[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ОКТЯБРЬ 2010 ТИШРЕЙ 5771 – 10(222)
ШУМ ЕСТЬ ШУМ
Бернард Маламуд
Этот несчастный шум буквально изводит Зору.
Раньше она была Сарой. Дворкин, когда женился на ней вскоре после смерти своей первой жены Эллы, уговорил ее поменять имя. В конце концов она его простила. Уже просто забыла, что не всегда была Зорой.
– Зора, нам надо торопиться.
– Иду-иду, о Г-споди. Я коричневые перчатки ищу. Ему был пятьдесят один год, она – на десять лет моложе, энергичная, пухлая, с обаятельным смехом и склонностью к безуспешной диете. Она звала его Дворчик: такой живой, думающий человек, страстный виолончелист – а по вдохновению даже и композитор – с артритным левым плечом. Сам он так говорил об этом плече: «Сломал, когда в погреб свалился». Когда она на него сердилась или чувствовала себя неуверенно, то называла его Цворкин.
* * *
Я что-то слышу и что я такое слышу? Зора высморкалась и вслушалась. Или мое больное ухо хуже стало? А если нет, откуда этот неотвязный шум, я всю весну его слышу? Слушаю – вот и слышу. Но зачем же я слушаю?
По-настоящему настырным этот шум стал с апреля, когда выставили зимние рамы и подняли сетки; но осознала Зора, какое это наказание, кажется, только в июне, после того как два месяца просидела на диете и абсолютно без толку. Она была толще, чем ей бы хотелось. И она ни разу не рожала, тоже не большое достижение.
* * *
Зора даже запомнила день – после дня рождения в конце июня, когда она разменяла пятый десяток, – вот когда этот шум начал действительно ее изводить. Может, до тех пор я не слушала в оба уха. Где-то еще были тогда мои мысли. Говорят, Вселенная взорвалась, и мы до сих пор слышим гул и шипение каких-то там газов. Спросила Дворкина, совсем упустив из виду, что он – ах, Б-же ты мой! – упражняется на своей виолончели, темно-лакированной, нежной монтаньяне[1], «главной удаче в жизни» – сам так когда-то сказал.
Ответа она никакого не дождалась, кроме затравленного взгляда – будто бы он говорил: «Я специально играю в гостиной, чтобы составить тебе компанию, и не успел я начать – ты мешаешь моей музыке».
– Ах, прости, пожалуйста, – сказала Зора.
– Виолончель, – определил он коротко, когда они познакомились, – это такой самостоятельный еврейский зверек. – И Зора хохотала так, будто у нее надрывается сердце. В хохоте Зоры смешивались две струи: буйный, веселый отклик плюс еще что-то, тайное, скрытное. Вы ожидаете одного – и получаете совсем другое, иногда вам даже неясно, над чем она смеется, если вообще это смех. Дворкин, когда пилил наканифоленным, пахучим смычком по четырем стальным струнам, иной раз пел своей виолончели, и та грудным голосом ему отвечала. Зора с Дворкиным познакомилась сто лет назад, после концерта в Лос-Анджелесе, в тот вечер, когда он там выступал в филармонии.
– Моя виолончель продолжает меня, – сказал он ей тогда.
– Значит, я выйду за вас обоих.
Так вот и сделала мне предложение, говорил он друзьям за ужином, и все смеялись.
* * *
– Слышишь ты этот режущий, тошнотворный, надсадный звук? – спросила она как-то, когда они раздевались летним вечером под высоким потолком своей спальни. Обои выбирала Зора – такие, все в белых астрочках, – и поверх малиновой толстой бумаги наклеены, которую облюбовала Элла сто лет назад, когда они с Дворкиным еще только въехали в этот просторный, удобный дом. «Тебе нравится?» – спросил он Зору. – «Еще бы». Зора тут же построила наверху террасу для солнечных ванн, на которую вели стеклянные двери, давая ей, она говорила, «доступ к небу».
– Какой еще тошнотворный звук? – спросил он.
– Ты не слышишь?
– Нет, сейчас именно я ничего не слышу.
– Да, не скажу, что это музыка сфер, – ответила Зора. Когда была молодая, она работала в химической лаборатории, хотя в целом у нее были скорей художественные наклонности.
Зора была толстенькая, на высоких каблуках почти с Дворкина ростом; у нее были четкие черты и голос почти контральто, когда она говорила. Она было по его совету стала учиться петь, но ничего из этого не получилось. Слух у нее был неважный, хотя слушать музыку она любила, даже собирала пластинки. Когда они только еще поженились, она работала в художественной галерее в Стокбридже. Жили они в Элмсвилле, городе по соседству, в обшитом досками доме мышино-серого цвета с синими ставнями. Зора обожала эти цвета. При Элле дом был белый, с черными ставнями. Обе умели найти применение своим любимым цветам.
Дворкин обучал игре на виолончели учеников по соседству и вел мастер-класс в консерватории в Леноксе. Концертировать он перестал через год после того, как свалился в погреб. Зора не рвалась куда-то таскаться и рада была, что теперь он больше будет дома, под боком.
– Так лучше, учитывая твой артрит. И мне так лучше. – Она пояснила насчет шума: – Можно сказать: абсолютно бесконечный, отвратительный вой, и он ужасно действует мне на нервы.
Это было в июле. Дворкин честно ничего не слышал.
* * *
Ночью она просыпалась в холодном страхе, напряженно вслушиваясь.
Неужели это будет длиться вечно? Ее пробирала дрожь. Мерзкое бренчание перебивал какой-то жалостный вой. Она прислушалась к дали, откуда, кажется, все это шло, будто далеко забросила невод; потом, будто втянула его, прислушалась к близи – как бы у самого берега. Ближе ли, дальше – разницы никакой. Наглый шум буквально входил в дом через спальню, хоть были плотно закрыты окна, он лез сквозь обшивку и стены, а раза два даже преобразился в пугающего незнакомца, рассевшегося в темноте, дышащего шумно и ровно, затихая перед каждым вдохом.
Вблизи пробивался даже легкий транспортный гул, хотя в такой час – какой транспорт? Разве что случайно урчал на повороте ночной грузовик. Еще ближе звучал спящий Дворкин, он дышал тяжело, временами впадая в храп.
– Дворчик, – говорила она кротко, – ты храпишь.
И Дворкин с покаянным, мучительным вздохом стихал. Сначала, когда она стала будить его во время крепкого, здорового сна, чтобы он не храпел, он был недоволен. «Но ведь ты будишь меня во время крепкого, здорового сна, – возражала Зора, – я же совершенно не собиралась тебя будить». Он понял логичность ее рассуждений и позволял ей будить его, когда он храпит. Встрепенется на миг, прервет свой могучий рокот и сонно затихнет.
Да, если кто тут сидел, то уж никак не храпящий Дворкин. Какой-то бесшумный дух, может, кто-то в старинном кресле у длинного витража в спальне, до которого Элла додумалась. И кто-то смотрит, как они спят? Зора приподнялась на локте и вгляделась во тьму. Ничто не светилось, не воняло, не бросалось на нее, отчаянно хохоча. И снова она слышала тот несчастный звук, с которым боролась, дрожащее жужжание, прослоенное протяжным, жалостным воем, которое пугало ее, потому что напоминало о прошлом, может быть, это ее детство просачивалось из темноты. Да, Зоре уже казалось, что такое у нее было детство.
– Цворкин, – позвала она взволнованным шепотом, – ты слышишь этот несчастный звук, про который я тебе говорила?
– И для этого надо было будить меня, Зора, чтобы задавать свой идиотский вопрос? И надо было в наши годы дожить до такого? Дай мне спать, я тебя умоляю. Хватит мне моего артрита.
– Ты мой муж – кого мне еще спрашивать? Я уже говорила с соседями. Миссис Дювивье говорит, звук идет от красильной фабрики на том краю города, но что-то я сомневаюсь.
Она была в колебании и в сомнении. Она была застенчивой молодой женщиной, когда он с ней познакомился. Она тогда не была толстой, просто солидной, как она выражалась, но при фигурке и с хорошеньким личиком, не толстая, нет. Элла – пожалуй, нервная натура – была, наоборот, совсем уж худая. Обе хорошие жены, и ни одна, конечно, не могла бы представить другую на своем месте. Чем больше Зора толстела, тем больше комплексовала. Иногда она вызывала в Дворкине мучительную нежность.
Он оперся на локоть и вслушался, стараясь услышать, что же такое она там слышит. Трескается Млечный путь? Шум космоса хлынул ему в уши, заполнил их и стал тишиной. Он слушал, и вот гул возобновился, стал вполне земным жужжанием – москиты вместе с кузнечиками пиликали на лужайке. Вдруг крикнула какая-то ночная птица. Потом насекомые унялись, и больше он ничего не слышал, только звук тишины в двух навостренных ушах.
И это все, хотя иногда Дворкин слышал музыку, когда ночью проснется – музыка будила его. Недавно он слышал Ростроповича, тот был как бы живым элементом в призрачном скоплении звезд и наяривал Ре-мажорный концерт Гайдна для виолончели. Сочный виолончельный звук тек как будто из ананаса, если вы желаете фруктовую метафору. Дворкин питался сплошными фруктами, однако звук его тек скорей из кислого яблочка. Но сейчас он слышал только спящий город.
– Я ничего такого не слышу, что можно назвать нытьем или воем, о котором ты говоришь, – сказал он. – Ничего именно такого.
– Не слышишь долгого, нудного, отвратного, жалостного воя?
Он слушал, пока у него не заболели уши.
– Нет, не могу сказать, чтобы я это слышал или слышу.
– Ну, спасибо и спокойной ночи, лапка.
– Спокойной ночи, – сказал Дворкин. – Надеюсь, теперь мы оба поспим.
– Надеюсь. – Она все еще внимательно вслушивалась.
Как-то ночью она проснулась от беспокойного сна, разглядывала в темноте одеяло, потом выскочила из постели, побежала в ванную, и там ее вырвало. Дворкин слышал, как она плачет, влезая под душ.
– Что-то случилось? – спросил он, просовывая голову под пары ванной.
– Сейчас пройдет.
– Я могу что-то сделать?
– Нет-нет, не сейчас.
Он вернулся в постель, но, промаявшись несколько минут, натянул штаны, рубашку и в кедах вышел на улицу. Кроме собачьего лая в конце квартала, он слышал только летнюю ночь, да еще, вдалеке, какой-то рокот, похожий на шум транспорта, а возможно, это транспорт и был. Но когда сосредоточиться, он действительно различал тук-тук-тук механизмов со стороны этой самой красильной фабрики на восточном краю города.
Зоре и Дворкину никакого не было беспокойства от фабрики и ее пресловутой вони, пока Зора не стала слышать этот шум. Что же, раз она говорит, что слышит, конечно, она слышит, хотя совсем непонятно, что тут похожего на вой.
Он обошел вокруг дома, чтобы послушать, может, какой-нибудь звук игрою акустики окажется громче на задней лужайке, но нет, ничего такого не оказалось. С тыла он увидел, как Зора, укороченная куцей ночной рубашкой, смотрит с верхней террасы в лунную даль.
– Что ты делаешь на террасе в ночной рубашке в такое время, Зора? – громким шепотом спросил Дворкин.
– Слушаю, – туманно отвечала она.
– Но почему же хотя бы халат не надеть после душа? Ночью холодный ветер.
– Дворкин, ты не слышишь проклятый вой, который я слышу? Из-за него я блюю.
– То, что я слышу, – это не вой, Зора. То, что я слышу, скорее грохот, который идет от красильной фабрики. Иногда там что-то погромыхивает, бухает и постукивает. Пожалуй, даже жужжит, но ничего другого, ничего необычного я различить не могу.
– Нет, совсем о другом звуке я говорю. Ах, как я ненавижу эти фабрики там, где должны жить люди.
Дворкин протопал наверх и лег.
– Интересно было бы узнать, что другие наши соседи, кроме этих Дювивье, скажут о звуках, которые ты слышишь. Я уже со всеми ними поговорила, – сказала Зора, – и еще с Канлиффами и со Спинкерами.
А Дворкин не знал.
– И что же они говорят?
– Кое-кто что-то слышит, – Зора запнулась. – Но не то, что я. Миссис Спинкер слышит какой-то гул. Миссис Канлифф тоже что-то слышит, но не то, что я.
– Мне бы так.
– Я не хотела тебя задеть.
– Нет, я просто хотел бы услышать.
– Но ты же веришь мне, Дворчик?
Он серьезно кивнул.
– Возможно, нам придется из-за этого переехать, – размышляла Зора. – Мне не только с этим чертовым звуком надо бороться до того, что меня уже рвет, но и отопление без конца дорожает. А с другой стороны, недвижимость теперь в цене, и, пожалуй, нам стоит выставить дом на продажу.
– Да, и где, интересно, жить? – спросил Дворкин.
Она сказала, что не прочь в свое время вернуться к городской жизни.
– Это для меня новость. Я так понимал, что ты больше не любишь городскую жизнь.
– Как тебе сказать. Мне сорок один год, пора подумать о переменах. Возможно, мне надо вернуться в мир искусства. Хорошо бы жить рядом с музеями и галереями. Этот кошмарный звук все лето подряд не на шутку наводит меня на мысль о том, что нам стоит всерьез поразмыслить о продаже нашего дома.
– Только через мой труп. Я люблю этот дом! – крикнул Дворкин.
Когда она готовила на ужин филе лосося, пришел мальчишка с газетой. Глянув на первую страницу, Зора удивленно вскрикнула, да так и села. Дворкин, который упражнялся в гостиной, поскорей положил виолончель и пошел к ней.
– Все черным по белому, – сказала Зора, прижимая руку к груди. – Теперь я знаю, что не схожу с ума.
Дворкин взял газету. В статье говорилось об иске, поданном гражданами восточной части города против красильной компании «по причине загрязнения атмосферы». Они ссылались и на «постоянный мучительный шум», а одна из опрошенных женщин жаловалась на «гнусный звук, как сирена на потерпевшем крушение судне. Я его слышу ночью, но, бывает, я его слышу и днем».
– Я чувствую себя так, будто меня отпустили с миром после того, как решили упечь в сумасшедший дом, – сказала с горечью Зора.
– Только не я, – сказал Дворкин.
– Но ты, по-моему, никогда не слышал вой, который слышала я.
– Честное слово.
Зора тихо кружилась в вальсе по ковру гостиной. Виолончель лежала на полу, а Дворкин сидел рядом и пощипывал струны в такт танцу.
* * *
Как-то дождливым вечером, истово чистя зубы, Дворкин услышал надсадный, жуткий, прерывистый свист. «Что мы еще имеем?» – уныло спросил он себя. Он как раз пытался ухватить мелодию, которая от него ускользала, а тут будто острый ветер издалека затопил ему уши. Будто он лежал в постели, и кто-то вылил ему в уши полный кувшин свистящего ветра. Дворкин отчаянно тряс головой, чтобы отогнать гнусный звук, но звук ни за что не хотел уходить.
Зора лежала в постели, изучая газету, – она жаловалась, что не может настолько сосредоточиться, чтобы читать книгу, – а Дворкин спустился вниз за дождевиком, капюшоном и вышел наружу. Повернувшись в сторону красильной компании, он внимательно вслушался. Разглядеть сквозь дождливую мглу он ничего не мог, но мутные синеватые огоньки проглядывали на востоке, и он понял точно, что фабрика там работает. Свистящий ветер не умолкал у него в ушах. Возможно, там машина какая-то вышла из строя и визжит, как умирающий зверь. Возможно – да, но маловероятно, ведь уж нашли бы какой-нибудь способ ее отключить, подумал он с раздражением. А вдруг это просто самовнушение, результат его сочувствия к Зоре? Он ждал, когда это жалобное жужжание истончится, исчезнет – не тут-то было. Дворкин погрозил кулаком мутным синеватым огням и поспешил в дом.
– Зора, этот твой звук, он в последнее время видоизменился?
– Почему же он мой, – отвечала она, – его и другие слышат. Ты сам читал об этом в «Курьере».
– Безусловно, но не скажешь ли: может, он в последнее время стал сильней или еще как-то видоизменился?
– Он более или менее тот же и остается при мне. Я достаточно ясно его слышу. Я и в данную минуту его слышу.
– В этой комнате или по всему дому?
– Абсолютно везде. Раньше мне было тут так хорошо, лежу себе и читаю в постели. Сейчас прямо боюсь просыпаться ночью.
Вслушивание сверхубедительно подтвердило протяжный, настырный звук, у нее – неотвязный стон, у него – навязчивый вой.
Тут Дворкин рассказал жене, что с ним произошло. Описал, что он слышит сейчас в обоих ушах.
– Кошмар – это еще мягко сказано.
Но Зора откликнулась радостно:
– По крайней мере, ты это слышишь. Слава Создателю.
Он хотел спросить, что же ее так радует, но удержался. Как будто бы он спросил, она сказала:
– Если я радуюсь, то исключительно потому, что теперь ты можешь подтвердить, что то, что я слышала и пыталась заставить тебя услышать тем летом, было вполне реально.
– И кто ж сомневался?
У нее дрогнули губы. Дворкин видел, как она на него посмотрела. Он кашлянул, она прочистила горло.
* * *
Наутро он пошел в музыкальную комнату и вынул виолончель из футляра. Это было как если бы нежно поднять девушку из постели. Музыкальная комната – это Элла так ее назвала, все комнаты в доме она называла – была большая, белостенная комната с сосновым лоснящимся полом. Восточная стена была закругленная, и в четыре окна нежно заглядывало раннее солнце. Зимой тут было холодно, но Дворкин завел печку. Здесь он упражнялся, сочинял музыку, иногда давал уроки. Понервничав над настройкой, он начал первые такты Баховой прелюдии к сюите ре-минор для виолончели. Он играл ее ночью во сне.
Дворкин скорчился над виолончелью, играя грустно, протяжно, и печалилась виолончель. Он играл Баха, будто молится Б-гу. Так говорит человек, понявший неотвратимость судьбы. Он говорит спокойно, и, пока играет, он доказывает, доказывает. Вот он поет, почти басом, как будто заточенный в колодце, он поет кружочку синего неба.
Музыка прервалась. Дворкин, склонив голову, вслушивался. Он старался изгнать этот сверлящий вой, но он буквально пачкал ему каждую ноту. Он не мог в чистоте сохранить Баха. После вступительных тактов он сам себя уже не слышал. Схватив за шейку виолончель, он со стоном поднялся со стула.
– Зора, – позвал он. Она мгновенно явилась.
– Что с тобой?
Он сказал, что не может играть сюиту. Она застывает от мерзкого воя в его ушах.
– Надо принимать какие-то срочные меры.
Она сказала, что они уже подписались под иском против красильной компании.
Он грозился бросить этот проклятый город, если не будут срочно приняты меры, и Зора, внимательно его оглядев, сказала, что это уж исключительно от него зависит.
* * *
Вне дома было несколько легче. Когда ехал в Ленокс на занятия, он прогонял этот звук в ушах – определенно, за Элмсвиллом звук шел на убыль, но Дворкин боялся, что он, кажется, вслушивается, не вернулся ли звук. Не было уверенности, что он окончательно с этим разделался. Но вот, когда Дворкин уже было подумал, что звук его повсюду преследует, ситуация изменилась.
Однажды зимним вечером «Курьер» сообщил, что неисправная вентиляционная система на фабрике заменена беззвучной аппаратурой. Распахнув два из трех окон в спальне, закутавшись в одеяла, Зора с Дворкиным внимательно вслушивались. Она слушала тот же проклятый шум, он – только восхитительную сельскую тишину. Но немножко звук сделался тише, Зора признала, и, возможно, теперь она будет в состоянии его выдержать.
* * *
Весной, когда надвигался ее сорок второй день рождения, Зора опять потеряла покой. Она вернулась в ту галерею, где когда-то работала, и сейчас готовила выставку двух художниц и одного скульптора. Днем Зоры не было дома, Дворкин был – занимался сам или с учениками. Он работал над сонатой для четырех виолончелей, и подвигалась она хорошо. Четыре виолончели звучали совсем как орган.
Но Зора после дня в галерее была беспокойна, недовольна собой, не в себе.
– Почему ты не скажешь, что у тебя на душе, – сказал Дворкин как-то вечером, после того как они ужинали в кафе.
– Да так.
– Или это все то же?
– Я не могу на тебя навешивать все мои заботы. – Зора утерла глаза, но она не плакала.
Ночью она разбудила Дворкина и срывающимся шепотом умоляла его прислушаться.
– Нет, ты только прислушайся к этой комнате. Что ты слышишь?
Он вслушивался, пока не расслышал гул пространства, свист пролетающих звезд; а так все было тихо.
– Ничего, в общем. Ничего такого особенного. – На земле он ничего не слышал.
– А ты не слышишь, – спросила она, медленно приподнимаясь, – жуткий какой-то вой? Как будто кто-то плачет вдали. Я бы сказала – призрачный звук.
Она сжала плечо Дворкина.
– Призрачный? – он старался разглядеть ее в темноте. Она жадно вслушивалась.
– Да, в таком роде.
– Нет, – ответил Дворкин спустя добрых две минуты. – Я не слышу воя, плача или чего-то в таком духе. Нет, нет и нет.
Утром она спросила решительно:
– Ты бы уехал из этого дома, если бы припекло, Дворкин? То есть если бы я тебя попросила?
Он сказал, что уехал бы, если бы определенно услышал тот шум, который слышит она. Она, кажется, сочла это справедливым.
* * *
Дворкин подходил к красильной фабрике при каждом удобном случае. Он говорил с владельцем, и тот заверил его, что проблема уже решена. Зора сказала, что очень сомневается. Они слушали вместе с террасы при спальне, и Зора, бледная, поднимала бледный палец, когда особенно четко слышала тот шум. «Как будто вот тут, тут, буквально перед нами».
Он подумал, что, может быть, это у нее на психологической почве. Зора хотела ребенка, но так и не забеременела. Не происходит ли так: женщина не может родить и начинает слышать какой-то призрачный плач?
Очень даже просто, подумал Дворкин.
Элла – та легко справлялась с трудностями. Их ребеночек родился мертвым, и больше она не хотела детей. А Зора не могла забеременеть, хотя так мечтала.
Она согласилась проверить слух, когда Дворкин ей предложил. Он напомнил, что когда-то давно у нее было воспаление среднего уха, и она согласилась показаться своему прежнему ушному доктору.
Потом Дворкин тайком позвонил двум своим соседкам и удостоверился, что они больше не слышат шума, который слышит Зора.
– Мы с мужем вздохнули с облегчением, когда там поставили новую вентиляцию, – объяснила миссис Спинкер. – Так что мы отзываем свой иск, раз никто не слышит уже этих шумов.
– И даже их отзвука?
– Нет, совсем ничего.
Дворкин сказал, что тоже отзовет иск. Зора сказала, что попробует новую диету перед тем, как пойти к доктору. Но она обещала пойти.
Эта диета после нескольких недель оказалась негодной, и Зора все еще слышала жуткий дрожащий шум.
– Он начинается, будто флейта висит в воздухе, и потом затихает, тает. А потом прибавляется какой-то стон, какой-то мистический звук, уж не знаю, как его и назвать. А вдруг это какая-то дальняя цивилизация зовет, старается с нами связаться, и почему-то именно я должна слышать их сигнал, а понять его я не могу?
– Все мы слышим сигналы, которые не всегда понимаем, – сказал Дворкин.
В ту ночь она разбудила его и сказала сдавленным голосом:
– Вот, вот опять – ровный, ясный звук, а потом поднимается стон. Неужели ты не слышишь?
– Говорю тебе: нет, я не слышу. И зачем надо было меня будить?
– Что же делать, если я хочу, чтобы ты тоже услышал.
– А я не хочу. О черт, оставь ты меня в покое.
– Я тебя ненавижу, Цворкин. Ты животный эгоист.
– Ты хочешь отравить мои уши.
– Я хочу, чтобы ты подтвердил: то, что я слышу, реально или не реально. Неужели это слишком трудная просьба для того, с кем я связана браком?
– Это твой шум, Зора, и не обрушивай его на мою голову. Как, как я буду зарабатывать нам на жизнь, если не смогу играть на своей виолончели?
– Наверно, я глохну, – сказала Зора, но Дворкин уже храпел.
«Ля-ля-ля», – пела она самой себе в зеркале. Она еще потолстела и похожа стала, она говорила, на воздушный шар.
Дворкин, вернувшись из Ленокса, жаловался, что еле провел мастер-класс, так обострился артрит.
Когда около полуночи он поднялся в спальню, Зора читала в постели журнал, заткнув уши ватой. Она плотно сдвинула ноги, когда он вошел в комнату.
– Спальня – типичный кабинет звукозаписи, – сказала Зора. – Улавливает все возможные звуки, не говоря о невозможных.
Хватит, лучше не слушать, подумал он. Если буду слышать то, что слышит она, конец моей музыке.
* * *
Зора уехала одна на три дня, посмотреть Вермонт и Нью-Хэмпшир. Она не звала с собой Дворкина. Каждый вечер она звонила из другой гостиницы или мотеля и голос у нее был бодрый.
– Как дела? – спросил он.
– Прекрасно, по-моему. Ничего такого необычного не слышу.
– Никаких звуков из внешнего пространства?
– Из внутреннего тоже.
Он сказал, что это добрый знак.
– Как ты считаешь, что нам делать?
– В каком смысле?
– В смысле этого дома. В смысле нашей жизни. Если я опять услышу эти звуки, когда вернусь?
Помолчав, он сказал:
– Зора, я хочу тебе помочь избавиться от этой беды. Я любя говорю.
– Не надо со мной разговаривать, как с идиоткой, – сказала Зора. – Я знаю, что слышу совершенно реальный звук, когда нахожусь в этом доме.
– Предупреждаю тебя, я люблю этот дом, – сказал он.
* * *
Ночью после ее возвращения из одинокой поездки Дворкин, разбуженный вспыхнувшей в небе мелодией виолончели, в желтой пижаме и синем шерстяном халате, стоял на террасе и смотрел на густые звезды.
Вглядевшись в нити мерцающих огоньков на ночном небе, он увидел, как постепенно, будто освещенный корабль из тумана, появляется личное его созвездие – Виолончелист. Дворкин видел в детстве и часто потом, как кто-то сидит и играет на виолончели где-то между Кассиопеей и Лирой. Сегодня он видел Казальса[2], тот сидел на стуле, построенном из шести драгоценных звезд, и бесподобно играл, а Дворкин подпевал ему хрипло. Дворкин сосредоточенно слушал, стараясь определить мелодию; похоже на Баха, но все же не Бах. Нет, он не мог разобрать, что это. Какой-то прелюд играл Казальс, оплакивая его судьбу. Очевидно, он – для Казальса – умер молодым. Было далеко за полночь, и Зора крепко спала, изможденная своим путешествием. Когда звезды потускнели и почти исчез Виолончелист со своей музыкой, Дворкин поддел под пижаму носки, влез в кеды и тихонько спустился в музыкальную комнату, вынул виолончель из резного футляра ручной работы и минутку постоял, обнимая ее.
Он вонзил шпиль в щербину пола – никаких шпунтиков он не терпел, он предупреждал обеих своих жен. Пусть едет пол, если так надо виолончели. Обняв инструмент коленями, нежно выгнутой обечайкой к груди, он провел смычком по струнам, и пальцы левой руки трепетали, как будто они пели. Дворкин чувствовал, как виолончельная дрожь пронизала его с ног до головы. Он пытался откашляться. Несмотря на ночное время и острую боль в плече, он играл анданте из си-бемоль мажорного трио Шуберта, воображая музыку рояля и скрипки. Шуберт надрывает сердце, и он это называет un pocco mosso[3]. Вот такое искусство. Сердце в тоске разбивается навсегда, однако с усилием сдерживается. Виолончель, на которой он страстно играл, сама управляла Дворкиным.
Он играл простору, и прочности, и благовидности дома, тому, как все ловко слажено здесь. И долгим годам музыки он играл, и комнате, в которой он четверть века занимался и сочинял, то и дело поднимая взгляд с партитуры к этому вязу в окне на закруглении стены. Здесь у него ноты, записи, книги. Над головой у него висели портреты Пятигорского и Боккерини[4], и они на него смотрели, когда он входил в эту комнату.
Дворкин играл темно-серому дому с щипцом и синими ставнями, который построен в начале века, в котором он жил со своими обеими женами. У Эллы был чудный голос, сильный и точный. Будь она похрабрей, могла бы стать настоящей певицей. «Ах, – говорила она, – если бы я была похрабрей». «А ты попробуй», – подбадривал Дворкин. «Нет, куда мне», – говорила Элла. Так и не решилась. А дома пела буквально всегда. Это она придумала вставить в спальне витраж с цветами и птицами. Дворкин сыграл аллегро, а потом снова анданте сокрушенного Шуберта. Он играл для Эллы. В ее доме.
Он играл, а Зора, в черном ночном капоте, стояла перед закрытой дверью музыкальной комнаты.
Минутку послушала и поскорей вернулась в спальню. Выходя из музыкальной комнаты, Дворкин учуял духи жены и понял, что она стояла под дверью.
Он заглянул в свое сердце и понял, что она хотела услышать.
* * *
Когда он шел по коридору, там вдруг кто-то мелькнул.
– Зора, – окликнул он.
Она остановилась, но это была не Зора.
– Элла, – заплакал Дворкин, – жена моя любимая, я любил тебя всегда.
Но не было ее тут, и некому было подтвердить или спросить почему.
* * *
Когда Дворкин вернулся в спальню, Зора не спала.
– И зачем мне сидеть на диете? Это противоестественно.
– Так ты тут лежала и думала про диету?
– Я сама себя слушала.
– Ты опять что-то слышишь, после того как в поездке тебя отпустило?
– По-моему, я понемножечку глохну, – сказала Зора.
– И ты все еще слышишь тот стон или вой?
– Ого, или я слышу.
– Может, это такой звук, будто кто-то поет?
– Скорей это звук моей неизбывной беды.
И тогда Дворкин ей сказал, что он готов переехать.
– Наверно, нам надо продать этот дом.
– Почему это надо?
– Через столько лет до меня дошло, что он так и не стал твоим.
– Лучше поздно, чем никогда, – смеялась Зора. – Правда – я никогда его не любила.
– Из-за того, что это дом Эллы?
– Потому что никогда не любила.
– И потому, ты думаешь, ты слышала этот шум?
– Шум есть шум, – сказала Зора.
* * *
Дворкин на другой день позвонил в агентство по продаже недвижимости, и в тот же вечер оттуда пришли – господин с любезной женой, оба за шестьдесят.
Они осмотрели весь дом от подвала до чердака. Господин хотел купить детскую скрипку, которую видел на чердаке, но Дворкин не стал продавать.
– Вы получите за этот дом хорошие деньги, – дама сказала Зоре. – Он содержался в отличном порядке.
Когда они уезжали ранней весной, Дворкин сказал, что всегда любил этот дом, а Зора сказала, что он никогда ей толком не нравился.
Перевод с английского Елены Суриц
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1] Виолончель знаменитого мастера Доменико Монтаньяна (1665–1716).
[2] Пабло Казальс (1876–1973) – испанский виолончелист, дирижер, композитор.
[3] Немного оживленно (музыкальный термин).
[4] Грегор Пятигорский (1903–1976) – американский виолончелист, родом из России. Луиджи Боккерини (1743–1805) – итальянский композитор и виолончелист.