, Лондон, не ошибаюсь? — мы коснулись природы случайного, я позволил себе высказать несколько соображений. Сегодня мне хотелось бы вернуться к тогдашним рассуждениям, внеся определенные коррективы. Станем рассматривать события, приписывая им эссенциальный или же акцидентальный характер… Чингиз, вам должно быть неинтересно, вы ведь что-то в этом роде уже слышали на моих лекциях в Оксфорде.
— Ничего, Илья Абрамович, я еще раз послушаю, а то кое-что подзабылось, — смиренно ответил принц.
— А юная леди? — заботливо осведомился старый философ. — Ей не будет скучно?
— Ну что вы! — запротестовала Джумагюль. — Я страсть как хочу послушать про природу случайного!
— Что ж, друзья, лучшей аудитории я не мог бы себе и пожелать.
Дедушка Илья остановил официанта и с необыкновенной ловкостью перенес на свою ладонь весь его поднос, уставленный стаканчиками виски. Сделав глоток и затянувшись сигарой, он продолжил:
— Вопрос о свободе воли относится к той категории философских проблем, которые не имеют решения в замкнутой системе мышления. Под замкнутой я подразумеваю систему, которую этот мздоимец Френсис Бэкон протащил в семнадцатом веке в приличное общество и назвал научным методом. Тогда-то и рвануло человечество вперед. На облегченном интеллекте быстро бегается. Эмпирически подметили, индуктивно сделали вывод, наварили немножечко знаний. И так потихоньку, потихоньку поднялся шквал прогресса науки и техники. Ай, хорошо! Однажды Роберт Оппенгеймер, отец американской ядерной бомбы и тайный друг советской, явился ко мне в совершеннейшем шоке от встречи с высоким партийным чиновником. «Представляешь, Илья, он сказал, что через двадцать лет в вашей стране все будут учеными! А когда до него дошел чудовищный смысл собственных слов, он поправился: “Ну, может, не совсем все”». Ах, Роберт, Роберт! Я пытался говорить с ним о сущностном познании, но куда там! В те годы они были культурными героями, эти физики. Мужественные парни с красивыми мозгами. Которые брызгами вокруг летели, когда они разбивали себе головы об ими же открытые принципы мироздания. Эйнштейн так и не согласился поверить, что Б-г играет в кости, а остальные по-прежнему делают вид, что наука вскорости решит этот вопрос. Ну-ну! Если учесть, что вся сегодняшняя наука сводится к колебаниям материального поля, черта лысого они в этой мутной водице словят! А не надо было плевать на алхимию. Не надо было верить дешевым книжонкам, перепевающим друг друга из века в век. Давайте посмеемся над тем, какими непроходимыми тупицами были наши предки, и порадуемся своему интеллектуальному превосходству! Спроси сегодня любого так называемого ученого, чем занимались алхимики, и он с уверенностью ответит: «Пытались превратить в золото неблагородные металлы». Если бы это соответствовало действительности, то — да, алхимиков можно было бы считать невежественными химиками прошлого. Но они не золото добывали. Они искали и устанавливали подобия. Они оперировали не элементами, а сущностями. И вот это сущностное мышление осталось сегодня только в искусстве. Как работает художник? Он смотрит на модель и, получив ее образ, переносит на бумагу или на холст. Этот образ, который держит внутри себя художник, — образ, а не сама модель — и есть уже некоторое приближение к сущности модели. Или вот я вам даже проще объясню. Сущность лучшего друга — это то, что вы думаете о нем, не применяя эпитетов. Представили? Ощутили тепло? То-то! Наука изгнала сущности, оставив только факты. Это было первой ересью просвещения. Вторая ересь касается времени. Наука считает его однородным. Почему? Потому что физические законы вчера, сегодня и завтра — одни и те же. Кто бы спорил! Но сущность времени меняется, и, если ее нельзя измерить, это не означает, что от нее следует отмахнуться. Один момент времени не равен другому. Более того: каждый момент времени уникален. Даже сегодня это понимают некоторые люди с развитой интуицией. Про таких говорят: он чувствует момент. Экклезиаст когда-то доходчиво объяснил про время и не-время. Наши невежественные предки всё об этом прекрасно знали, ибо обладали главным, фундаментальным знанием — астрологией. Каждое мгновение окрашено оттенками семи планет, выраженных в одной из двенадцати потенциальностей, в одном из знаков Зодиака. В каждом мгновении, помимо настоящего, содержится и прошлое, и будущее, — и приквел, и сиквел. Люди Нового времени обрекли астрологию на погибель, начав обращаться с ней, как с научной теорией. А когда оказалось, что ее основы не выдерживают экспериментальных проверок, честные, но недалекие ученые заклеймили ее лженаукой, а бессовестные шарлатаны начали за дорого продавать глупым обывателям ее дешевый суррогат. Обыватель жаждет чуда, ученый придумывает оправдывающую эксперимент теорию, а мыслитель стремится проникнуть в Б-жественный замысел. Слова рабби Гилеля «все предначертано и право дано» считаются исполненными тайного смысла. Между тем в их смысле нет ничего тайного. Подумайте, почему союз соединительный, а не противительный — предрешено и право дано? Да потому что это неразрывно происходит — все предрешается и право дается. Здесь нет никаких «или», нет никаких «но». Жизнь человека, судьба его не могут считаться последовательностью причин и следствий, это бред, ничего не объясняющий бред. Но и утверждать, что человек — хозяин свой судьбы, не менее возмутительная благоглупость. Он не хозяин, он — исполнитель, слуга Г-сподний. Все было предрешено, и право было дано. Без предначертанности судьбы не было бы и права, а без права на действие судьба не имела бы смысла. Случайность — вещь в высшей степени увлекательная, достаточно углубиться в теорию эволюции и проследить, как из первичного бульона за какие-нибудь три-четыре миллиарда лет случайными мутациями и отбором получилось существо, способное моделировать само себя. Но мало ли какие еще инструменты, помимо случайности, имеются у Г-спода. Что ж теперь, каждую отвертку принимать за главный жезл творения?
Скажу вам так, друзья: кому суждено умереть на виселице, не утонет в пруду. Да, свобода воли ограничена. Физический мир вообще ограничен, как нетрудно заметить. Но в Своей великой милости Создатель поместил нас в просторном вольере, от стенки до стенки — скачи не доскачешь. Только больной на голову конь скажет, что ему не хватает места. Только больной или подлый человек посмеет жаловаться, что его воле недостает свободы. Будучи частью общего плана, случайность не может быть этому плану помехой. И, кстати, разве не случай свел всех нас здесь, в этом сказочном городе? Впрочем, дав себе труд подумать, мы поймем, что этого не могло не произойти. Лехаим!
* * *
Часы пробили полночь. Уединившись ото всех, мы с дедушкой Ильей сидели на каменной скамье в восточной башне борделя «Терпсихора».
— Луна полная и теперь пойдет на убыль, — сказал дедушка Илья. — Худшее время для принятия важных решений. Между тем жребий брошен, Чингиз уже не передумает. Вы об этом знаете, мой юный друг?
— Догадываюсь, — ответил я. — Мое знание с некоторых пор страдает приблизительностью.
— А вам хотелось бы абсолютного знания?
— Нет. Просто более точного. Когда-то я был к нему близок.
Дедушка Илья достал и раскурил еще одну сигару. Потом уселся на скамью с ногами, опершись спиной о стену, и стал похож на праздного студента. Он выпустил изо рта пять колец и пропустил через них струю дыма, не разрушив ни одного.
— Мой земной путь близок к завершению. Мы видимся в последний раз. Догадались?
У меня перебило дыхание. Но я выдавил:
— Да.
— Я еще немного поболтаю, если вы не против. Забавные вещи приходят в голову на пороге вечности. Нина Берберова закончила свою книгу так: «Ожидание тайн будет приготовлением к последнему, незнакомому опыту, на который я давно дала свое согласие и который не страшен уже по одному тому, что он неминуем». Умная, мужественная женщина. Но вы обратили внимание на эту трогательную проекцию в интересное путешествие, приготовлением к которому будет ожидание тайн? Не ожидание того, что тайна откроется, а предвкушение новых, целой кучи разных тайн. Девочки, Мартын, за то мы их и любим.
Я облизнул пересохшие губы:
— Дедушка Илья, а вы думаете, что тайна откроется?
— Что за вопрос! Конечно! — с готовностью откликнулся старый философ и, наклонив голову, с лукавым прищуром проследил за моей реакцией: — Ага! Купились! Сердце потянулось к чуду? Потому что вы еще молоды. А мое сердце уже почти спокойно. Почти. Иногда я, признаться, все же представляю, как меня встретит флорентинец и пригласит на свою божественную экскурсию. А я спрошу так невзначай: «Ну что, в третий круг, к чревоугодникам и гурманам?» То-то он удивится моей проницательности!
Дедушка Илья от души расхохотался, и я вдруг начал смеяться вместе с ним. Но мой смех скоро перешел в рыдания. Он не пытался меня утешить, подождал, пока я сам.
— Что ж, пора, — он поднялся на ноги.
Горе душило меня, но все равно в голове билась мысль: неужели он ничего не скажет? Я ждал от него мудрых прощальных слов, эстафеты, которую я когда-нибудь в свой черед тоже передам другим. Он подошел к винтовой лестнице. Снизу послышались быстрые шаги. Кто-то бегом поднимался в башню.
— Это за вами, Мартын, — сообщил дедушка Илья.
— Да-да, за тобой! — подтвердил Лёша Ким. — Пойдем скорее, ты нужен принцу.
— А где Джумагюль?
— В данный момент они с Наташей танцуют на баре.
Дедушка Илья вдруг ахнул и поднес ладонь ко лбу:
— Старый я дурак! Главное забыл сказать: не бойтесь завтрашнего боя, Мартын. Вас должны будут убить, но не убьют. <…>
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.