[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2011 ТАМУЗ 5771 – 7(231)

 

Роман Тименчик: «У меня самоощущение латвийского русскоязычного еврея»

Беседу ведет Михаил Эдельштейн

Существует популярный филологический анекдот-быль с без малого 20-летним стажем. Один исследователь 1967 года рождения, придя в Российский государственный архив литературы и искусства, обнаружил, что в листах использования заказанных им архивных дел стоит подпись Романа Давидовича Тименчика, помеченная тем самым 1967-м. Он рассказал об этом другу, на что тот отреагировал экспромтом: «Когда ты вылуплялся, птенчик, / В ЦГАЛИ уже сидел Тименчик». Мне кажется, эта история — самое емкое и точное представление сегодняшнего гостя нашей рубрики.

Роман Тименчик. Прага. 2010 год

 

Михаил Эдельштейн Как вы решили заниматься тем, чем вы занимаетесь?

Роман Тименчик Я часто вспоминаю этот момент. В 1962 году, оканчивая школу, я собирался поступать во ВГИК на режиссерский. Главным толчком стали начавшиеся тогда публикации кусков из мемуаров и теоретических работ Эйзенштейна, а также первое знакомство с его фильмами, с фильмами Чаплина и прочим — довольно узким, надо сказать, — набором классики мирового кино, доступным в то время в киноклубах. Но незадолго до вступительных экзаменов вышло постановление, что абитуриенты некоторых вузов, в том числе ВГИКа, должны иметь два года производственного стажа, причем за таковой засчитывалось и обучение в другом вузе. И я решил поступить на иняз, подучить анг­лийский.

МЭ Это было в Риге?

РТ Да, я жил в Риге. Но, отправившись сдавать документы в университет, я встретил стайку молодых поэтов и любителей поэзии. И когда я спросил их, откуда они идут, то выяснилось, что они только что подали документы на русское отделение. И я пошел с ними и переписал заявление — к ужасу моих родителей, которые считали, что филология и вообще-то нехлебное дело, а русская подавно. Но я заверил их, что все равно это ненадолго, я проучусь здесь два года, а потом уйду во ВГИК.

Первый студенческий месяц ушел на колхоз, а потом нам объявили, что приедет лектор из ИМЛИ с курсом о современной поэзии. На лекции набилось очень много народу в надежде услышать о своих любимцах — Евтушенко, Вознесенском, Рождественском. Лектор с самого начала отвел вопросы по этой теме, сказав, что он сосредоточится только на истоках той поэзии, которую так любит молодежь, и будет рассказывать о символистах, акмеистах, футуристах и так далее. И начались лекции. Это был спектакль: лектор был театрален, интенсивно бородат, временами меланхолически задумчив, временами неистово агрессивен и скрыто саркастичен — все возможное богатство интонаций хорошо настоянной русской речи. Это был Андрей Донатович Синявский. И когда я прослушал это двухнедельное чудо ораторского — и не просто ораторского, а даже и проповеднического — искусства, то подумал, что тоже хотел бы заниматься тем, чем занимается этот человек.

МЭ Вы сразу определились с темой?

РТ Не совсем. В университете я посещал кружок очень хорошего пушкиниста Льва Сергеевича Сидякова, собирался заниматься пушкинской прозой (в итоге писал диплом по творчеству Антония Погорельского). Но одновременно с пушкинскими штудиями я и мои друзья уговорили молодого преподавателя Дмитрия Ивлева организовать кружок советской литературы, где мы занимались бы примерно тем, о чем рассказывал Синявский. Ивлев охотно откликнулся и предложил выбрать темы докладов. Лазарь Флейшман взял Пастернака, Евгений Тоддес — Мандельштама, а мне по остаточному принципу достались женщины: Ахматова и Цветаева. Это была весна 1963 года, и с тех пор я так этим и занимаюсь.

МЭ Вы упомянули, что родители были не в восторге от вашего интереса к филологии. А кем они были по профессии?

РТ Отец был инженер-механик, мать — домохозяйка, правда, с образованием медсестры. Кстати, одно из ее воспоминаний было, как в эвакуации в городе Молотовске Кировской области она слушала лекции Щербы на курсах медсестер. Так что первое имя филолога, услышанное мной в детстве, было Щерба.

МЭ Они были из Латвии?

РТ Да, папа в третьем поколении, мама во втором. И поэтому у меня — мне приходится это часто объяснять мос­ковским коллегам — самоощущение не российского человека, а латвийского русскоязычного еврея. По некоторым вопросам это, надо сказать, проводит грань между мной и моими собеседниками.

МЭ По каким вопросам?

РТ В основном по латышским делам, где я смотрю на многие спорные вещи скорее с латышской стороны.

Роман Тименчик и Юрий Михайлович Лотман. 1970-е годы

 

МЭ Казалось бы, латвийский еврей, памятуя об опыте латвийско-ев­рей­ских отношений периода второй мировой и отчасти предшествующих лет, должен как раз проявлять здесь некоторую настороженность, некий врожденный скепсис, нет?

РТ Думаю, не больше, чем украинский еврей или польский или даже евреи из некоторых регионов России. Должен сказать, что в моей молодости казенного антисемитизма в Латвии было, пожалуй что, и меньше, чем в Мос­кве. И кроме того — к сожалению, мне придется употребить эту скомпрометированную формулу, — у меня есть замечательные друзья среди латышской интеллигенции, которые преподали мне, в частности, урок толерантного отношения к иным культурам. Я очень горжусь дружбой с замечательным поэтом Улдисом Берзиньшем, блестящим знатоком иврита, переводчиком на латышский книг Иова и Ионы, Екклесиаста, Псалтири, Притчей, а также Корана и много чего еще.

МЭ Вы читаете по-латышски?

РТ Да. Я много лет проработал в рижском ТЮЗе, который состоял из двух трупп — латышской и русской. Кроме того, мне приходилось заниматься переводами латышской драматургии на русский язык.

МЭ Антисемитизма в Латвии 1960-х было меньше — а академических свобод, судя по вашему рассказу об университете, больше, чем в России?

РТ Не совсем так. Те заморозки, которые последовали за встречами руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией, может, с некоторым опозданием, но все-таки дошли до Риги, и в воздухе стали чувствоваться рецидивы того, что мы тогда называли сталинизмом. Но я и мои друзья довольно быстро нашли такое замечательное место, каким был Тартуский университет. Начиная с 1964 года мы ездили туда и на студенческие конференции, и просто слушать лекции Юрия Михайловича Лотмана и Зары Григорьевны Минц. У нас появилось множество друзей среди тамошних студентов, и мы проводили в Тарту очень много времени. У меня в Риге было что-то вроде свободного посещения, я в это время просто жил в Тарту.

МЭ А что, если смотреть из сегодня, было самым главным в том Тарту: тео­рии Лотмана, общая несоветская атмосфера или личности этих людей?

РТ Теории были замечательны по своей энергичности, простоте, человечности и объяснительной силе. Мне и сейчас кажется, что классический структурализм из всех сменившихся на моей памяти методологических парадигм был самой убедительной и самой «рабочей». Но главное, конечно, были личности — самого Лотмана, его жены и всего отчасти подобравшегося к нему, отчасти подобранного им коллектива.

МЭ Вы можете пояснить фразу про «человечность» структурализма? Ведь существует, напротив, популярный штамп о его дегуманизирующей силе.

РТ Структурализм ставил во главу угла взгляд на литературный текст как бы на уровне человеческих глаз — не с высоты той или иной идеологии и не с позиции заискивания перед текстом. В нем была смелость говорить с текстом один на один, на равных. Иногда это могло казаться своеволием, но на самом деле в этом было глубокое уважение к тексту — не подозревать его в чем-то, не разоблачать его, не бояться, а понимать, что он тебе все сообщит, надо только отрешиться от предвзятости и подойти к нему с элементарным аналитическим инструментарием, каким мы пользуемся и в жизни. Вообще говоря, структурализм был перенесением житейского здравого смысла на разговор о литературе.

МЭ А как получилось, что именно из Тарту вышла — или, по крайней мере, через Тарту прошла — практически вся комментаторская плеяда ваших ровесников, хотя, казалось бы, то, чем вы занимаетесь, довольно далеко от центра интересов тартуских людей того времени?

РТ Ой нет, тут некоторое недоразумение. Лотман, конечно, был замечательным теоретиком, но мы его любили прежде всего как комментатора, публикатора, как человека, гнавшего своих учеников в архивы. Кстати, когда он встречал кого-то из молодых коллег в архиве, то всегда на бегу бросал несколько «руководящих указаний», на самом деле просто подбад­ривал. А подбадривание тогда в архивной работе было нужно, потому что глаза разбегались от обилия материала. Двадцатый век ведь практически весь был под спудом. И не из-за запретов — вообще, степень тогдашней недоступности архивных документов сильно преувеличивается, — а потому, что это было еще немодным.

МЭ В какой момент серебряновечные штудии стали модой, пусть субкультурной? Когда, например, стало модно заниматься Мандельштамом?

РТ Возникновение кружкового повет­рия я бы датировал 1964–1965 годами, когда довольно широко пошли списки «Воронежских тетрадей», «Четвертой прозы», вообще всего неопубликованного Мандельштама. Увенчанием этого этапа был знаменитый вечер в МГУ весной 1965-го, где с чтением стихов Мандельштама выступал мой покойный друг Дима Борисов. И Эренбург в конце вечера заметил, что все выступали хорошо, но больше всех ему понравился студент, читавший стихи Мандельштама. Дима был одним из тех, кто в кружке, центрировавшемся вокруг Надежды Яковлевны, занимался мандельштамовскими штудиями: библиографическими, архивными. Чуть раньше, в начале 1960-х, этим же стал заниматься Саша Морозов, человек, беззаветно преданный Мандельштаму, — вплоть до небрежения собственной жизнью. И круг первых мандельштамоведов как раз и сложился вокруг Саши и Димы. Туда входили несколько начинающих филологов, один из них даже не был студентом, потому что его упорно не принимали в МГУ. Это был Гриша Фрейдин, ныне вполне авторитетный американский филолог, автор одной из первых солидных монографий о Мандельштаме. В этот кружок входил и Юрий Фрейдин, врач-психиатр и знаток творчества Мандельштама, некоторые другие люди. Они проводили неформальные мандельштамовские семинары, читали новообнаруженные тексты, предпринимали попытки мозгового штурма, коллективного разбора, толкования темных мест. Потом обнаружилось, что тем же занимались в своих кружковых обсуждениях Дмитрий Михайлович Сегал и Юрий Иосифович Левин, и эти кружки на какой-то период объединились. Нельзя не упомянуть и Гарика Левинтона, который позже пострадал как распространитель самиздата — защиту его диссертации отменили буквально за пять минут до начала, уже был заказан банкет.

Роман Тименчик (слева) и Вадим Борисов. 1975 год

 

В общем, где-то к началу 1970-х годов такое домашнее мандельштамоведение стало более или менее популярным занятием. Хотя, конечно, о популярности в данном случае мы можем говорить с той же поправкой, с какой говорим об известности в начале века Блока или Ахматовой, помня, что все это не шло ни в какое сравнение с известностью Надсона или Северянина.

МЭ Двадцать лет назад упомянутый вами Юрий Левин сделал знаменитое сообщение «Почему я не буду делать доклад о Мандельштаме», где постулировал, что для его поколения Мандельштам был «товарищем по несчастью», а в новой, постсоветской, ситуации экзистенциальная основа мандельштамовских штудий ушла и без нее прежние занятия потеряли смысл. Вам не бывает обидно, когда вы читаете бесконечное множество современных — весьма разноуровневых — работ о том же Мандельштаме, об Ахматовой, о Гумилеве?

РТ Нет, у меня, пожалуй, такого чувства нет, отчасти как раз потому, что когда-то за нас всех это проговорил покойный Юра и нет нужды повторяться. Какая-то ироническая ухмылка «где вы были раньше?» появляется иногда, когда видишь, как о дорогих тебе авторах пишут тем же языком, которым раньше писали Б-г знает о чем, — не помыв рук, так сказать. Но количество халтуры, верхоглядства, конъюнктурщины более или менее одинаково во все эпохи, тут нечему удивляться. Противно ли, что это пришло и на наш материал? Ну конечно, противно. Но непродуктивно на это тратить какие-то душевные силы.

МЭ Почему и как вы решили уехать? Ведь в начале 1990-х все как раз начало выходить на поверхность, можно было публиковаться, реализовывать многолетние наработки.

РТ Во-первых, тогда в ходу была такая фраза — естественно, шутливо-за­столь­ная, но все-таки: «Мы свою историческую миссию выполнили, можно сушить весла». Во-вто­рых, Иеру­салимский университет предложил мне участвовать в конкурсе на новосозданное целевое место для приезжего из Советского Союза по специальности «русская филология». Я подал по принципу «кто же отказывается от участия в конкурсе». Если бы нужно было заполнять какую-нибудь анкету, я, по некоторой лени, возможно, и не стал бы участвовать, но от меня требовалось только послать образцы своих сочинений. В итоге я этот конкурс прошел. Кроме того, у меня были какие-то еще детские сантименты по отношению к Израилю. Моя тетя, сестра матери, по фамилии Блинчикова, уехавшая во второй половине 1930-х, была одним из основателей знаменитого кибуца Кфар-Блюм. Было и простое, может быть, несколько безответственное любопытство — посмотреть, как живется другой жизнью... Честно говоря, я вообще не видел в смене места жительства большой экзистенциальной проблемы. И мы уехали.

Перед этим я был в Израиле гостем — мне понравилось. И я не могу сказать, что за прошедшие двадцать лет я изменил свои впечатления от этой земли.

МЭ Вам именно Иерусалим понравился или Израиль вообще?

РТ Иерусалим. Как и любой вечный город, он не похож на остальную страну.

Месяца через два после моего приезда в Израиль я поехал в Лондон на мандельштамовскую конференцию, которую фактически устроил Иосиф Бродский — добыл деньги, дал часть своих — именно для диалога западных и российских мандельштамоведов. И я, будучи бегло с ним знаком, задал ему, видимо, обычный со стороны израильтян вопрос, не собирается ли он в наши края. Он, как водилось за ним, сказал что-то такое кислое про страну, и я ему вполне искренне возразил, что это две разные вещи: вся страна и Иерусалим, а я его зазываю не столько в страну, сколько в Иерусалим.

МЭ Но он не приехал.

С Иосифом Бродским на мандельштамовской конференции в Лондоне. 1991 год

 

РТ Он не приехал, потому что относился к этому, как стало очевидно, с такой же ответственностью и страхом, как и к возвращению в Россию.

МЭ А те занятия «палестинским текстом» русской литературы, которые отразились во многих ваших статьях последних лет, в том числе печатавшихся в «Лехаиме», — это производственная необходимость или исследовательский интерес?

РТ Второе, конечно. Вскоре после приезда я начал собирать материал по этой теме, кое-что опубликовано, кое-что еще ждет своей публикации. За прошедшие годы ведь ситуация сильно изменилась — например, тогда был закрыт архив Пинхаса Рутенберга. И многое другое тогда было недоступно из того, что доступно сейчас. Сейчас этой темой занимается мой куда более энергичный коллега Володя Хазан, и то, что он разрабатывает, я стараюсь не дублировать.

МЭ То есть в вашем случае это был внутренний импульс, а не кафедральное задание?

РТ Нет-нет. Парадоксальным образом только сейчас эта тема стала получать официальную поддержку и признание. А когда мне в первые годы пребывания в Израиле предлагали подать на какой-то грант и я говорил: «Ну, дайте на исследование русской словесности в эпоху мандата», мне отвечали: «Нет, ну лучше что-нибудь из “обычной” русской литературы — скажем, Ахматова». Еще лучше, наверное, были бы Пушкин или Толстой. И только в последние годы этот подход — «что хорошего может быть из наших палестин?» — постепенно отступает. И если я создал некоторую моду на эту тему, то я этим горжусь.

МЭ Традиционный финальный вопрос: ваши творческие планы?

РТ Вы знаете, как я заметил, интервью — это такой речевой жанр, который подчиняется всем общим законам литературной эволюции. Например, одновременно по всем текстам данного жанра рябью проходит повторение одних и тех же клише — со стороны интервьюеров, само собой, но и со стороны отвечающих тоже. Так вот, в последнее время на этот вопрос принято отвечать, что лучший способ рассмешить Б-га — это рассказать ему о своих планах…

Планов заведомо больше, чем можно реализовать. Как всегда. Занимаюсь я, в частности, еврейской темой в русской поэзии XX века — еврейскими темами, если точнее, потому что речь идет о букете разнородных поводов для интереса к еврейскому. Последнее время занимаюсь итальянской темой в русских стихах. Занимаюсь по-прежнему биографией Ахматовой, немножко Мандельштама, немножко Гумилева, то есть последними поддающимися заполнению лакунами в истории акмеизма, потому что остальное — молчание, дальше начинается область догадок и интерпретаций. Ну, и еще две-три темы. История раннего русского кино, киномысли — я участвую сейчас в завершении проекта по собиранию текстов, относящихся к этому. История мотивов предметного мира русской поэзии — у меня были работы о трамвае, о телефоне, теперь будут о метро, о спичечных коробках, еще о некоторых штучках, попадающих в стихоряд.

МЭ В каком хронологическом порядке мы увидим это оформленным?

РТ Знаете, это уже не просто рассмешить Б-га, это какая-то интенсивная щекотка. Я боюсь загадывать. Для тех, кто, может быть, не знает: в этом мире, в мире публикационном в области филологии, в наши дни столько не­определенного, хрупкого и необязательного, что никогда не знаешь, что состоится, что нет. Вот вожусь медленно со сборником своих статей в переработанном и, надеюсь, улучшенном виде.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.