[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ЯНВАРЬ 2012 ТЕВЕТ 5772 – 1(237)

 

мордехай рихлер

Жизнь моего отца

Перевод с английского Ларисы Беспаловой

Notman photographic Archives | McCord Museum

 

После похорон отца мне отдали его талит, молитвенник и (О Г-споди) папку с письмами, которые я писал ему, когда жил за границей, а также копии, написанных под копирку — он их сохранял — его писем ко мне.

 

28 декабря 1959

Дорогой сын, на прошлой неделе я выиграл в кегли большую кошерную индейку, мне удалось сделать тройной страйк[1] за неделю. Как так получилось, сам не понимаю, похоже, раз в жизни повезло. Ну а может, дело в том, что другие были слишком уж уверены в себе, ведь все они играют лучше меня.

 

28 февраля 1963

Месяц выдался холодный, и работать на улице стало трудно, практически невозможно. Да уж! Туго пришлось. Придумал ли ты название для своего последнего романа? Как тебе такое: Пока пети-мети нас не разлучат.

 

Его письмо от 28 февраля 1963 года, как и многие другие письма того года, начиналось так: «Спасибо за чек». К этому времени мы описали полный круг. Сначала отец посылал чеки мне. В унаследованной мной папке хранились оплаченные чеки примерно с начала 1945 года, с тех пор, как брак моих родителей был расторгнут, на двадцать восемь долларов помесячно на содержание детей. Счет от 15 января 1948 года за портативную машинку «Роял», мою первую машинку, — подарок ко дню рождения. А вот и счет компании «Бонд клозес»[2] от 21 августа 1959 года — канун моего отъезда в Европу — за одно пальто дор. мод.[3] на сорок шесть долларов сорок девять центов.

Мои ранние письма к отцу — сейчас я читаю их с чувством мучительного стыда, — как правило, начинаются с просьбы прислать деньги. Да нет, какой там просьбы — с требования. А вот и телеграмма, о которой мне хотелось бы забыть.

 

11 марта 1951 года. Требуется немедленно выслать чек Мадрид переслать спальные вагоны Кука Алькала номер 23 Мадрид на мели Мордехай.

 

Требуется, как же.

Унаследовал я также и стамеску сантиметров тридцать длиной, его стамеску, — ее я держу на почетном месте в моей мастерской. На дубовой рукоятке отец зали­хватски вывел оранжевым мелом:

 

ИНСТРУМЕНТ М.-А. РИХЛЕРА

РИХЛЕР, ИЗДЕЛИЯ ИЗ ПОДДЕЛЬНОГО КАМНЯ

1922

Де-Ла-Рош-стрит

НЕЗАДАЧА

 

Отцу тогда исполнилось двадцать лет, он был моложе, чем мой старший сын сейчас. Он был первенцем, старшим из четырнадцати детей. Несомненно, в тот год, как и в каждый год своей жизни, в Песах он, приодевшись, восседал за семейным столом и возглашал: «Рабами мы были в Египте, и Г-сподь Б-г вывел нас оттуда рукою крепкою и мышцей простертой…»

Но в ту пору, в 1922 году, копаясь в холодрыгу на отцовской свалке на монреальской улице Де-Ла-Рош, мой отец — до него не дошло, что его освободили, — все еще пытался делать кирпичи при нехватке соломы[4].

Моше-Ицхак Рихлер.

Нехватка соломы, НЕЗАДАЧА — в этом вся история его жизни. Оба его брака не заладились. С моим старшим братом он был только что не на ножах. Мальчишкой я очень осложнял его жизнь. Ничуть его не уважал. Позже в синагоге совершенно незнакомые ему люди из тех, кто любит совать нос не в свои дела, корили его за мои романы. Я возвожу напраслину на евреев, говорили они. Если представить, что существует дар, обратный дару царя Мидаса, отец был наделен им сполна. Все грошовые акции рудников, приобретенные отцом, падали в цене. Он постоянно проигрывал в кункен. Когда его младшие, более рисковые братья, как родные, так и двоюродные, начали преуспевать, он уверял мою мать:

— Чем выше взлетят, тем больнее упадут.

Мать, буравя отца презрительным взглядом, смеялась ему в лицо:

— Ты — самый старший, ну и кто ты такой?

Никто.

После того как его брак с моей матерью распался, он перебрался в съемную комнату. Потрясенный, униженный. Рогоносец улицы Св. Урбана. Он завел франтовскую соломенную шляпу. Спортивную куртку. Лосьон после бритья. Тогда-то я и обнаружил в бардачке его «шевроле» бутылку ржаного виски. У моего отца. Ржаное виски.

— Для чего это? — удивился я.

— Для femmes[5], — он подмигнул. — Это их распаляет.

Я его запомнил коренастым коротышкой с лоснящейся лысой головой и большими оттопыренными ушами. Рихлеровскими ушами. Моими ушами. Вот он сидит вечером за кухонным столом в длинном зимнем исподнем и перед тем, как перевернуть страницу «Нью-Йорк дейли миррор», слюнит палец и перво-наперво читает Уолтера Уинчелла[6]. Кто-кто, а Уинчелл знает, что к чему. Он буквально пожирал «Попьюлар меканикс», «Док Сэвидж» и «Блэк маск»[7]. Ну а для пополнения образования — «Ридерс дайджест». Мама, напротив, читала Китса и Шелли, «Кингс-роу», «Землю»[8]. Проказы отца ее не забавляли. Жестяное черное пятно на новом вязаном покрывале. Шерстяная мышка в холодильнике. Кныш, тайком начиненный ватой. Да и его шутки тоже были не в ее вкусе.

— Знаешь, почему, прежде чем съесть крутое яйцо, мы окунаем его в соленую воду?

— Не-а, пап. Почему?

— Чтобы мы не забывали: когда евреи переходили Тростниковое море, яйца они уж точно намочили.

В субботу поутру мы с братом сопровождали его в синагогу «Молодой Израиль» на Парк-авеню, рядом со Св. Виатёр[9]. Мне, как младшему — до бар мицвы я еще не дорос, — было позволительно носить вещи в субботу. Вот я и нес лиловый бархатный мешочек с молитвенными шалями. Отец, которому многословные речи раввина претили, норовил до того, как раввин начнет разглагольствовать, улизнуть в заднюю комнату и там посудачить с другими мужчинами.

— В Японии, — сказал как-то отец, — есть такой обычай, ему уже не один век: перед тем, как человек начнет речь, ему в руки дают кубики льда. Он может трепать языком только до тех пор, пока лед не растает. Что бы и нашему раввину такой предел поставить.

Он был плотного сложения, грузный. Но на свадебных фотографиях — я увидел их лишь после его смерти — молодой человек, которому предстояло стать моим отцом, был таким же тощим, как и я когда-то, его испуганные карие глаза за стеклами очков в роговой оправе не улыбались. Гарольд Ллойд[10]. Ему разрешили по-быстрому клюнуть крошку-другую с мирского стола, но ясно дали понять, чтобы на место за столом он не рассчитывал.

Мой отец никогда не видел Парижа. Никогда не читал Йейтса[11]. Никогда не загуливал допоздна и не напивался в драбадан с друзьями. Никогда не улетал, когда в голову взбредет, в Нью-Йорк. Никогда не переворачивался на другой бок и не засыпал, когда пора было идти на работу. Никогда не влюблялся без памяти. На что он надеялся? Чего хотел? Понятия не имею — разве что мира и покоя, но их в его жизни, можно сказать, и не было. Насколько мне известно, он никогда не шел на риск, никогда не артачился. Мне почти не довелось видеть, как он гневается, лишь раз рассердившись, он урезонил родича, расхваставшегося тем, как успешно он вкладывает деньги в недвижимость, сказав:

— Знаешь, сколько человеку земли надо? Вот и у тебя когда-нибудь будет всего два метра.

Предвосхищая Банкера Ханта[12], он надумал копить в своей съемной комнате американские серебряные монеты. Синий дорожный сундук полнился аккуратными столбиками серебряных долларов, четвертаков, десятицентовиков. Но задолго до того, как они вздорожали, ему пришлось сбыть их по номинальной цене.

— Я опять пролетел, — сказал он смущенно.

Он взялся спекулировать на почтовых марках. Когда он умер в возрасте шестидесяти пяти лет, я обнаружил, что в сороковых он купил где-то в городе участок за тысячу двести долларов. Однако в 1967-м — при том, что цены на землю вздули и только последний дурак не греб деньги лопатой, — стоимость отцовского участка упала до девятиста долларов. Нельзя не признать, что при таких обстоятельствах это надо уметь.

Я был обуреваем страстями, отцу они были неведомы. Я мечтал о лаврах, он даже не вступал в соревнование. Вместе с тем мой отец, как и я, был писателем. Летописцем. Он вел дневник, куда заносил шифром собственного изобретения все обиды, оскорбления, предательства, семейные свары, неоплаченные долги.

Братья и сестры, бывало, подтрунивали над ним:

— Ой, ну ты нас и напугал! Смотри, я просто дрожу от страха!

Однако, когда его начал пожирать рак, они всполошились, засуетились: «Что будет с Мойшиным дневником?»

Мне был нужен его дневник. Очень нужен! Мне казалось: вот оно, мое наследство. Я надеялся: дневник откроет мне то, что отец по скрытности характера утаил. Но его вдова, дама жесткая, не пустила меня в ту комнату — она всегда была заперта, — где он хранил свои бумаги. Она сделала лишь одно исключение:

— Я возвращу твоей матери ее любовные письма. Те, которые он тогда нашел. Ты знаешь, те, от беженца.

Письма начала сороковых — моя мать тогда стала сдавать беженцам нашу гостевую комнату. Беженцев, немецких и австрийских евреев, Англия интернировала как граждан враждебного государства в 1939-м, вскоре после начала войны. Год спустя их на пароходе отправили в Канаду вместе с первыми немецкими и итальянскими военнопленными. По прибытии в Квебек армейский майор, перепоручая их канадской охране, сказал:

— Здесь есть немецкие офицеры, это отличные парни, есть и итальянцы, они вам неприятностей не доставят, а вон там, — он махнул рукой на беженцев, — отбросы Европы.

Беженцев интернировали в лагеря, но в 1941-м их одного за другим стали освобождать. Мой отец — а он за всю жизнь не встретил человека, перед которым мог бы заноситься, — ожидал, что это будет темнота с пейсами. Запуганные наивняки из штетла, которые будут видеть в нем прямо-таки кудесника. Кудесника, овладевшего тайнами канадской жизни. А вышло все наоборот: они смотрели на него свысока. Кто он такой — мусорщик, недоумок. Беженцы, оказывается, говорили лучше нас не только по-английски, но и по-немецки и по-французски. Они то и дело — и это после того, что с ними творили немцы, — норовили ввернуть цитатку из этого сукина сына Гете. «Это ж надо», — говорил отец. Мало того, они еще распевали оперные арии в ванной. Они не смеялись до упаду над шутками «Фиббера Макги и Молли»[13], не интересовались стриптизерками, трясшими буферами на сцене «Гэйети», не рвались освоить правила игры в кункен по четверти цента за очко. Мама была от них без ума.

 

Отец боялся своего отца. Боялся и моей несчастной матери, которая, когда мне шел четырнадцатый, а брату девятнадцатый год, потребовала, чтобы их брак расторгли. Боялся он и своей второй жены. Боялся он, увы, даже меня в мои подростковые годы. Я ездил на трамвае по субботам. Ел бекон. А вот Мозеса-Айзека Рихлера не боялся никто. Слишком он был смирный.

Рихлеры были неколебимыми ортодоксами, последователями Любавичского Ребе, и на том стояли. Поэтому, когда моя мать стала угрожать разводом — неслыханный в ту пору скандал, — стаи раввинов в развевающихся черных габардиновых сюртуках слетелись в нашу квартиру без горячей воды на улице Св. Урбана урезонивать мать. Ей, однако, уже давно опостылел заключенный по сговору брак, и она — наконец-то влюбившись — гнула свою линию. С нее довольно. Раввины только вздохнули, когда отец щелкнул подтяжками и, раскачиваясь на пятках, высказался — выложил, что его больше всего удручало в браке. Когда он, соснув днем в субботу, просыпался, ему не подавали чаю.

— А я лично, когда просыпаюсь, люблю выпить стаканчик чайку с лимоном.

В конце концов развод все же не состоялся. Вместо этого брак был аннулирован. Тут следует объяснить, что в провинции Квебек в то время на развод требовалось получить согласие парламента. Процедура это долгая и дорогостоящая. Юрист, друг семьи, нашел лазейку. Он просил аннулировать брак. Моя мать, поведал он суду, вышла замуж без согласия своего отца, будучи к тому же несовершеннолетней. Он выиграл дело. Формально — бахвалился я, бывало, в колледже — я байстрюк.

В будни отец каждое утро вставал в шесть, надевал тфилин, читал утренние молитвы и вел свой грузовик в зимнюю темень к семейной свалке по соседству с портом. Он работал у моего гневливого, необузданного деда и чванного младшего брата. Дед взял в партнеры дядю Солли — тот окончил среднюю школу, — а не своего первенца, моего отца. Отец был всего-навсего наемным работником, работал за жалованье, мать это бесило. Все его младшие братья, чтобы освободиться от власти деспота отца, завели свой бизнес, но отец был слишком опаслив и их примеру не последовал.

— Вот наступят тяжелые времена, они как пить дать вернутся. Я еще не забыл депрессию. Это было что-то!

— Расскажи мне про депрессию, — просил я.

Но отец никогда, ни про что не рассказывал. Ни про свое детство. Ни про свои чувства. Ни про свои мечты. Про секс он впервые упомянул при мне, лишь когда мне уже шел двадцатый год, и я уезжал в Париж — попытаться стать писателем. Стоял в пальто дор. мод. с портативной «Роял» в руке.

— Ты знаешь, что такое гондон. Приспичит — а мне ли тебя не знать — имей гондон наготове. И не женись там. Ради пары нейлоновых чулок и канадского паспорта они на все пойдут.

Хорошо бы. Но отец считал, что только псих может поехать в Европу. Кладбище евреев. Континент, где одни развалины да древности. Невзирая на это, он одолжил мне свой синий сундук и каждый месяц высылал пятьдесят долларов на жизнь. А два года спустя, когда я оказался у разбитого корыта, он, ни словом не упрекнув, отправил мне деньги на обратный билет. Я сказал ему, что назвал роман, который написал в Европе, «Акробаты», и он с ходу предложил мне начать название второго романа с «Б», третьего с «В» и т. д. — чем не бренд. В итоге он пришел к выводу, что писать книги не так уж и глупо. В «Лайфе» он прочел, что Микки Спиллейн[14], а кто он такой — всего-навсего гой — огреб кучу денег. Оскорб­ленный в лучших чувствах, я в сердцах стал растолковывать ему, что я не какой-нибудь Микки Спиллейн, я — серьезный писатель.

— И что?

— Я пишу, чтобы избыть свои наваждения.

— Ишь ты, — он вздохнул и наконец-то потеплел ко мне: понял — вот оно, еще одно поколение неудачников в нашей семье.

 

Даже в детстве он редко меня поучал.

— Не срами меня. Не впутывайся ни в какие истории.

Я срамил его. Во что только не впутывался.

В начале сороковых мой дед с отцовской стороны снял дом на улице Св. Урбана, прямо напротив нас, десять из его четырнадцати детей еще не обзавелись своими семьями и жили с ним. С его младшим сыном, моим дядей Янкелем, всего тремя годами старше меня, мы в ту пору были еще друзья — не разлей вода. Но как бы мы ни колобродили после школы, на закате мы кровь из носу должны были явиться на вечернюю молитву в за­тхлый галицианерский шул за углом, куда, надо сказать, я не очень-то рвался. Как-то вечером, увлекшись химическими опытами в нашей «лаборатории», устроенной в дедовом подвале, мы не явились в шул. Вернувшись оттуда, дед, разъяренный, с налившимся кровью лицом, налетел на нас. Он расколошматил все до одной наши пробирки и реторты, даже дорогой нам перегонный аппарат и тот не пощадил — шваркнул о каменную стену. Янкель просил прощения, я — нет. Через несколько дней я затеял драку с Янкелем, набросился на него, подбил ему глаз. Но Янкель наябедничал деду. Я был призван в дедов кабинет, там он вытащил ремень из брюк и выпорол меня.

Я в долгу не остался.

Я уличил деда — он обвесил пьяного ирландского разносчика. И это мой дед, блюститель заветов. Преисполнившись презрением, я, ликуя, побежал к отцу: сообщить, что дед надувала и ханжа.

— Много ты понимаешь, — насыпался на меня отец.

— Ничего не понимаю.

— Они все, как один, антисемиты.

Дед переехал на улицу Жанны Манс, за несколько кварталов от нас, и по воскресеньям вся семья должна была являться к нему. Дети, внуки. В Хануку самая суровая из моих теток занимала пост в прихожей, усаживалась за ломберный столик, заваленный играми — один год парчези, другой снейкс энд лэддерс[15]. Когда очередной внук проходил мимо стола, ему вручалась соответствующая игра:

— Счастливой Хануки.

Дед умел обращаться разве что с младенцами — терся бородой-лопатой об их щечки, пока они не начинали пищать. Подкидывал их на колене. Но мне уже шел тринадцатый год, и я повадился разгуливать по улице Св. Урбана с непокрытой головой, ездить по субботам на трамвае. В следующее воскресенье, когда мы с отцом отправились на улицу Жанны Манс, он попросил меня не срамить его, хоть в этот раз вести себя прилично, потом сунул мне ермолку.

— Туда нельзя прийти с непокрытой головой. Надень.

— Мои принципы этого не позволяют. Я атеист.

— Ты о чем?

— О Чарльзе Дарвине, — я только что прочел очерк в «Коронете»[16], — ты что, не слышал о нем?

— А ну надень ермолку, — сказал он, — не то я урежу твои карманные деньги.

— Ладно, ладно.

— Так вот, всезнайка, еврейские дети произошли не от обезьян.

— Когда у меня будут дети, я не буду на них давить.

Я сказал это, пробуя почву. Искоса поглядывая на отца. Дело в том, что я родился с неопустившимся яичком. И мой брат, как-то застигнув меня нагишом в ванной, расхохотался и стал уверять меня, что я не то что детей не смогу иметь, трахаться и то не смогу.

— С одним яичком, — сказал он, — тебе и трухать слабо.

Отец на эту приманку не клюнул.

Ему хватало своих забот. Моя мать. Беженец в гостевой комнате. Его отец.

— Как войдешь, зейде спросит тебя, что из Торы ты читал вчера в шуле. — И сказал, какую главу надо назвать. — Понял?

— Я его не боюсь.

Дед — глаза его полыхали — залег в засаде в гостиной. Перед судьями — а в судьи подалась чуть не вся семья — он разоблачил меня как нарушителя субботы. Он же шабес гой, подзуживал деда Янкель. Дед ухватил меня за ухо, надавал пощечин и буквально вышвырнул из дому. Я перебежал через дорогу, потоптался напротив дедова дома: думал, отец будет меня искать, но когда он в конце концов вышел, выслушав уничижительную нотацию, уже в свой адрес, он только и сказал:

— Так тебе и надо.

— Нечего сказать, отец называется.

Тут-то я и заработал еще одну пощечину.

— Послушай меня, пойди к зейде, извинись, как человек.

— Черта с два.

Больше я с дедом никогда не разговаривал.

Но когда он меньше чем через год после того, как брак моих родителей аннулировали, умер, моя мать настояла, чтобы я пошел на похороны: этого требовали приличия. Когда я явился в дом на улице Жанны Манс, гроб уже стоял в гостиной, вокруг него толпились дядья и тетки. Дядя Солли оттеснил меня в угол.

— Вот и ты, — сказал он.

— Ну и что?

— Ты ускорил его смерть, ты даже не поговорил с ним, а ведь он все эти месяцы проболел.

— Я в его смерти не виноват.

— Тебя, умник, он назвал в завещании первым.

— Вот как.

— Ты — плохой еврей, и он написал, чтоб ты не смел прикасаться к его гробу. Так сказано в его завещании. Так что к его гробу не приближайся.

Я обратился к отцу. Помоги мне, помоги. Но он пошевелил бровями и ретировался.

 

Вот почему многое в отце если не выводило меня из терпения, то ставило в тупик.

Все эти годы им помыкал отец, его пилила моя мать, над ним подтрунивали (пусть и любя) братья и родичи, все более и более преуспевавшие, — не клокотало ли у него все внутри, не лелеял ли он планы свести с ними счеты в дневнике? Или это его и впрямь нисколько не задевало — настолько он был незлобивый. Вообще-то, возможна еще одна версия, но о ней мне даже думать не хочется. Что, если он был вовсе не незлобивый, а просто трусоватый? Как и я. Кто, как не я, готов ехать черт-те куда, лишь бы избежать ссоры. Кто, как не я, не забывает обид, держит их в памяти, переиначивает и, зашифровав, причем мой шифр разгадать легче, чем отцовский, в итоге обнародует. Питает ими свои вымыслы.

Загадка в загадке.

Отца привезли в Монреаль в младенчестве, его отец бежал из Галиции. Погромы. Буйствующие казаки. Вместе с тем, если не считать стриптиза, из всех видов театрального искусства отец получал наслаждение только от Хора донских казаков, ежегодное выступление которого в театре Св. Дениса мы с ним никогда не пропускали. Отец топал в такт их застольным, их походным песням, глаза его загорались, когда он смотрел, как эти чудища, мучители его отца, ходят колесом, выделывают кренделя. И это Мозес-Айзек Рихлер, никогда не бывавший в походах, никогда не напивавшийся и не ходивший колесом.

Семейная жизнь его явно не радовала. Ни моя мать, ни мой брат, ни я. По воскресеньям он, как правило, норовил с утра пораньше в одиночку улизнуть из нашей квартиры, где горячей воды и той не было, в какой-нибудь центральный кинотеатр, начинал он с «Принсесс» — тот открывался первым, оттуда перебирался в «Кэпитол» или «Пэлэс», затем в «Лоу». И возвращался домой уже затемно с помутневшими глазами, но довольный. К моему удивлению, он зорко следил за ошибками постановщиков. Обнаружив ошибку, он только что не прыгал от радости. Как-то раз он, к примеру, сказал:

— Нет, ты только послушай, Кларк Гейбл — он сидит в редакции газеты и говорит Клодетт Кольбер[17], что через час статья будет готова. И вот она возвращается, предполагается, что прошел час, а стрелки настенных часов не сдвинулись с места. Ни на сантиметр.

Другой раз он подметил вот что:

— Пустыня, Франчот Тоун[18] сидит в танке, и — хочешь верь, хочешь нет, — он кричит: «Ребята, вперед! В атаку!» И они идут в атаку. Но, если приглядеться, топливный расходомер показывает, что бак пуст. Не заправлен. Усек?

«Лучшие годы нашей жизни»[19] его потрясли.

— Там есть сцена, где Фредерик Марч[20] рыгает. Пьет с перепоя «алка-зельтцер» или что-то в этом роде и — как рыгнет! Прямо на экране. Нет, ты представляешь!

Моя мать мне рассказывала, и не раз (не дай Б-г я забуду): в ночь, когда я родился, отец вместо того, чтобы подождать в больнице и узнать, как она и кто у него — сын или дочь, — отправился в кино. Что за фильм тогда шел, вот что интересно.

Отец не мечтал об Италии, о крае, где лимоны зреют[21]. Он никогда не ходил гулять за город. Не читал романов, если только это был не один из моих — тут уж куда денешься, — и то потому, что его ими вечно шпыняли. Верхом блаженства для него были субботние представления в театре «Гэйети». Мой отец и один-другой из его младших, еще неженатых братьев, занимали центральные места в первом ряду. А на сцене — Персик, Анн Кюри или легендарная Лили Сен-Сир. Мой отец самозабвенно, с пересохшим горлом смотрел во все глаза на недосягаемую Лили, изображавшую в ходившем волнами свете совокупление с лебедем, а потом трусил под снегом домой, сидел на кухне один-одинешенек, пил горячее молоко с мацой и отправлялся спать.

У нас с отцом случались стычки, и нешуточные. Вскоре после того, как брак моих родителей аннулировали, я подрался с отцом. Мы отходили друг друга. Два года не разговаривали. Потом помирились, встречались раз в неделю, но никаких разговоров не вели, играли в кункен по четверти цента за очко. Отец — такое у меня родилось подозрение — не был скрытным. Он не понимал жизни. Ему было нечего сказать.

 

В 1954-м, через некоторое время после моего возвращения в Европу, где я застрял на двадцать без малого лет, я женился в Лондоне на шиксе. Отец написал мне возмущенное письмо. Мы снова разошлись. Но мой брак кончился разводом, и отец торжествовал:

— Говорил же я тебе: смешанные браки хорошо не кончаются.

— Пап, твой первый брак тоже плохо кончился, а мама — дочь раввина.

— Что ты понимаешь?

— Ничего. — Я обнял его.

Когда я женился снова, на этот раз бесповоротно, но опять на шиксе, он не пришел в восторг, но и не роптал. После стольких пропащих лет к этому времени мы наконец подружились. Отец стал мне сыном. Когда-то он посылал мне деньги в Париж. Теперь, так как дедова свалка прекратила свое существование, я каждый месяц посылал ему чек в Монреаль. Наезжая домой, водил его в рестораны. Покупал ему всякие разносолы. Если он вел меня в воскресенье на сборище рихлеровского клана, он не забывал прихватить с собой шотландский виски, предварительно перелив его в бутылку из-под «Севен-Ап».

— Там тебе нечего будет выпить, а я тебя знаю.

— Это, пап, ты здорово придумал.

В шестидесятых я как-то ненадолго прилетел в Монреаль. Мои издатели сняли для меня номер в отеле «Ритц-Карлтон»[22]. И я пригласил отца в отель — выпить со мной.

— Знаешь, — сказал он, садясь за мой столик, — мне шестьдесят два, а я здесь в первый раз в жизни. В смысле внутри. Так вот он какой — «Ритц».

— Это же всего-навсего бар, — я смутился.

— Что тут полагается заказывать?

— Что хочешь, пап.

— Ржаной виски с имбирным элем. Это будет прилично?

— Разумеется.

Что от него осталось — неразгаданные тайны. Чувство жалости. Анекдоты — я буду наводить на них лоск.

Моя жена, гордая мать, показала отцу нашего первенца — ему исполнилась неделя отроду, и он вопил-надрывался — со словами:

— Правда, он похож на Мордехая?

— Ребенок, он ребенок и есть, — сказал отец, по-видимому, вполне безразлично.

Спустя несколько лет отец, приходя к нам, раздавал детям шоколадки.

— Ты кого больше любишь, — допытывался он, — папу или маму?

В середине шестидесятых я пригласил отца в Лондон, оплатил его перелет. Он прилетел с женой. Вместо того, чтобы улизнуть с ним в «Уиндмилл»[23] или в «Реймондс-ревю бар», другое заведение со стриптизом, я — дурак он и есть дурак — купил билеты в театр. Мы повели отца с женой на «За рамками»[24].

— Как тебе? — спросил я после спектакля.

— Подтанцовки не хватает.

Когда его в последний раз оперировали — у него был рак, — я прилетел в Монреаль, пообещал, что, как только он встанет, поеду с ним в Катскиллы. В «Гроссингер». С остановкой в Нью-Йорке — посмотрим там кое-какие шоу. Я вернулся в Лондон, и каждый раз, когда я звонил, его врач советовал мне подождать с приездом. Я ждал. Отец умер. В следующий раз я прилетел в Монреаль похоронить его.

добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1].       Страйк — удар, когда игрок разом выбивает все десять кеглей. — Здесь и далее прим. перев.

 

[2].       «Бонд клозес» — фирма готового платья для представителей среднего класса.

 

[3].       Дор. мод. — дорожная модель.

 

[4].       Шмот, 5, 7-13. Фараон повелел не давать евреям соломы, но требовать, чтобы кирпичей они делали столько же.

 

[5].       Здесь: дамочки (фр.).

 

[6].       Уолтер Уинчелл (1897—1972) — журналист, радиокомментатор. Считается отцом светской хроники, писал также о политике и экономике

 

[7].       «Попьюлар меканикс» — журнал, посвященный науке и технике, в нем также печатались статьи об автомобилях, ремонте дома и т. д.; выходил с 1902 года. «Док Сэвидж» — желтый журнал, целиком посвященный приключениям храброго молодца Дока Сэвиджа; выходил с 1933 по 1949 год. «Блэк маск» — низкопробный журнал, разные выпуски которого были отданы криминальной, детективной, оккультной и т. д. литературе; выходил с 1920 по 1950 год.

 

[8].       «Кингс-роу» (1940) — нашумевший в свое время роман американского писателя Хайнриха Хауэра Белламэна (1882—1945) о полной тайн и преступлений жизни американского городка в конце XIX века. «Земля» (1931) — эпический роман о жизни китайской семьи (Пулитцеровская премия 1932 года) американской писательницы Перл Бак (1892—1973). Нобелевская премия 1938 года.

 

[9].       Св. Виатёр — известная в Монреале бейгельная.

 

[10].      Гарольд Ллойд (1893—1971) — американский актер немого кино, комик, создал образ наивного, трусливого простака.

 

[11].      Уильям Батлер Йейтс (1865—1939) — ирландский поэт и драматург. Нобелевская премия 1923 года.

 

[12].      Нельсон Банкер Хант (р. 1926) — американский предприниматель, в 1970-х годах начал скупать серебро, к 1980 году повысив его цену вдвое. Но 26 марта 1980 года в так называемый «Серебряный вторник» цена серебра резко упала, и Хант понес огромные убытки.

 

[13].      «Фиббер Макги и Молли» — комическая радиопередача, выходила с 1936 по 1952 год.

 

[14].      Микки Спиллейн (1918—2006) — американский писатель, автор «крутых» детективов, многие из которых стали бестселлерами.

 

[15].      Парчези, снейкс энд лэддерс — настольные игры.

 

[16].      «Коронет» — американский журнал, издавался с 1936 по 1971 год. В нем печатались самые разные материалы от популярных статей на разные научные темы до биографий кинозвезд и т. д.

 

[17].      Клодетт Кольбер (1903—1996) — американская актриса, одна из самых знаменитых кинозвезд 1930-х годов.

 

[18].      Франчот Тоун (1905—1968) — американский актер театра, кино, телевидения.

 

[19].      «Лучшие годы нашей жизни» (1946) — фильм американского режиссера Уильяма Уайлера, рассказывающий о трудных судьбах демобилизованных солдат (премия «Оскар»).

 

[20].      Фредерик Марч (1897—1975) — американский киноактер. За роль в фильме «Лучшие годы нашей жизни» получил премию «Оскар».

 

[21].      Неточная цитата из Г. Гейне.

 

[22].      «Ритц-Карлтон» — один из самых дорогих отелей Монреаля.

 

[23].      «Уиндмилл» — известный лондонский мюзик-холл. Закрыт в 1964 году.

 

[24].      «За рамками» — передовое для своего времени сатирическое театральное обозрение, в нем высмеивались Черчилль, Макмиллан и т. д.