[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ЯНВАРЬ 2011 ТЕВЕТ 5771 – 1(225)

 

Книга начал

 

Меир Шалев

Впервые в Библии

Пер. с иврита Р. Нудельмана и А. Фурман

М.: Текст; Книжники, 2010. – 413 с. (Серия «Чейсовская коллекция».)

Известный израильский писатель, эссеист и журналист Меир Шалев написал очень не­обычную по жанру книгу – которая, впрочем, будто бы напрашивалась. Ее появление было, не побоюсь пафоса, заложено в самой организации культуры. Однако есть вещи, кажущиеся очевидными лишь после того, как их сделал кто-то другой. Книга «Впервые в Библии» посвящена именно тому, что сказано в ее названии, – не больше, не меньше. Но сам подобный подход к Книге глубоко символичен.

Вне зависимости от нашего отношения к подлинности библейской истории она сама есть История в высшем смысле слова. Даже последовательный атеист не может отрицать структурообразующую роль Библии в культуре, да и вообще бытии не только еврейского народа, но и всего человечества. Оттого «медленное чтение» библейского текста предстает методом познания человеческого существования как такового.

Взгляд Шалева – не богословский, но эссеистико-культурологический. Прочтение текста предлагает нам смыслы не столько метафизического, сколько символического, архетипического толка, отчего, впрочем, они не становятся менее значимыми для постижения библейского мира. Если здесь и есть что-то от игры в бисер (самая малость, замечу), то – игры высшей пробы, которую так любил, к примеру, Хорхе Луис Борхес. Доживи он до выхода этого тома, безусловно включил бы изыс­кания Шалева в свою легендарную библиотеку.

Библия описывает последовательность становления мира во всех его проявлениях, охватывая все возможное, вообразимое (но и невообразимое), а в становлении всякого из элементов бытия должна быть начальная точка. От основополагающего «В начале сотворил Б-г небо и землю» и до вроде бы локальных, но по-своему значимых для усложненной структуры мира «первых разов» – узловых моментов, точек роста, мгновений бифуркации, из которых происходят традиции, модели поведения, социальные и культурные парадигмы.

Шалев пишет: «Эти “первые разы” могут порой озадачить. Например, первая смерть в Библии – не естественная. Первый плач – не плач новорожденного, и не слезы родителя, потерявшего сына, и не рыдания обманутого влюбленного; первый в Библии сон приснился второстепенному филистимскому царьку, а не какому-нибудь памятному историческому деятелю; первыми поцеловались не двое влюбленных, а сын с отцом, и поцелуй этот был не выражением любви, а знаком подозрения и способом проверки».

Писатель проводит своего рода расследования, пространством которых является библейский текст. По сути, он предлагает прочесть такую, казалось бы, знакомую книгу словно бы впервые, так сказать «голыми глазами», – но не отстраняясь, а, напротив, вживаясь в канонический текст как в рождаемый заново каждое мгновение. В результате этих расследований перед читателем предстают одиннадцать очерков, одиннадцать «первых разов», названных не косвенно, но «своим именем»: первая любовь, первый сон, первый царь, первый плач, первые шпионы, первое животное, первая любящая, первый пророк, первый смех, первая ненависть, первый закон (впрочем, Шалев замечает: «…от каждого из них я переходил к размышлениям о других, связанных с ним, сюжетах, так что порой, наверно, слишком увлекался»).

Первые животные, появляющиеся в Библии, – некие загадочные «таниним» (Берешит, 1:21), единственные обозначенные видовым, а не родовым именем, хотя толком и неизвестно, что это за существо такое (крокодилы ли, киты ли, «большие рыбы» или Левиафаны). Первый человек, одомашнивший животных, – Авель, а в следующий раз животные возникают лишь в рассказе о Ноевом ковчеге.

Первые соглядатаи, то есть шпионы, – братья Йосефа, прямо им обвиненные в том, что они «пришли высмотреть наготу земли сей» (Берешит, 42:9), то есть Египта. Однако, подчеркивает Шалев, «шпионаж, разведка (а также контрразведка) упоминаются в Библии и во многих других местах», самое знаменитое из которых – история о двенадцати лазутчиках, посланных Моше «высмотреть» землю Ханаанскую.

И так далее: истории о началах дел и чувств, существ и предметов ветвятся, накладывая сеть понимания на неизмеримое, гигантское здание библейского текста. Здесь есть вещи вроде бы самоочевидные, но дающие возможность проследить ту или иную смысловую линию, описать ее ветвление. Есть вещи несколько неожиданные, те, о которых Шалев пишет, что нашел их «не по указке комментаторов, а благодаря тому, что искал истории, в которых сами эти слова… появляются впервые» (так обнаруживается «первая ненависть» – Яакова к Лее, «первая любовь» – Авраама к Ицхаку).

Чтение книги Шалева заставляет вспоминать библейский текст как единое целое, а не просто как последовательность. Ведь во всяком начале, во всяком «первом» заложено все развитие, весь сюжет.

Данила Давыдов

 

Такие разные ан­ти­се­ми­тизмы!..

 

Вальтер Зульцбах

Два корня и формы евреененавистничества

М.: Европа, 2009. – 104 с.

Антисемитизму не везет: о нем говорят обычно слишком пристрастно. И даже не в том дело, что говорящие – либо его адепты, либо, напротив, реальные или потенциальные жертвы. Важно, что разговор этот всякий раз носит инструментальный характер: одним нужно показать правильность данной идеологии, другим – найти способы борьбы с ней, опровергнуть ее доводы и т. д. Увы, не только первое, но и второе мешает настоящему изучению этого достаточно уникального феномена человеческой культуры.

Брошюра Вальтера Зульцбаха, написанная в 1950-х годах, когда у всех еще были свежи в памяти ужасы Холокоста, а первые шаги еврейского государства оставались одной из основных тем мировых СМИ, все-таки пытается преодолеть это «ограничение заинтересованности» и выработать некую общую теорию антисемитизма как явления. Едва ли эта сверхцель оказывается достигнута, но даже то, что автору удается сделать, – аналитически рассор­тировать и очистить от всего лишнего исследуемый материал, а также высказать гипотезу, имеющую определенные основания, – значит довольно много. Ибо сделанное им позволяет двигаться дальше: полемизировать, создавать альтернативные концепции или же дополнять ту, которую предложил автор.

Так чем же интересен антисемитизм? Зульцбах отмечает, что антисемитизмов как бы два. Первый – это род обыкновенной ксенофобии, каковую различные народы издревле питали к живущим рядом меньшинствам. Еврейской специфики тут никакой нет, помимо того что в античном мире, как напоминает Зульц­бах, евреи являлись довольно многочисленным и широко расселившимся меньшинством – а стало быть, ненависть к ним была достаточно универсальна для всей античной ойкумены. Механизм такой ненависти известен: меньшинство ради выживания вынуждено проявлять бо́льшую сплоченность и четче позиционировать себя относительно разного рода экономических ниш – это им и ставится в строку окружающими: «подмяли под себя то-то и то-то». Этот вид антисемитизма жив, разумеется, и поныне, и коли бы дело им одним и ограничивалось, это ничем не выделяло бы евреев из человечества – по крайней мере среди так называемых «торговых наций», которые можно считать дюжинами.

Но есть и иная разновидность антисемитизма, возникшая уже на исходе Древнего мира, – Зульцбах связывает ее появление с возникновением христианства. Это ненависть к евреям как к носителям некоторого антигуманного, антибожественного начала, представляющим в то же время самим фактом своего существования и религиозной обособленности прямой укор христианам и их религии. Автор описывает довольно сложное отношение к евреям в средневековой Западной Европе, где, с одной стороны, они подвергались унизительным и разнообразным ограничениям и преследованиям, а с другой – все же имели (в отличие от, допустим, мусульман) возможность полноценной общинной жизни и, так или иначе, охранялись папской властью:

 

Евреи должны были, в понимании христианских теологов, исполнить важную миссию: второе пришествие Христа и конец света наступят тогда, когда евреи примут Христа в качестве своего долгожданного Мессии. <…> Эта их миссия в глазах церкви отличает евреев от язычников.

 

Зульцбах пишет, что развитие этой идеи приводило к самым разным последствиям – от ренессансной эмансипации евреев до насильственного их крещения или массового изгнания из городов и стран. Самый же главный тезис автора состоит в утверждении, что все наиболее известные последующие проявления антисемитизма – вплоть до Холокоста или советского госантисемитизма – генетически являются секуляризованными формами этого, религиозного, антисемитизма средневековых христиан. Не то чтобы эта концепция была целиком неверной, – но она, по всей видимости, требует очень глубокой проработки деталей и сопоставления с огромным массивом фактов, в том числе и незнакомых жившим в середине прошлого века. Фактов, действительно делающих явление антисемитизма крайне интересным для исследования.

Так, мы видим, что сегодня наиболее активными носителями антисемитского дискурса являются страны и народы, никакого отношения к христианству никогда не имевшие, как не имевшие и сколько-нибудь серьезной собственной антисемитской истории и традиции. Мы видим также, что сам объект ненависти исключительно изменчив: то это некоторая группа, объединенная религией, то люди, общность которых определяется происхождением или каким-то иным образом – вплоть до известной шутки венского бургомистра: «Кто здесь еврей – решаю я!» Следует учесть и процессы в самих еврейских общинах средневековой Европы – ибо между самоидентификацией евреев времен Раши, говоривших в быту на том же старофранцузском, что и окружающее их население, и таковой их потомков в XVII веке, говоривших на идише среди польского окружения и способных унести этот язык с собой хоть бы и в Латинскую Америку, есть какая-то очень существенная разница, явно влиявшая на отношение к ним окружающих. Надо учесть и казусы с такими странами, как Россия, в которой почти до XVIII века евреев не было вовсе, зато антисемитизма было хоть отбавляй.

В общем, еврей в семиотическом плане – какой-то действительно уникальный объект, некий знак, совпадающий с означаемым, – и именно это делает его удобным для приложения иррациональных чувств. Или, напротив, приложение иррациональных чувств и создало еврея – такого, каким его хотят видеть антисемиты.

Лев Усыскин

 

Минуя сослага­тельное

 

Moderne auf der Flucht. Les modernes s’enfuient («Бегство модерна. Австрийские художники во Франции. 1938–1945»)

На нем. и франц. яз.

Wien-Berlin: Turia + Kant, 2008. – 224 с.

Текст в этой книге не случайно печатается сразу на двух языках, немецком и французском. Она посвящена художникам и фотографам, бежавшим из нацистской Австрии во Францию или через Францию. Многие хотели бы остаться там надолго, ведь Париж, этот «город-светоч», столица мира, всегда обладал магическим притяжением для австрийской (впрочем, и для любой другой) культуры – как и Бретань, и Прованс, и Лазурный Берег. Но история неумолима, словно бульдозер с неадекватным водителем, она готова подмять под себя судьбы целых государств, а не только частные жизни. Но если отдельно взятый персонаж еще способен вывернуться из-под удара современности, спастись и сохраниться, то художник каждый раз оказывается на грани личного краха. Искусство требует времени и пространства, борьба за выживание сокращает силы, хотя и обостряет зрение. Что было бы из Гете, выпади ему судьба Мандельштама? Как развивался бы Достоевский, приведись ему, как Варламу Шаламову, провести на каторге не четыре года, а двадцать лет? Что стало бы с его национальным величием, кончи он свои дни на койке приюта для престарелых?

Минуя сослагательное, сборник статей рассказывает о судьбах австрийских живописцев, попавших в железный переплет 1930-х. Сборник был приурочен к выставке в Еврейском музее Вены, но обилие иллюстраций, не говоря уже об огромном архивном материале, обеспечило ему жизнь и после окончания выставки.

Героями книги стали не только художники, покинувшие Австрию после ее присоединения к Германии. Многие уезжали уже в конце 1920-х, когда экономический и художественный кризис накрыл арт-рынок. Например, друживший с Кафкой и Фрейдом художник Виктор Бауер (1902–1959) в начале 1930-х сотрудничал в Париже с сюрреалистами, а затем осел в Ницце. Как участник Сопротивления он был арестован по доносу итальянской секретной полиции, от казни в миланской тюрьме его спасло лишь свержение Муссолини. Он продолжал рисовать в заключении, оставаясь верным эстетике сюрреализма.

А фотограф Дора Калмус (1881–1963), известная как Мадам Д’Ора, еще в середине 1920-х покинула свое венское фотоателье ради работы в Париже. Известность ей принесли портреты знаменитостей, от Коко Шанель до Мориса Шевалье. О ее творчестве Маргарета Шелес пишет в статье, посвященной еврейским фотографам. Для большинства из них Париж оказался транзитом по пути в Америку. Лишь Калмус, спрятавшись на время оккупации в Южной Франции, вернулась после войны на берега Сены.

Но жизнь в Америке не была раем, безумие времени настигало и в послевоенные годы. Маккартизм коснулся фотографа с мировым именем Лизетты Модель (1901–1983), избежавшей ужасов Холокоста благодаря эмиграции в 1938 году. Во время работы во Франции ее социально-критические снимки опубликовал коммунистический журнал «Regards». Чтобы не быть заподозренной комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, Модель фальсифицировала даты своих работ и долгое время предпочитала не вспоминать публично о той эпохе.

Многие имена оказались забыты на долгие годы – даже такие яркие персонажи, как фотограф и кинодокументалист Курт Хусник, запечатлевший легендарную «манекенную» выставку сюрреалистов 1938 года в Париже, или Эдмунд Энгельман, сделавший уникальную съемку квартиры Фрейда за несколько дней до его эмиграции из Вены. Почти девять месяцев провел Энгельман во Франции, прежде чем отправиться в Америку. Не сохранилось ни одного его снимка той поры, вероятно, их и не было, все силы уходили на выживание. Неизвестны и парижские работы известной фотопортретистки Труде Фляйшман, которая также провела полгода в столице Франции до отъезда в Нью-Йорк. Зато в книге публикуются такие редкости, как портреты Эйнштейна, снятого Лили Йос Райх в 1938 году, или режиссера Абеля Ганса, запечатленного Хусником.

Одна из глав сборника называется «Эмиграции надо учиться». Эту фразу кто-то из героев книги услышал от старого русского еврея из числа социал-демократов в Париже перед первой мировой войной. Совет хороший. Но, как показал XX век, вряд ли кому-то удается им полноценно воспользоваться.

Алексей Мокроусов

 

Проклятие старого корчмаря

 

Дина Рубина

Синдром Петрушки

М.: Эксмо, 2010. – 432 с.

Новый роман Дины Рубиной написан от лица израильского врача и по совместительству литератора репатрианта из России Бориса Горелика, который, в свою очередь, пытается написать книгу о друге детства кукловоде Петре – странном человеке, видящем мир сквозь призму кукольного театра. Это как бы наброски романа, фрагменты воспоминаний и раздумий с неизбежными элементами профессио­нального анализа (Горелик – психиатр). Вплетено в записки Бориса и большое письмо-исповедь самого Петра.

Бабка Бориса, медик со стажем, еще тридцать лет назад предупреждала, что у Лизы, жены Петра, – «нехороший ген» в роду. Это и есть «синдром Петрушки». Вот его симптомы, с бабкиных слов: «Маска такая на лице, вроде как застывший смех, взрывы внезапного хохота и <…> слабоумие, само собой». Но синдромом этим – в переносном смысле – одержим и сам Петр-«Петрушка»: для него куклы – сродни людям, а пожалуй, даже и лучше людей. Петр – прирожденный кукольник, «человек театра», ничто другое его в жизни не интересует. Он глубоко познал психологию куклы, и в этом смысле он, как ни парадоксально, коллега Бориса. Петр с Лизой живут в Праге – «самом кукольном городе мира», в неуютном здании бывшей конюшни. Однажды, во время особо тяжелого приступа синдрома Петрушки, Петр отправляет жену в Иерусалим, в лечебницу Бориса. Этот «треугольник» – основание многофигурной композиции романа.

Ибо много еще о ком вспомнил и рассказал Борис в своих записках. Есть тут отец Петра, лейтенант-пограничник с Сахалина (где Петька и родился), впоследствии однорукий инвалид, забияка и бабник. Есть коллекционер кукол Вацлав Ратт, берлинский чех, знающий толк в старинных куклах «с секретами». Есть львовский адвокат Вильковский, тайный домашний тиран и агент советских спецслужб, – словом, этакий театрально-кукольный «злодей». Есть 89-летняя бабка Хана, чудом уцелевшая при расстреле в Бабьем Яре (спрыгнула в ров за секунду до выстрелов) и перебравшаяся в конце 1960-х из Киева в Прагу…

А вот как описан самый, пожалуй, эффектный и выразительный – хотя и неодушевленный – персонаж романа: «В сильном свете лампы пивное брюхо Корчмаря выглядело нарочито вздутым, сам же он оказался изрядно попорченным: краска на носу и щеках облупилась, ермолка засалена до тусклого блеска, правая пейса держится на честном слове <…> Наверняка когда-то еще был черный лапсердак, да только он отсутствовал». Этот деревянный человечек, помимо прочего, хранит ключ к разгадке одной совсем не кукольной тайны. По преданию, когда-то давным-давно далекий пращур Лизы, старый корчмарь, наложил страшное каббалистическое проклятие на весь будущий род…

Привкус театрализации, львовская и пражская мистика, судьба восточноевропейского еврейства в ХХ веке, советский и постсоветский провинциальный быт – много чего соединилось в этой книге. Ее культурно-ассоциативный фон – в широком диапазоне от мифа о Галатее до «Щелкунчика» и «Голема». К тому же чудаковатый гений Петр состоит в явном родстве с набоковским Лужиным (тоже эмигрант из России, только вместо шахматных фигур в его власти – куклы). В романе обнаруживаются многие фирменные элементы прозы Рубиной: калейдоскоп стран, городов и культур, переплетающиеся семейные саги, вкуснейший суржик (польско-русский и русско-чешский, не говоря уж об «израильском русском»). А вот редкая для писательницы «готическая» тема разработана здесь нестрашно, без мрачных бездн и экспрессионизма. Что, в общем, тоже вполне в манере Рубиной – рассказывать интересные истории, не запугивая читателя.

Здесь даже скелеты в средневековых пражских «шкафах» – кукольные. Впрочем, эти куклы время от времени исполняют и танец смерти.

Андрей Мирошкин

 

Книга для интелли­гент­ного читателя

 

Андре Шураки

История иудаизма

М.: АСТ; Астрель, 2008. – 192 с.

Автора этой книги без пре­увеличения можно назвать человеком легендарным. Андре Шураки (1917–2007) родился в Алжире, изучал право в Сорбонне (а на родине – еще и мусульманское право), учился в Парижской раввинской семинарии. За участие в Сопротивлении получил орден Почетного легиона. Два года служил судьей в Алжире, шесть – занимал должность председателя Комитета ООН. После репатриации в Израиль в 1958 году был советником главы правительства, заместителем мэра Иерусалима.

Шураки – автор более двух десятков книг по социологии, истории, культуре Израиля, еврейской литературе и философии, библеистике, юриспруденции. Он автор романов, пьес и поэм, переводов на французский с иврита классических трудов Габироля и Бахьи Ибн-Пакуды, издатель сочинений крупнейших еврейских мыслителей.

Особое место в жизни Шураки занимал межрелигиозный диалог. Предельно открытый обсуждению самых сложных вопросов религии и веры, он также был открыт и представителям других религий, неустанно стремясь к примирению и взаимопониманию. Это отразилось не только в написании нескольких книг, посвященных диалогу и обращенных к христианам и мусульманам, но и в переводческой деятельности, плоды которой можно назвать уникальными: Шураки принадлежит новаторский перевод на французский всей еврейской Библии, Нового Завета и Корана (!), причем последний сопровожден подробными комментариями.

Естественно, все эти особенности жизни и творчества Шураки не могли не наложить отпечаток на характер изложения им истории иудаизма. Иудаизм видится ему органической составляющей сложнейшей картины мировых идей и учений. Автор легко пользуется образами, символами и категориями современной философии и религиоведения. Его книга адресована образованному, чуждому фанатизма читателю, необязательно еврейскому (а возможно и предпочтительно нееврейскому), которому объясняется, в чем состоят специфика и ценность иудаизма в ряду других уважаемых религиозных систем. Еврейство для Шураки – живая, противоречивая, плодотворная сущность, «хрупкая смесь яростного партикуляризма и отважного отрицания границ, постоянный парадокс которой движет внутренним динамизмом еврейской души». Его картина иудаизма и мира полна и многоцветна, что в работах по истории религии встречается не так уж часто. Шураки не фокусирует внимание на частностях. Дух иудаизма, пафос деятельности его основных исторических героев, цивилизационные конфликты – вот что интересует автора. Но при этом история иудаизма изложена вполне стройно, по традиционной хронологической канве.

В целом хорошо справилась со своей работой переводчик Наталья Лебедева, хотя редактура могла бы быть более тщательной – встречаются ошибки в русской транскрипции еврейских и арабских имен и названий. Библиография непонятно кем составлена: наряду с французскими источниками она содержит ряд русскоязычных трудов, иногда даже не имеющих отношения к содержанию книги. Но, несмотря на эти недостатки и странности, можно лишь пожелать читателю ознакомиться с книгой умного, интеллигентного и знающего автора.

Юрий Табак

Михаил Каменецкий. Сын звезды

Воронеж: Институт ИТОУР, 2009. – Т. 1. 318 с.; Т. 2. 290 с.

«Последний пункт свободной Иудеи… Эн Геди пал во второй половине месяца Тишри… Римские орлы воспарили над Иудеей, затмив солнце, покрыв землю и все живое на ней зловещей черной погибельной тенью». Так начинается финальная глава романа Михаила Каменецкого, повествующего о восстании иудеев против власти римлян и о руководителе этого восстания, Шимоне Бар-Кохбе, «сыне звезды». Историки до сих пор спорят о личности Бар-Кохбы и его роли в еврейской истории, и романист активно вмешивается в эти споры. Бар-Кохба для него – подлинный народный вождь, воплотивший сокровенные мессианские чаяния иудеев. Автор нескрываемо тенденциозен, но такой подход не оборачивается схематизмом, преодолеваясь одаренностью Каменецкого, его образным мышлением и эрудицией. О возведении Храма он пишет как опытный строитель, о тактических уловках повстанцев – как военный историк, о службе в Храме и жертвоприношениях – как левит. Роман густо населен, причем трудно отличить вымышленных героев от исторических, настолько правдоподобны они и настолько естественно поведение каждого. Эта книга пронизана сознанием непреходящей ценности еврейского бытия на уровне не местечкового существования, а легендарно-героического эпоса.

 

«Дядя Коля» против… Записные книжки епископа Варнавы (Беляева). 1950–1960 / Сост., вступит. очерк, комм. П.Г.Проценко

Н. Новгород: Христианская библиотека, 2010. – 864 с.

Николай Беляев в 1911 году принял монашеский постриг с именем Варнава, а в 1920-м был посвящен в епископа Васильсурского. Через два года, не желая мириться с советизацией церкви, притворился психически больным и ушел с кафедры. Служил тайно, в 1930-х годах несколько лет провел в заключении, после освобождения поселился в Томске. В конце 1940-х перебрался в Киев, где жил полулегально, представляясь любопытным соседям дядей Колей… Самое удивительное, что в своем полуподполье епископ не переставал интересоваться всем вокруг, от трамвайных разговоров и реприз клоуна Карандаша до женских мод, фиксируя в дневнике все прочитанное, увиденное, услышанное, вплоть до политических анекдотов и самых невероятных слухов. Например, такого (запись 1953 года): «На каком-то банкете, где сидела жена Сталина (еврейка, сестра или племянница Кагановича), Жуков, поднимая бокал, сказал такой спич: “Хорошо бы евреям назначить определенное место и поселить их там, чтобы наконец-то русский человек мог вздохнуть свободно”. Жена Сталина подбежала и ударила его по щеке. Маршал схватился было за кобуру, но его адъютант в ревности за начальника предупредил его и выстрелил в нее. И прострелил ей руку. Адъютанта расстреляли, Жукова сослали».

Над аннотациями работали
Аркадий Пресман и Михаил Майков

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.