[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ФЕВРАЛЬ 2012 ШВАТ 5772 – 2(238)
рена яловецкая
ЯША + МАРУСЯ =
— «Б-г свел черта с младенцем», — говорили сокрушенно об этой семейной паре. Он торговал в керосинной лавке, она работала в привокзальной парикмахерской.
Маруся Яшу заприметила в детстве, в таежной деревне, куда сослали их предков откуда-то из Польши.
Отец Яши держал в селе лавку скобяных товаров. Маруся родилась в доме кузнеца Рахмила. Местные окрестили его на свой лад — дядя Крахмал. Оба семейства почти обрусели — колядовали с деревенской ребятней, затевали игрища на снегу. Но все-таки с первой звездой в их домах зажигались субботние свечи…
В ссыльных еврейских семьях девочки обычно вырастали хрупкие и малорослые. У Рахмила-Крахмала дочь вымахала под потолок. Смехота! На вечерках парни запросто рядились в Маруськины сарафаны. Похоже, дородством своим обязана была девушка чудному слиянию кровей.
Однажды девятнадцатилетняя Нюра из соседней Клюквенной нанялась в прислуги к ирбейскому вдовцу. Днем стряпала, стирала, обихаживала его малолетних парнишек, да незаметно стала делить с хозяином и ночи. Кузнец Рахмил еще был хорош — немногие его сородичи могли сравниться с ним в силе.
— Позор тебе! Связался с шиксой[1], гойкой![2] — слышал Рахмил укоры близких.
— А тебе, православная, под венец бы идти с парнем-единоверцем, а ты ублажаешь старого иудея, — стыдила Нюру заречная родня.
Только от тех грешных, счастливых ночей родилось у отступников дитя.
— Ух ты, полукровка, богатырша — одиннадцать фунтов — не сглазить бы! — приняла акушерка новорожденную.
— Не байстрючка[3], не мамзер[4] вовсе, а наша с Нюрой дочь, — пресек все пересуды кузнец Рахмил. — И назовем ее, как мою мать звали, — Мария, Маруся значит.
Теперь Нюра жила в доме на правах жены. Только счастье оказалось кратким. По весне переходила молодуха реку — к родным на другой берег собралась. А ледок уж был тонкий-хлипкий. Вот и провалилась под лед. Никто ее не видел, никто не спас…
Маруся росла сиротой, но в любви. Отец и братья баловали ее. Гостинцы из города привозили — сладости всякие, наряды, коньки… Скользит ребятня по замерзшей реке — только ветер в ушах, а Рахмилу страшно: неровен час, подстережет дочку подлая река-убивица, но Маруська на диво росла здоровой, румянец — во все лицо.
— Чо, свеклой щеки натерла? — дивятся встречные.
Училась в школе деревенской кое-как. Была своевольна. Любила лошадей — скакала верхом. Отцу в кузнице могла помочь подковать жеребца. «Силища в ней неженская. Обучить бы ее кузнечному делу, даром что девка…» — советовали Рахмилу соседи.
А еще Маруся любила петь.
— «Отец мой был природный пахарь, а я работал вместе с ним…» — затянет в застолье Маруся басом, подперев ручищей подбородок. Стекла в окнах дребезжат.
— Ты б какую еврейскую разучила — про колдунью или про Хануку, — просит отец.
— Грустные больно твои песни, папка! — отмахнется дочь.
Растет она, как на дрожжах. Платья трещат — швы расходятся. Ни в какой лавке туфель на толстопятую не сыщешь.
А косу каштановую заплетет, лилию-сарану в волосы воткнет, бусы красные из боярышника вокруг шеи — писаная красавица. Как на открытках, что почтарь в деревне продает.
— Невеста у тебя, Рахмил! С женихами не промахнись! — Советы родни отец слушал, вздыхал и на ус мотал. Заезжают к нему кузнецы из соседних сел, примечает он годных, да с выбором не спешит.
Однажды загляделся на Маруську купец-меховщик из Енисейска и замуж позвал.
— В мехах, золоте ходить будешь. Я уж прииск прикупил, — сманивал девушку.
Но у Маруси свой предмет воздыханий. На завалинке деревенской посиживает. Точно из драгоценной породы таежного дерева выточенный. В кудрях золотистых — вьются из кольца в кольцо. Ему бы свирель в руки… Но еврейский Лель на мандолине тренькает — голову закинул, глаза прикрыл:
О чем дева плачет…
О чем слезы льет.
Дева Мария-Маруся не плачет, а радуется. Потому что Яша-Яшуня — любовь ее давняя, может, вечная.
В школе учителка затею выдумала:
— Песню мы с вами споем, а потом и разыграем, как в театре, — говорит ребятам.
Над речкой, над водичкой
Есть чудо-теремок.
Там курочка-сестричка
И братец-петушок.
Вот курочка у печки
Готовит пирожки.
А брат спустился к речке,
Надел свои коньки.
Едва он прокатился
И спел: «Кукареку!» —
Как лед под ним сломался
И горе Петушку…
Потом и роли раздала учительница:
— Ты, Маруся, — Курочка-сестричка, а Петушка тебе подберу.
— Я сама! — вскочила Маруся. — Этого кучерявого!
Яшенькой, последышем Барканов, любовалось все село: чистый ангел! Глазки голубые, улыбка блаженная. Нрав кроткий.
Когда Маруся, как по роли положено, спасала «братца», про мать свою, что под лед провалилась, вспомнила. Потому так сжала Яшу в объятиях, что тот едва не задохнулся.
— Век тебя не отпущу, Петя-Петушок! — пообещала на школьном празднике. Невинную отсебятину «артистки» не заметили. Разве кто-то на небесах услышал и помог Маруське во взрослой жизни клятву выполнить.
Яша к «сестрице» тоже привязался. Приносил баранки и крендельки, что отец из города привозил, прикупив главный товар для скобяной лавки. Повзрослев, стали ребята неразлучны: то в бор по грибы-ягоды пойдут, то уплывут на лодке далеко. Гуляют, цветы рвут. Яша научился венки плести для Маруси. А Маруся приводила дружка в кузницу к отцу. Рахмил и помощники хмыкали:
— Что он такой щуплый?
Маруся огрызалась, а Яша щурил голубые глаза, улыбался простодушно.
— Не ровня он вашей Марусеньке. Девка в соку. Ей матерью быть надо. А от шлимазла[5] какие детки народятся?
Послушал Рахмил доброхотов и к Барканам отправился:
— Разлучить неразумных надо. В разлуке забудут друг дружку.
Собрали Барканы Яшуню и отправили в город, к дядьке. Может, даст племяннику ремесло какое.
Маруську отец в погреб посадил, чтоб не гналась за Яшкой. А она все замки посбивала, все засовы отворила и вырвалась из заточения. Бесилась-ярилась, стекла в окнах побила, а потом затихла.
— Бегом убегу или в петлю полезу, если не отпустишь, — пригрозила отцу.
— Везите сына назад! — упросил Рахмил Барканов. — Оженим их, чертей бешеных!
Свадьбу сыграли. Прошли молодые под хупой[6], как положено по еврейскому верованию, и укатили в город — подальше от пересудов. Сняли половину избы на окраине. Маруся полы «до желтка» натерла, окна вымыла, половики настелила — вот и дом. Яшу к дядькиному знакомому пристроили — в керосинную лавку, а Маруся парикмахерскому делу обучалась. Поначалу мастер за голову хватался:
— Не девка ты — руки-крюки. Мужицкие. Как ножницы держишь, колода? Бритву точишь, точно косу в поле.
Оскорбленная сгребла в охапку наставника:
— Тебя, паря, учить велели! Так учи! — И мокрым полотенцем отхлестала ругателя.
После учебы определили ученицу в парикмахерскую при вокзале. Пассажиры поезда, приезжая в город или уезжая, брились и стриглись.
— Под «бокс», «полубокс»? — заглядывала Маруся в глаза клиенту.
— Усы поправить? Бороду? Освежить? Побрызгать? — сжимала в руках флакон с одеколоном.
В городе Маруся преобразилась: косу остригла, носила косую челку. Брови — «в ниточку», а губы красила в цвет кармина. На мощной шее бусы из красного стекла, как ягоды боярышника. В волосы то ромашку воткнет, то «кукушкины сапожки». А живых цветов не окажется — розу из стружек приладит, благо дверь в дверь артель, где кладбищенские венки плетут. Правит-точит бритву мастерица — искры сыплются, мыльная пена — кружевом белым, помазок летает.
— Компрессик сделаем? — обнимет своей ручищей сидящего в кресле, к груди прижмет.
И отбою от клиентуры у мужского мастера привокзальной парикмахерской не было: уполномоченный леспромхоза, агроном из Боготола, из Канска экспедитор маслобойного завода. Марусе комплименты отпускали и даже подарки дарили. Один заготовитель с Севера шкурки белок привез, другой — щенка охотничьей породы, «сеттер-гордон».
Была у Маруси и постоянная нежелезнодорожная публика: городской прокурор Иннокентий Тихонович, директор ресторана Тогрул-Оглы, встававший с парикмахерского кресла со сладострастной улыбкой: «Мария, вы не женщина, а рахат-лукум», и еще поклонник — чудак из ссыльных, — галстук-«бабочка», трубка в усах, как у вождя.
— Мари, — обращался он к Марусе на европейский манер. — Вы — модель для художника. В Риге я состоял в клубе холостяков, но сегодня готов променять свободу на семейное счастье с вами.
— Зигфрид Карлович! Не вашего я поля ягода, — отмахивалась Маруся от велеречивого ухажера. При этом нещадно хлестала его по щекам — якобы массаж после бритья делала.
Напрасно соискатели рассчитывали на легкую победу над сибирской Брунгильдой. Маневры их парикмахерша разгадывала вмиг. Один в гости напрашивался — пуговица от пиджака оторвалась, пришить бы… Другой — чай пить с малиной набивался, дескать, простуду вылечить надо перед дорогой.
Маруся, родом из таежного села Ирбей, любила только Яшу из керосинной лавки. По воскресеньям, опустив шторы, она купала его в большом деревянном корыте, смывая недельный керосиновый жир — налет и переодевала его в чистое.
— Я имею-таки удовольствие! — млел от счастья Яша, и оба садились в кухне за стол пить чай с брусникой или смородиновым вареньем. Волосы у Яши распушались. Весь светится — впрямь библейский Пророк. Таким он являлся к родным по праздникам: в Первомай, октябрьские торжества и Пасху.
— Ангел мой керосиновый, — обнимала его Маруся.
Правда, не хватало Марусе-богатырше мужниной ночной любви. Со стороны бы прихватить впору… Но не призналась бы она в этом желании даже на Страшном суде. А что деток им Б-г не дает, так, верно, и не Яшунина это вина.
Яша Марусю тоже любил безоглядно. Не налюбуется — то плечико необъятное погладит, то колено. С базара в корзине приносил лесную клубнику — как из нашего бора. Лакомись, королевна!
Яшина семья вслед за ним переехала в город. И часто днем он заходил к матери пообедать. Мать Сима доставала из печки бигус, драники, а с собой давала ватрушки, шаньги:
— Бери! Маруська твоя — неумеха!
Едва Яша открывал входную дверь, в дом вползал стойкий запах керосинной лавки — даже если Яша оставил в коридоре робу и чеботы. Все в нем было промаслено — от завитков волос до ботинок. Всегда носил с собой у пояса воронку, как морской офицер — кортик. А под мышкой торчал портфель без ручки, сложенный вдвое. В нем хранились описи товаров лавки, накладные и чеки. По пятницам Яша присаживался к кухонному столу, протирал клеенку и составлял отчеты. Аккуратным писарским почерком выводил: «5 бочек керосина, 70 бутылей, 35 примусов, 25 ламп, 80 фитилей и три оцинкованных бака».
— Не просчитаться бы! — скреб химическим карандашом в затылке.
Если забегали соседи по двору, он был рад слушателям:
— Керосин — это главное в мире горючее. Я бы мог керосином танки заправлять и самолеты. Да на фронт меня не взяли, и не из-за возраста — астма у меня… — сокрушался Яша.
Иногда он совершал обход дома, сдвинув брови:
— Стекла закоптились, фитили сгорели, а керосину в лампах с гулькин нос, — ворчал он и, сделав выговор домашним, исправлял положение: чистил фитили, заливал керосин в лампы. Окончив дела, он иногда прорывался к фортепьяно, на котором играла его маленькая племянница и тыкал одним пальцем в клавиши. — «Три танкиста, три веселых друга…» — подбирал знакомый мотив и вздыхал: — У меня слух — мог бы в консерватории запросто учиться.
Мандолину свою он оставил в Ирбе, но Маруся купила новую — в «Культмаге». По воскресеньям Яша играл в клубе им. Карла Либкнехта в оркестре народных инструментов.
Среди долины ровныя
На гладкой высоте…
— полнился зал волшебными звуками, завораживая публику. Мало кто из оркестрантов так самозабвенно отдавался старинной русской песне, как этот потомок ссыльных польских евреев.
— Ты, Яков, самородок! — хлопал его по плечу дирижер.
Но Яша искал прямого применения своей главной профессии.
— Ежели ангина или гланды — мой способ вмиг поможет. — Он хватал лучину, лежавшую у печи, наматывал на ее конец вату и окунал в керосин.
— Рот шире! Язык высунь! — норовил схватить девочку-племянницу и смазать ей горло. Та визжала и вырывалась из рук керосинового эскулапа. Яша обижался, щурил глаза, недоуменно моргал. Светлые густые ресницы, брови, щетина — все промаслено. Поднеси спичку случайно — вспыхнет весь.
— Телогрейку и воронку брось в коридоре, — упрашивала его мать Сима, но Яков словно и не слышал просьб, и жил в своем зачарованном мире баркановский последыш, керосиновый херувим, то ли придурковатый, то ли блаженный.
Замкнет на замок дом, жене записку оставит на видном месте: «Маруся, ключ под кирпичом». Когда люди спрашивали его, отчего в семье детей нет, он хмурился:
— Марусе некогда заниматься деторождением — она работает. А нынче все равно, что в армии служит — в госпитале раненых бреет и стрижет. Ей халат с самого военного хирурга сняли.
Так жили они, Яша и Маруся, и вправду друг другу суженые, не предчувствуя беды. А случилось все в осеннее утро. Открыл Яша лавку, а там — погром. С полок на пол товар сброшен: примусы валяются, фитили разбросаны, стекло битое под ногами хрустит и бутыли перевернуты и пусты.
— А бочки? — глянул вокруг Яша. — Где бочки? Караул! Все укатили воры бесстыжие! — хватился за голову и осел прямо в керосинно-стекольное крошево.
Взяли Яшу под стражу.
— Кража, говоришь? Ограбили тебя? А может, свои? И ты соучастник? Растрату хотел прикрыть? Дверь-то для сообщников оставил незапертой?
Все подозрения-обвинения на суде Яша слушал и только головой мотал:
— Не виноват я! Не виноват! Отчеты мои почитали бы…
Пожалели обвиняемого судьи: дали два года за халатность. Наказание отбывать определили в городской тюрьме.
Маруся в суде на прокурора, своего постоянного клиента, наорала:
— Ловили бы, товарищ прокурор Иннокентий Тихонович, воров. А невинных за решетку не сажали бы! — И вдруг с кулаками пошла на должностное лицо.
— Ведите себя прилично, гражданка Мария Рахмиловна, — растерялся прокурор, — не то из зала удалим, а обвиняемому срок добавим.
Маруся остыла. Язык прикусила, а про себя подумала: «Приди-приди теперь бриться ко мне, товарищ прокурор, уж я над тобой свой суд учиню».
Стала она думать, как бы арестанта освободить. А ей даже и свидания не разрешили. Рано, говорят. Пошла несчастная к высокому чину — передачу собрала и судебному лицу подарок приготовила: бутылку «Кагора» и две шкурки соболя, что знакомый охотник из леспромхоза ей как-то привез. Чин взятки не принял, просительнице пригрозил: отправим мужа вашего на Север, под Норильск.
Стала Маруся обходные пути искать.
— Иди прямо к тюремному начальству. Скажи, мол, легкие у мужа слабые — вещи бы потеплее передать.
А Маруся возьми да начни с… охранника. Показалось ей — парень сердобольный: молодой, приветливый, чуб кудрявый из-под ушанки выбился.
— Забери, милый, тючок да и сунь тайком моему-то… — попросила страдалица.
Охранник поозирался и принял передачу, а женщине рукой махнул: убирайся, да поскорее.
Наутро побежала Маруся поблагодарить благодетеля. Деньги ему в карман черного тулупа запихнула и, осмелев, попросила:
— Может, и свидание устроишь — хоть на пять минуток повидаться?
— Не положено! — нахмурился охранник. — Какая же ты прилипчивая! — Потом смилостивился: — Приходи поближе к ночи. Я тебя встречу.
Маруся еле вечера дождалась. Приоделась по-праздничному — и бусы красные не забыла.
— Расплатиться бы надо — рискую я очень, — насупился охранник.
— Так я еще денежки принесла, — раскрыла Маруся ридикюль.
— Рубли мне твои ни к чему, — обнял неожиданно Марусю за талию. — Другую цену назначу.
— Ах ты, гад подлый! — развернулась Маруся и оплеуху приготовила, да вовремя осадила себя.
— Не ерепенься! Не пожалеешь. Ты вон какая большая да фигуристая. Не убудет от тебя, и мужику твоему останется. — И поволок жертву в «дежурку».
Закусила Маруся губу — партизанка под пыткой… Все перетерпела на служебном клеенчатом диване — все прихоти мужские.
Встала. Выпрямилась, а себе сказала: «Б-г простит меня. А Яша моего позора-отступления никогда не узнает».
— Скажи, как зовут тебя, ирод? — спросила мучителя, глядя в сторону.
— Богдан я, Маруся! Прости меня, рассудок потерял. Не зверь я, — опустил голову виновато.
На следующий день охранник Богдан обещание выполнил: привел жене мужа из камеры в комнату свиданий. Провели Яша с Марусей всю ночь вместе на жесткой тюремной койке. А через месяц Маруся почувствовала неладное: мутит, в сон клонит и в обморок в парикмахерской бухнулась — чуть клиента не зашибла.
— Что это со мной? — встревожилась.
— Беременны вы, Мария, — осмотрел больную врач.
— Вот как! — заметалась Маруся. — У меня родится ребеночек! Наконец-то!
Ее распирала радость, тут же сменившаяся страхом: знала наверняка — не Яшин в ней росток, а плод греха ее.
А виновник ее счастья-несчастья преследовать Марусю начал.
— Моя ты баба. Нутром почуял — моя. Твой керосинщик-хлюпик недоделанный не протянет долго — фитилек, а не мужик. Откажись от придурка. А мы с тобой уедем на Север. Там заработки у охраны убойные.
Маруся наглеца выставила. Обещала начальству пожаловаться, если не отвяжется. Стала она ждать появления на свет того, о ком уж и мечтать перестала. Родила здорового крепыша. А вскоре Яшу освободили. Говорили, грабителей поймали.
Яша знать не знал, ведать не ведал, что сын его — дитя греха невольного, и дорого пришлось заплатить Марусе за его появление.
— Нагуляла твоя бабища мальчонку, пока ты в тюряге сидел, — нашептывали соседи.
— Не чешите языки, — усмехался Яша. — Мой ребятенок! Весь в меня — кучерявый. На тюремной койке сделан: свидание нам с Марусей дали на всю ночь. Вот и получился сынок-подарочек нежданный. Музыкантом будет.
Маруся же тайну свою никому не открыла.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.