[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ДЕКАБРЬ 2011 КИСЛЕВ 5772 – 12(236)
Европа, которую мы потеряли
Дан Витторио Сегре
Мемуары везучего еврея. Итальянская история
Пер. с англ. Д. Фрадкина
М.: Книжники; Текст, 2010. — 448 с. (Серия «Проза еврейской жизни».)
Это действительно мемуары, даже не беллетризованные. Просто честный рассказ итальянского еврея, ставшего израильским дипломатом, о своей жизни. Этот незавуалированный автобиографизм вводит в заблуждение — все обращают внимание на «внешний» сюжет, на судьбу автора-героя, смакуют подробные описания долгого и вполне взаимного романа итальянских евреев с Дуче.
История, кстати, действительно любопытная и за пределами Италии не слишком известная. Евреи в свое время приняли активнейшее участие в движении за освобождение и объединение Италии, за что после победы получили подлинное и безоговорочное равноправие. Итальянский национализм стал их воздухом и религией, притом что еврейскую идентичность они сохраняли, хотя и утрачивая зачастую живую связь с традицией (Сегре вспоминает, как его бабушка, не знавшая иврита, больше семидесяти лет каждое утро произносила благословение, благодаря Б-га за то, что Он не создал ее женщиной). Поэтому вполне естественно, что, увидев в фашизме прямое продолжение Рисорджименто, а в Муссолини — наследника Гарибальди, евреи в подавляющем большинстве если и не вступили в партию, то, как минимум, оказались в первых рядах сочувствующих. И когда Сегре называет одну из глав своей книги «Мое еврейско-фашистское детство», он вовсе не играет в парадоксы и не стремится кого-то эпатировать, а просто описывает реальность такой, какой она была.
В книге вообще масса занятных исторических и психологических деталей, тонких описаний, умных наблюдений. Но все же важнее в ней, на мой взгляд, другое. Мемуары Сегре — это памятник прежней Европе. Тому материку, который был смертельно ранен первой мировой войной и окончательно исчез после второй. Той эпохе, когда книги читали не урывками в вагонах метро, а долгими зимними вечерами у камина. Когда было принято вести дневники, чтобы осмыслить случившееся за день, научиться разбираться в мельчайших оттенках чувств и в конечном итоге привыкнуть смотреть на себя несколько со стороны («У его слов… не было иной цели, как научить меня встречать смерть с достоинством и отстранением», — рассказывает автор об одной из последних встреч с отцом).
Разумеется, Сегре вовсе не ставил себе такой задачи, но сама ткань его повествования — она именно об этом. По прочтении «Мемуаров везучего еврея» лучше понимаешь великую прозу конца XIX — первых десятилетий XX века, будь то Пруст, Газданов или Итало Свево. Современный человек останавливается в недоумении перед семитомником «В поисках утраченного времени»: как у него хватило терпения столько раз сплетать и расплетать все эти узелки? На самом деле жителям той Атлантиды это не составляло особого труда: просто они так жили, так видели, так мыслили. Самоанализ был естественной частью мышления, и рефлексия не считалась ругательным словом («рефлексирующий интеллигент»), а просто — как же без нее? И мир они воспринимали чрезвычайно дробно, в бесчисленных деталях и подробностях, в разноголосице звуков, запахов, бликов. Если Сегре описывает какую-то беседу, то непременно упомянет, с какой стороны светило солнце, и как падала тень, и доносился ли шелест деревьев из сада. То есть это я говорю «деревья», а Сегре, конечно, всякий раз уточняет: тополя это были или, наоборот, герань. Точно так же я говорю «рефлексия», а для мемуариста важно, о каком именно ее слое идет речь, и если он не уверен, то педантично сообщает об этом: «Сейчас, когда много лет спустя я пытаюсь проанализировать тот момент, я, возможно, путаю свои тогдашние ощущения с сегодняшними воспоминаниями о них». Эти люди могли позволить себе роскошь жить неторопливо, и любоваться теми же оливами, которыми любовались их деды, и умирать в тех же домах, где умирали поколения их предков. И странно думать, что это было всего каких-то девяносто лет назад, по сути одна человеческая жизнь, долгая, конечно, но вот тот же Сегре ее ведь прожил…
Неудивительно, что, прибыв в 1939 году в Палестину, он сразу же отмечает простоту и грубость новой жизни и человеческих отношений, так контрастирующую со всем тем, к чему он привык на родине: люди здесь «ведут образ жизни, который недвусмысленно дает мне понять, что я попал в мир сумасшедшей деятельности без сомнений и противовесов, которая не оставляет места, где могла бы найти убежище душа. Этот мир был выжжен активизмом так же, как плоские крыши облупленных домов были выжжены солнцем». Удивительно другое: прожив в Израиле больше полувека, сделав карьеру, автор так и не почувствовал себя в полной мере израильтянином, и «шрам в душе» от тех, первых, впечатлений, «пусть и зарубцевавшись, остался навечно». Ни кибуцные сортиры и душевые, ни будни Палестинского легиона, ни обсуждения идейного наследия Розы Люксембург так и не стали ему дороже памяти о служанке Аннетте в родительском доме, которая держала его за руку каждый вечер, когда он засыпал.
Сегре вообще остался человеком начала XX века — не слишком понятно, каким образом, учитывая, что родился он в 1922 году. Он недолюбливает технику, технический прогресс и, упоминая появление в Пьемонте тракторов и маленьких самолетов, с которых крестьяне опрыскивали свои поля, брезгливо говорит о «новом, недисциплинированном стиле жизни». В 1985-м он издал книгу, которая естественнее смотрелась бы в год его рождения, эскапистский шедевр, написанный в убеждении, что движения души одного человека представляют интерес для других, оглядываться назад важнее, чем пытаться заглянуть в будущее, а рефлексия ценнее активизма. Самое странное, что у этой книги оказалось достаточно читателей для того, чтобы обеспечить ей некоторую популярность и переводы на основные языки.
Михаил Эдельштейн
В присутствии адвоката
Генрих Падва
От сумы и от тюрьмы… Записки адвоката
М.: ПРОЗАиК, 2011. — 304 с.
«Книга эта, как и я сам, — беспорядочная. В ней нет ни строгой хронологической последовательности, ни жесткой структуры. На ее страницы выплеснулось многое из того, что хранилось в памяти: запахи родного дома, вкус маминых котлет, воспоминания о детских шалостях и серьезных обидах».
Подводя итоги написанному, Генрих Падва, один из двух самых популярных российских защитников (второй, разумеется, его почти что тезка Генри Резник), скромничает, прибедняется и профессионально лукавит: автобиографическая книга, подгадавшая к восьмидесятилетию автора, организована грамотно и срежиссирована с четким пониманием сверхзадачи. Да, есть тут и упомянутый вкус котлет, и запахи коммунальной кухни, и трели соловья, и детские игры, и первая любовь, — однако нет и следа недержания мысли, когда одна обрывистая ассоциация произвольно цепляется за другую, за третью, с каждой секундой унося мемуариста далеко в сторону по волнам памяти. Стоит вглядеться повнимательней — и тотчас же в мнимом хаосе проступит четкий логический каркас.
Начнем с того, что Генрих Павлович, вопреки его уверениям, с хронологией дружит. Он почти не нарушает последовательности событий, редко забегает вперед и избегает флэшбеков. Книга, как и положено, начинается с рождения будущего адвоката (из столичного роддома имени Грауэрмана вышли многие достойные граждане), выбора имени (Генрих чуть было не стал Евгением) и подробного, с примечательными штрихами, экскурса в биографию родителей: «В числе маминых друзей были блистательный драматург Николай Эрдман, его соавтор — сценарист, поэт и художник Михаил Вольпин», а Соломон Михоэлс «учился в одном классе с маминым двоюродным братом и всю жизнь с ним дружил».
В детстве наш герой мечтал стать пожарным, а затем милиционером; идея об адвокатской карьере пришла намного позднее. Юный Гера Падва не голодал, но и не был избалован разносолами, так что и до сих пор не забыл скудные тогдашние лакомства («Одним из редких деликатесов был так называемый морковник, по-еврейски — цимес. Это мелко нарезанная сладкая морковь, как правило, каротель, которую тушили в утятнице — овальной чугунной кастрюле»). Вслед за описанием незлобной тесноты коммунального детства и печального неуюта эвакуации (именно там, во дворе, мальчику впервые объяснили, что «евреи все в Ташкенте и Куйбышеве, а воюют одни русские») следуют страницы, посвященные школе и одноклассникам: «Со мной в одном классе учились сын маршала Советского Союза и (в то время) народного комиссара обороны СССР С. К. Тимошенко, сын великого композитора С. С. Прокофьева, сын М. Ф. Шкирятова — председателя комиссии партийного контроля при ЦК КПСС, тоже очень крупной, если не сказать зловещей, фигуры для тех, кого изгоняли из партийных рядов».
В школе наш герой с удовольствием играл в самодеятельности, убедительно изображал Квакина в инсценировке «Тимура и его команды» и сам был изрядным хулиганом: «Я очень много дрался — по многим поводам, да и без повода, наверное, тоже». Впрочем, одну из причин тогдашних — да и грядущих — стычек нельзя не признать уважительной: «Когда слышал “жид”, бил по морде, и нередко, к сожалению, в результате сам бывал побит. Меня это не останавливало, и в следующий раз я вновь бил по морде, не разбирая, кто был передо мной, — это было единственным средством, которым я позволял себе бороться за равноправие наций».
Было бы преувеличением, однако, утверждать, что мемуарист на всем своем жизненном пути постоянно сталкивался с воинствующим антисемитизмом. Ну да, после школы Генрих не поступил в Московский юридический институт («не слишком хорошо сдал экзамены, кроме того, был евреем и не был комсомольцем»). Однако, проучившись год в Минском юридическом, без особых проблем смог перевестись в столичный вуз, а получив распределение в райцентр Погорелое Городище, через несколько лет сумел-таки перебраться сперва в Торжок, затем в Калинин, и в конце концов восстановил утраченную московскую прописку. Правда, для этого ему пришлось фиктивно развестись, жениться на московской кузине, обрести столичную легитимность, снова развестись и снова жениться — на своей настоящей супруге…
Уровень откровенности мемуариста порой чрезвычайно высок — и все же книга Падвы разочарует тех, кто в воспоминаниях ищет прежде всего изнанку жизни медийных персон. Что дозволено обычному человеку, то защитнику — как и врачу — возбраняется. Детские годы нашего героя, его учеба, первые приключения на адвокатском поприще выписаны неторопливо, обстоятельно, с любовью к колоритным деталям, но чем ближе мемуарист подступает к новейшим временам, тем он аккуратнее в нюансах, осмотрительнее в характеристиках персонажей и скупее в эмоциях. О маминых котлетах — пожалуйста, во всех тонкостях; о своей исторической бороде — без малейшей утайки; о том, как он героически завоевывал свою будущую жену, — с самыми трогательными подробностями. Зато когда дело доходит до известных знакомцев или клиентов, автор предпочитает пораньше притормозить, задержать дыхание и поставить многоточие. Он скорее отведет целую главу «вневременному» юридическому эссе «Оговор и самооговор», чем углубится в детали давным-давно закрытого уголовного дела о левых концертах, куда ретивые прокуроры пытались впутать Владимира Высоцкого. Адвокат победил — остальное за скобками.
Верный кодексу адвокатской этики, мемуарист тщательно ограждает privacу своих клиентов, подчас ограничиваясь фактами, хорошо знакомыми по газетным статьям, не более того. И даже если какой-нибудь из его клиентов уже осужден (например, Михаил Ходорковский) или вовсе в могиле (Вячеслав Иваньков, он же Япончик), адвокат будет хранить конфиденциальность — пусть и в ущерб занимательности. Понятно, что, если бы мемуарист рассказал все, о чем осведомлен по долгу службы, книга стала бы сенсацией и разошлась миллионным тиражом. Но тогда Генрих Падва не был бы Генрихом Падвой.
Лев Гурский
Времена не выбирают
Михаил Хейфец
Книга счастливого человека
Харьков: Права людини, 2010. — 308 с.
Ярлык «исповедь» не клеится к этим иронично-метким воспоминаниям о советском прошлом, которое закончилось для автора 8 марта 1980 года в аэропорту Пулково. Как-то удалось обойтись без самолюбования, назидательности и пафоса борьбы, омрачающих порой мемуары экс-диссидентов. И впрямь книга счастливого (читай — не брюзжащего) человека. Без панибратской фамильярности рассказывающего о встречах с теми, чьи имена Word не выделяет красным — Борисом Стругацким, Иосифом Бродским, Алексеем Германом и др. (и какими др.!)… Людьми, не иконами.
О себе — тоже без лака и позы. Иногда разводя руками — как не пришел на суд над Бродским, испугавшись, что не сдержится, ляпнет лишнее: «словом, что отговариваться — побоялся». Впрочем, «вину» эту Хейфец искупил сполна, отмотав четыре года в зоне за предисловие к самиздатскому собранию сочинений поэта.
Как счетчик, мелькают годы. 1967-й, когда «Шестидневная война обратила на Израиль надежды миллионных масс советско-еврейского мещанства, того самого большинства, которое в упор не видели ни власть, ни сионисты (они эту массу как раз отчаянно идеализировали)». 1968-й, когда уже относительно известный литератор пристально следил за Пражской весной, искренне радуясь успехам «подлинного социализма» и оставаясь «все тем же наивным и благодушно настроенным карасем, каким слыл всю жизнь». Брожение, споры, настроения вроде: «Мы их освободили, а они…» — на что некий интеллигент замечает: «Ну, положим, ты спас девушку от изнасилования… Значит ли это, что ты можешь насиловать ее до конца жизни?»
Это было началом распада. И все-таки в скорый (по меркам истории) конец империи не верилось, и начинающий антисоветчик не согласился с Амальриком, прочитав его «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Стругацкий был более оптимистичен: «Мишка, а я надеюсь на экономику…»
Новые горизонты не всегда впечатляли: «“Голос Израиля” оказался на удивление говенной радиостудией <…>, напоминавшей какой-то советский “Маяк” — восхваление всего местного, абсолютное равнодушие к сложным, тем паче мировым проблемам». Да и на знакомых диссидентов автор исторических романов Хейфец глядел исподлобья — слишком напоминали они ему интеллигентов-разночинцев XIX века. Мужественных, свободолюбивых, страстных борцов за «светлые идеалы» — но совершенно бесполезных у руля государства.
Власть тем временем страшилась и стращала. Сюжеты иногда сами стучались в дверь, например в виде приятеля, заглянувшего к сотруднику «Костра» Хейфецу, чтобы пожаловаться на увольнение из архива. Из-за дедушки Ленина. Который оказался евреем.
Только никому не говори, — прокричал он. — Это большой секрет! Все эта сволочь, Мариэтта Шагинян! Явилась к нам в архив и попросила дело о крещении Израиля Бланка. Ну, скажи, откуда я мог знать, что Бланк — дедушка Ленина? И Мариэтта тоже хороша — явилась в Москве к Ильичеву (секретарь ЦК по идеологии), мол, я сделала историческое открытие. Он наорал на нее, что в ЦК ее открытие давно известно и не ее собачье дел вмешиваться в такие дела.
А сам Хейфец продолжал тем временем вмешиваться в дела не менее серьезные. Первый обыск, вкрадчивые беседы в «конторе», постоянный эскорт из черных «Волг» — все это виделось в каком-то романтическом ключе, как сцена из очередного исторического романа или шпионской комедии. И даже первое свидание с женой в тюрьме выглядит совсем не драматично:
Увидела меня, заплакала… «У тебя выбиты зубы». Но меня никто и никогда пальцем не тронул — даже уголовники никогда не смели. А зуб сломался просто от... колбасы. Почему-то в передачи в тюрьму разрешали вкладывать только твердокопченую колбасу.
В еврея-сиониста интернационалиста-демократа Хейфеца КГБ превратил уже на зоне, подсадив его к участнику «самолетного дела» Борису Пэнсону и члену сионистского Координационного комитета Михаилу Коренблиту. В день, когда соплеменник прибыл на зону, обоих освободили от работы, чтобы встретили, помогли с устройством, словом, «естественным образом ввели в еврейскую общину». Но еще раньше, в своем первом лагере, где большинство политзэков оказались националистами, самиздатчик широкого профиля ощутил, что «свой народ» есть неотъемлемое качество индивида:
На 17-й зоне я столкнулся с плюсом того, что значит иметь свое стадо. Там не было ни одного еврея, их всех уже перевели на Урал. Но когда я прибыл с этапом, ко мне подошел невысокий плотный парень и <…> отправил наверх, в каптерку, подвел к двум чемоданам:
— Вот. Это вам. Имущество еврейского народа.
Это оказался Валерий Граур, румын, а чемоданы с консервами, которые весьма, весьма нелишними оказались после этапа, оставил ему на зоне Лассаль Каминский, сказавший товарищу: «Приедет еврей — передашь».
Везло счастливому человеку и по-крупному — три написанные в лагере книги удалось переправить на волю. Да и выпустили (выдворили на самом деле, но и на том спасибо) неожиданно быстро: Амос Оз продавил своим авторитетом членство Хейфеца в Пен-клубе — и сданные утром в питерский ОВИР документы после обеда (!) превратились в билет в один конец.
Такая вот простая история о непростом времени. Без жалоб и надрыва. Будто автор вспомнил строку того, кого в свое время назвал «голосом поколения». И изо рта, который так и не удалось забить глиной, действительно раздалась «лишь благодарность».
Михаил Гольд
ПАРУ СЛОВ О ГЕРМЕНЕВТИКЕ
Георгий Чистяков
Пятикнижие: дорога к свободе
М.: Центр книги Рудомино, 2011. — 416 с.
Автор книги «Пятикнижие: дорога к свободе», православный священник Георгий Чистяков (1953–2007), сочетал церковное служение с научной и преподавательской деятельностью. Блестящий человек, прекрасный проповедник, он был одной из знаковых фигур в среде московской либеральной православной интеллигенции. Его книга представляет собой цикл комментирующих Пятикнижие проповедей, прочитанных на христианском радио «София». Книга издана уже после смерти автора.
Оставляя в стороне содержание комментариев, хочу остановиться на некоторых особенностях герменевтики.
Автор и в проповеди остается филологом, внимательным к слову, притом, что важно, — к слову оригинала, к которому он обращается неоднократно. Сравнивает русский, греческий и еврейский текст. Разумеется, он включается здесь в давнюю традицию православной филологической экзегезы. Достаточно вспомнить «Столп и утверждение истины», в значительной мере построенный на таком анализе. Но и Павел Флоренский опирался на уже существовавшую традицию. Важно тут вот что. Одно дело — богословские ученые штудии, по самой своей природе адресованные узкому кругу, иное дело — проповедь, тем более радиопроповедь, рассчитанная на относительно широкую аудиторию.
В христианстве существует спектр мнений по поводу связки «иудаизм — библейский текст».
В рамках концепции, на Западе более или менее отошедшей в прошлое, евреи умеют прочесть текст, но не в состоянии понять его истинный смысл. Поскольку Всевышний ожесточил их сердца и заслонил глаза. В церковной средневековой иконографии популярен сюжет, где женщина — аллегория синагоги — изображается с повязкой на глазах. Таким образом, у евреев можно учиться читать оригинальный текст, но его правильная интерпретация — привилегия христиан.
Существует иная концепция, согласно которой Септуагинта (греческий перевод, послуживший основой для славянского) обладает большей аутентичностью и святостью, нежели оригинал. В одном из изводов этой концепции, уже совершенно безумном, но до сих пор имеющем хождение, еврейский текст предстает намеренно (по злобе иудейской) фальсифицированным, так что обращение к нему теряет всякий смысл.
И наконец, третья концепция, согласно которой еврейский текст обладает святостью, а еврейская экзегеза может быть важна и конструктивна. Что, разумеется, не означает автоматического совпадения в понимании. Еврейская Библия вписана в иудаизме и в христианстве в разные контексты, поэтому она прочитывается по-разному, но при значительном поле совпадений. На таких позициях стоит Георгий Чистяков, который не ограничивается филологическим анализом, но ссылается также на учителей Талмуда, на их толкование текста. Таких ссылок в книге немного, но они есть.
Здесь автор также включается в существующую уже традицию. Скажем, в Толковой Библии Лопухина — самом фундаментальном православном комментаторском труде на русском языке, посвященном Библии, — есть отдельные ссылки на еврейскую экзегезу, причем не полемически, а вполне нейтрально. Но к лопухинской Библии обращаются все-таки главным образом профессионалы — книга Георгия Чистякова адресована многим.
Иудео-христианский диалог, проходящий на конференциях, семинарах, круглых столах, — дело, несомненно, хорошее, если он, конечно, не вырождается в рутину заинтересованных профессиональных диалогистов и держателей грантов. Но гораздо важнее, что происходит в головах обыкновенных людей разной религиозной принадлежности. Удается ли им, не изменяя собственным позициям, не релятивизируя их, с доброжелательным, лишенным тени враждебности интересом относиться к взглядам людей, не разделяющих их веры?
У автора книги «Пятикнижие: дорога к свободе» это определенно получалось. И получалось передавать это свое отношение прихожанам, слушателям, читателям.
Общество, в котором мы живем, в этом нуждается.
Даже если об этом не догадывается.
Михаил Горелик
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.