[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2011 ЭЛУЛ 5771 – 9(233)

 

«Мое детство было религиозной медитацией»

Зоя Копельман

О прозе Ашера Райха

«Wie alt ist du?» — спросила как-то Инга о его возрасте. «Я на десять лет старше моей страны», — отвечает Зонненфельд. И с откровенной горечью добавляет: «Как и она, я разжирел, стал ленивым и равнодушным к себе и тому, что творится вокруг».

Ашер Райх[1]

Обложки книг Ашера Райха: «Воспоминания больного амнезией» (1993), «Человек с дверью» (2004)

Продолжая рассказы об израильских писателях, так или иначе обращающихся к еврейскому книжному наследию[2], хочу коснуться прозы поэта Ашера Райха (р. 1937). На сегодня, помимо 15 сборников стихов, Райх выпустил две книги прозы: сначала роман «Воспоминания больного амнезией» (1993), позже — сборник рассказов «Человек с дверью» (2004).

В интервью, данном Светлане Штейнгруд-Ак­се­но­вой, автор высказался о романе так: «Там много автобиографических моментов: о моем детстве, о Тель-Авиве и Иеру­салиме, о моей любви и женитьбе, о Берлине, где я жил полтора года в период воссоединения Западной и Восточной Германии... Роман ассоциативный и построен не в хронологическом порядке»[3]. Вот небольшой фрагмент:

 

Послеполуденные часы пятницы, канун еврейской субботы. На мусорном контейнере уже давно сидит в царственной позе кот, устремив взгляд в дальнюю даль. Кот темный, полнотелый, лишь морду обрамляют светлые пятна. Весь его облик дышит благородством, вытравить которое оказалось не под силу жестокой улице. Как завороженный наблюдаю я за ним из окна ванной комнаты, не зажигая света, в нежном сиянии сумерек. Меняющееся освещение нисходящего вечера отражается на кошачьей морде, словно в хрустале. Лучи солнца бьют по оконному стеклу, и на мгновение все заливает яркий свет, как бывает летом, но тут же все смывает и поглощает полутьма. Из спальни доносится строгий голос Биньямины: «Что ты там делаешь так долго?» Снова взгляд в окно, но кот пропал, словно его и не было. Я плещусь в теплой ванне, и рядом чудесным образом возникают невнятные звуки бани моего детства — миквы накануне святой субботы. Каждую неделю я ходил туда с папой, и погружение в микву очищало наши плоть и дух для встречи царицы субботы. Грязь въелась в стены, меж которыми неизменно витали облака белого пара, поднимавшегося от кипящей воды. Вокруг суетятся ешиботники: пейсы и борода обрамляют их лица, а сами они голые и с непокрытой головой, как Адам и Ева в райском саду до того, как поддались соблазну и вкусили от Древа познания[4].

 

Проза Ашера Райха привлекает необычной образностью, особым ритмом и благозвучием. Например, так:

 

Воздух Иерусалима пламенел с самого утра, хамсин опустился на город, и с каждого, кто сновал по его улицам в раскаленной тяжести полудня, струился пот. Распластанные на стенах каменных домов бледные тени мерцали и дымились, как головни[5].

 

Или так:

 

Наступил вечер, молитва о дожде, вознесенная на исходе праздника Суккот, еще отзывалась эхом в стенах синагоги, а небо уже пробудилось, будто морской дракон от спячки, и пошло пепельными тучами, которые грозным предзнаменованием набухали и вширь, и вниз. Где-то в недоступном взгляду отдалении прорезался крик, но не из глотки человека, зверя или птицы по роду их был он исторгнут. На мгновенье жилой квартал озарился слепящим мертвенным светом. Откуда ни возьмись ворвались с гудением ветры, и зелено-белые молнии, вида которых не вынести живому глазу, опалили могучий ствол дерева и частокол двора. Могучие громы раскололи оконные стекла и сотрясли святой кивот со свитками Торы[6].

 

Писатель черпает материал для сюжетов из собственной жизни, причем одни и те же эпизоды и даже фразы можно встретить в его романе, рассказах и устных выступлениях. Фрагменты биографии автора столь прочно оделись в слова, что теперь бытуют самостоятельно, как миф:

 

Я родился и вырос в харедимной семье, в иерусалимском квартале Батей-Унгарин; у меня не было ни детского сада, ни начальной и старшей школы, ни детских книг, ни каких-либо знаний о растительном и животном мире, ни походов по стране с классом или отрядом, ни спортивных или других кружков. Мое детство можно назвать полужизнью. Странное, казалось бы, определение, суровое. Ведь что такое полужизнь? Так говорят о человеке, который не живет полной жизнью. Но можно ли в принципе разделить жизнь на две, три или четыре части? Похоже, ситуация гораздо более сложная, чем кажется на первый взгляд.

Наряду с этой вопиющей обделенностью мне повезло — я был вознагражден альтернативным жизненным путем: мне не исполнилось и трех лет, а я уже удостоился шагать среди слов и звуков Торы и молитв. Так, зачарованный языком, я прошел всю пустыню своего полубезжизненного детства. Иврит был не просто речью, не только отличительным знаком, но, главным образом, святым отечеством. <...> Каждый вечер, прежде чем пойти со мной в синагогу на молитвы минха и маарив, отец проверял, что я учил в хейдере. Я читал ему заданные наизусть в тот день стихи Торы, пересказывал ее недельный раздел и другие истории Писания. Со временем я, грезя, проходил по райскому саду, где ссора Каина с Авелем повергала меня в ужас, достигавший кульминации при братоубийстве. Я пьянел вместе с Лотом, вспоминая рассказ о нем и его дочерях, изумлялся жестокости испытания, уготованного Б-гом Аврааму в рассказе о связывании Ицхака, восхищался деяниями Яакова и с отвращением наблюдал, как покупали и перекупали Йосефа, а потом ликовал вместе с ним, когда он возвысился в Египте[7].

Батей-Унгарин. Суккот, ноябрь 1947 года

 

Семья мальчика относилась к группе воинственных антисионистов, называемых «Нетурей карта». Эта небольшая группа харедим полностью отгородилась от времени верой и суевериями, убеждениями и предрассудками. По мере взросления юному Ашеру Райху открывались несоответствия между заповедями Торы, выполнение которых провозглашалось смыслом жизни окружавших его людей, и реальным их поведением и моралью. Он наблюдал террор «черных стражей», врывавшихся в дома, оскорблявших тех, кто почему-то впал в немилость, крушивших их имущество и распускавших о них лживые слухи. Райха стали одолевать сомнения. Мздоимство, сплетни и злая молва, зависть и вражда — все эти обычные в замкнутом человеческом сообществе явления заронили в незрелую душу мальчика ядовитые сомнения, разрешить которые было просто некому: отец Ашера умер, когда ему едва исполнилось двенадцать, а мать отказывалась его слушать. В результате на пороге восемнадцатилетия он состриг свои не знавшие ножниц пейсы и, будучи проклят матерью, ушел из дому, чтобы через несколько недель явиться на призывной пункт Армии обороны Израиля. Так начался второй этап в жизни Ашера Райха.

Впечатления первых лет стали материалом его рассказов, каждый из которых помещает в фокус одного из обитателей Батей-Унгарин. Самая жизнь этих людей выглядит в наших глазах не вполне реальной, а в прозе она упрямо вырывается за грань здравого смысла. Так, с могильщиком Ионой из рассказа «Кормилица Иона» произошла совсем уж невероятная история. Его жена умерла, разродившись двумя мальчиками-близнецами, и с Ионой случилось чудо, подобное описанному в Талмуде. Писатель вынес талмудический текст в эпиграф: «История об одном человеке, у которого умерла жена и оставила ему грудного младенца-сына, а у него не было средств нанять кормилицу, и случилось с ним чудо — у него появились груди, подобные двум женским грудям, и он вскормил ими своего отпрыска» (Шабат, 53б)[8].

Брацлавского хасида Иону немедленно объявляют чудотворцем, видные раввины толкуют его преображение, опираясь на Талмуд и труды еврейских мудрецов прошлого. А Иона и впрямь начинает проявлять не свойственную ему прежде зрелость суждений и доброжелательность. И весь год, пока его сыновья нуждаются в грудном вскармливании, он служит центром хасидского мира в Иерусалиме. А потом чудо кончается, и закат могильщика печален.

Еще более трагичен и поэтичен рассказ «Человек с дверью». Его герой Шуа, подросток, а потом юноша с замедленным развитием, не преуспев в ешиве, начал помогать отцу в столярной мастерской и пристрастился к работе по дереву. Рассказ начинается неторопливо:

 

В маленькой столярной мастерской Йосефа Каганова, род которого насчитывал многие поколения плотников, висела на стене одна дверь, и была она как картина. Двери более изысканные и искусные украшали синагоги города, но краше той двери не было во всем Иерусалиме, и Йосеф Каганов гордился ею как драгоценным образчиком семейного мастерства.

Дверь изготовил некогда его дед. Ее заказали для сефардской синагоги в Старом городе по случаю визита турецкого султана, пожелавшего посетить Святой град. Эта дверь чудом уцелела в пожаре, тогда как синагога, подожженная арабскими погромщиками в двадцатые или тридцатые годы, сгорела до тла. Семья Кагановых покинула Старый город и поселилась на западной окраине Иерусалима, а дверь берегла как остаток святыни. Но кто и как спас ее, не знал никто, даже Йосеф Каганов[9].

 

Внезапно отец умирает, мать-вдова продает мастерскую, а вместе с нею и семейную реликвию. Исчезновение двери 15-летний Шуа воспринимает трагически и отправляется ее искать, а найдя, не может с нею расстаться. Он спит на ней по ночам, а днями носит на спине. Постепенно он превращается в иерусалимского сумасшедшего: сердобольные горожане подают ему милостыню, а иные смеются. Но Шуа верит в магическую силу двери, он видит мистические сны, прозревает иные миры. И вот уже дверь — а может быть, он? — исцеляет горбатого, лечит бесплодие, помогает в болезнях. Люди начинают просить у него помощи, и он по мере возможности идет им навстречу. Но как-то вечером (а дело было в Лаг ба-омер, когда повсюду в Израиле дети жгут костры, собирая по дворам все, что может гореть) дверь снова исчезает. Шуа в отчаянии мечется от костра к костру, а тем временем излеченный им горбун уже нашел дверь и спешит принести ее хозяину. Но Шуа не видел и не слышал друга:

Как взбешенный бык он несся по полю к костру и, заслышав призывный крик двери, прыгнул в огонь. Ее хриплая речь из гортани шипящих головней надрывала ему душу. Языки пламени охватили его, а он раскинул в стороны обожженные руки и, собрав остатки сил, обнял края обугленной двери, истошно вопя, пока не умер[10].

 

Романтический накал сюжета и страстей, бытовые подробности как знаки сокрытых связей и сил, выход за пределы реального и сопереживание автора своим героям представляются наиболее замечательными чертами сборника «Человек с дверью».

Примечателен двоящийся образ рассказчика, голос которого виртуозно соскальзывает с речи всезнающего литературного повествователя в речь наивного и доверчивого ребенка, наблюдающего за взрослыми — мамой и отцом, бездетной тетушкой Юдит и соседями и соседками во главе с недоброй сплетницей их двора Хаяле Райниц. Эти персонажи из детства автора возникают и в рассказах, и в более раннем романе. Писатель свивает два голоса так искусно, что порой с опозданием отмечаешь: ой, где-то раньше опять произошел очередной переход.

О власти детских впечатлений над его творческим воображением Ашер Райх говорит и на страницах романа «Воспоминания больного амнезией»:

 

В такие минуты, сидя за письменным столом в натопленной берлинской квартире, Зонненфельд всматривается в тайники своей души и вызывает оттуда, словно спирит, бессвязные образы детства, ярко вспыхивающие и ускользающие. За двойными окнами его временного жилища повисли тяжелые облака, и самый воздух напитался дымным туманом печных труб, торчащих над высокими старинными зданиями. Ему показалось на миг, что небо и земля сошлись и больше никогда не разойдутся, как если бы оставались такими с первых дней Творения. Прибыв сюда, Зонненфельд ощущает свет происходящего — энергию, затопившую жителей разделенного на две части города, который вот-вот сольется в одно. Дни разрушения стены наполнили улицы ощущением праздника. Разно­цветная иллюминация озарила центральные проспекты, гирлянды лампочек увили столбы и деревья, напоминая убранство рождественских елок, и все дома казались в этом зареве скопищем огромных статуй, устремляющих взоры к новому, пока еще неясному, будущему Германии. Будучи уроженцем Иерусалима, он вспомнил свой двусоставный город, чье воссоединение двадцать три года назад пережил с известным во­одушевлением[11].

 

Автобиографический герой постоянно сопоставляет Германию и Израиль, ведь в исторический день 9 ноября 1989 года, когда пала Берлинская стена, Шая Зонненфельд находился в Берлине. Ему показалось, что теперь тысячи восточных немцев хлынут на территорию демократической Германии, и последствия этого нашествия не могут не быть для страны болезненными. Однако роман писался позже, был начат в 1990-м в Берлине и завершен в Тель-Авиве в 1991-м, т. е. тогда, когда в Израиль прибывали массы советских евреев. И потому Зонненфельд — читай Ашер Райх — мысленно проводит параллель между двумя этими явлениями. Писатель благоразумно удержался от разработки сложной и новой в ту пору темы «русские в Израиле». Тем не менее и совсем уж пройти мимо нее он не смог. Так в романе появился эпизодический персонаж — «русская женщина», иначе говоря, женщина из бывшего СССР:

 

Сегодня ночью умерла русская женщина, я позабыл ее имя, которая неделю пролежала в нашей палате, поскольку в отделении не хватало мест. Она была безнадежно больна, с мужем разошлась, детям стала чужой, и они не потрудились навестить мать. Почти все время она лежала и плакала. В целом свете не было у нее близкого человека. Единственный, кто разговаривал с ней по-русски, был Фрухтер (еще один тяжелый больной в палате. — З. К.). Он выяснил, что она оставила мужа ради другого мужчины, который бросил ее, когда узнал, что она сердечница. Как-то Биньямина принесла с собой «Анну Каренину». При виде книги глаза женщины вспыхнули. «Чья это книга? Кто ее написал?» — спросила она. Осмотрела облож­ку, полистала страницы с чуждыми ей ивритскими буквами и вдруг выдохнула, словно на нее снизошло прозрение: «Лев Толстой! Анна Каренина!» Впервые ее лицо озарила улыбка. «Анна Каренина!» — повторяла она голосом, которого мы прежде ни разу не слышали. С помощью Фрухтера она сказала нам, что это ее любимая книга, еще с юности. Она читала ее больше двадцати раз и помнит наизусть целые главы. Она в Израиле совсем недавно и еще не умеет читать на иврите, и все же она попросила одолжить ей книгу, дать подержать ее в руках. Пожалуйста! Ночью она сидела в темной палате и потихоньку вырывала из книги страницу за страницей, жевала их, жевала и глотала, и выражение ее лица при этом было самое счастливое. Она проглотила целую главу. Так и умерла с «Анной Карениной» в железном желудке. Будь же благословенна ее память![12]

Ашер Райх

 

Этот фрагмент свидетельствует не только о загадочности говорящих по-русски евреев в глазах коренных жителей Израиля, но и об априорой убежденности израильтян в том, что мы являемся своего рода мутантами «народа Книги»: забыв единственную Книгу, мы возместили утрату многими, русскими по преимуществу, книгами. В отличие от нас, в подавляющем большинстве разлученных с традицией еще в поколении дедов и родителей, Ашер Райх хоть и порвал с ультрарелигиозным окружением, не забыл пережеванной и проглоченной им в младые годы святой библиотеки. И, несмотря ни на что, он благодарен своим учителям:

 

Нашим меламедом был старый еврей, придирчивый и нетерпеливый, к тому же глухой на одно ухо. Уроки велись, разумеется, на идише. На иврите в повседневной жизни говорить запрещалось, поскольку это святой язык и говорить на нем можно лишь по приходе Машиаха.

Но мы превосходно знали иврит из молитв, Торы и Талмуда. Наш меламед пользовался старыми педагогическими методами. Он не только вбивал Тору в своих учеников, но и попросту бил их по пальцам тонкой заостренной, словно бритва, линейкой. <...> Оглядываясь назад, я должен признать, что, если бы не это детство и не эта юность в плену клерикальной державы, я не смог бы писать стихи. Иначе говоря, будучи поэтом, я проживаю свое второе детство, которое питается и черпает силы в горькой усладе воспитания на заре жизни в родительском доме[13].

 

И действительно, проза Райха насыщена оборотами из Танаха, Мишны и благословений: эти источники поставляют ему словесный материал и задают угол зрения, под которым он нередко осмысляет свою литературную реальность. Цитатность вкупе с занимательностью сюжета увлекает читателя в мир странного, а порой и невероятного. Повествование захватывает и ведет к конфликту, который часто возникает из-за столкновения раз и навсегда установленных правил и истин с всегда новым и уникальным опытом каждого конкретного человека. Причем именно человека, находящегося внутри мира этих истин и законов. В рассказах Райх создает галерею выпуклых, живых персонажей, удивляя читателя прихотливостью судеб, характеров и обстоятельств. А в романе, изящно прошитом выписками из «Опытов» Монтеня, побуждает размышлять над вопросами о еврейском народе и его будущем, о месте Израиля среди других народов, о любви и поэзии, о взаимопонимании и отчужденности. Следуя за ощущениями и мыслями Зонненфельда, интеллигентного и образованного человека, читатель невольно всматривается в себя, сверяя свой опыт и свою позицию с тем, что находит в книге.

Помимо собственных сочинений Ашер Райх выпустил книгу, которую хочется иметь на полке. Ее название — «Поцелуй через платок»[14] — навеяно известной картиной Рене Магритта. Это антология поэтических переводов на иврит, где каждое стихотворение дается в подлиннике и во многих переводах. Читателю предлагается самому разбирать немецкие, английские, французские, итальянские, латинские и прочие стихи и сравнивать их разновременные переложения на иврит. Есть там и переводы с русского: Пушкин, Лермонтов, Ахматова («Песня последней встречи» и восемь переводов!), Мандельштам («Не искушай чужих наречий» и четыре перевода). Ясно, что составить подобную антологию мог только весьма начитанный любитель поэзии. И это не удивляет, ведь Ашер Райх много лет был главным редактором органа Союза израильских писателей на иврите, ежемесячника «Мознаим» («Весы»), где поэзии, в том числе переводной, как и литературной критике поэтических произведений, уделяется значительное место.

Закончить рассказ о прозе поэта Ашера Райха хочу строками из его стихотворения «Книга»:

 

Когда я недавно переезжал на новую квартиру, нашелся

неожиданно мой позабытый Танах:

подарок на бар мицву, единственная вещь,

которую я взял, удрав из дома детства

тому уж сорок лет...

 

...Пророки

исчезли из той книги, чтобы пророчить от нее подальше.

Цари сбежали в изгнание.

Ангелы улетели обратно в небесные пещеры

искать иссохшие кости Б-га.

 

Покинутый писателем боговдохновенный мир еврейской традиции не только постоянно воскресает в словесной плоти его стихов и прозы. Кажется, именно он и позволяет ему творить.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1].       А. Райх. Зихронот холе шихеха (Воспоминания больного амнезией). Тель-Авив: Сифрият Маарив, 1993. С. 221.

 

[2].       См.: Зоя Копельман. Загадка четырех вопросов // Лехаим. 2011. № 2; Она же. Книжный шкаф Хаима Беэра // Лехаим. 2011. № 6.

 

[3].       С. Штейнгруд-Аксенова. Словом создавая вселенную... // Диалог. Российско-израильский еврейский литературный альманах. 2005/2006. № 7–8.

 

[4].       А. Райх. Воспоминания больного амнезией. С. 51–52. (Здесь и далее перевод мой.)

 

[5].       А. Райх. Иш им делет (Человек с дверью). Рассказы. Тель-Авив: А-Кибуц а-меухад, 2004. С. 70.

 

[6].       Там же. С. 97.

 

[7].       А. Райх. Аль а-биопоэтика шели: а-ялдут ке-галут (О моей биопоэтике: детство как изгнание). Лекция, прочитанная в Еврейском университете // Р. Картун-Блюм. Меайн нахальти эт шири... (Откуда у меня мои стихи... Прозаики и поэты рассказывают об источниках своего вдохновения). Тель-Авив: Иедиот Ахронот, 2002. С. 169–170.

 

[8].       А. Райх. Человек с дверью. С. 97.

 

[9].       Там же. С. 68 .

 

[10].      Там же. С. 96.

 

[11].      А. Райх. Воспоминания больного амнезией. С. 149–150.

 

[12].      Там же. С. 47.

 

[13].      А. Райх. О моей биопоэтике... С. 272–273.

 

[14].      А-Нешика мибеад а-митпахат (Поцелуй через платок: сравнение поэтических переводов). Тель-Авив: Ам Овед, 2000.