[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ИЮНЬ 2010 СИВАН 5770 – 6(218)
БАБУШКИН КЛЕН ЗА ОКНОМ
Григорий Канович
Моня Вайнерман не любил, когда бабушка Рива упорно заставляла его говорить с ней только на идише. Но та, к сожалению, в гимназиях не училась, ни разу за рубежами Литвы не бывала; до замужества соседнюю Польшу считала чуть ли не краем света и кроме устного литовского диалекта идиша никакими другими универсальными языками не владела.
– Чтобы выразить свои чувства, мне и одного языка достаточно, – признавалась она в ту пору, когда еще могла самостоятельно, без по-сторонней помощи передвигаться, а не сидела в инвалидном кресле. – А вы, пожалуйста, отвечайте мне на том же, понятном мне c колыбели, идише. – Так старая Рива обращалась не только к своему внуку гимназисту Монечке, но как бы ко всему человечеству и бережно вышитым платочком вытирала слезы, наворачивавшиеся на выцветшие от ненавистной и немощной старости глаза и готовые в любой момент и по любому поводу пролиться.
Моня, или, как его называли все домочадцы и однокашники, Соломончик, в отличие от любвеобильной бабушки-идишистки уже в тринадцать лет сносно щебетал на языке Шиллера и Гете. Но в тридцать шестом году все ученики иудейского вероисповедания в знак протеста против участившихся в Германии погромов и безнаказанных расправ с евреями в едином порыве покинули Каунасскую немецкую гимназию и разбрелись по другим учебным заведениям города. Моня Вайнерман по совету отца выбрал смешанную – литовско-еврейскую школу.
Однако отец Соломончика, преуспевающий каунасский адвокат Бенцион Вайнерман, штудировавший в молодости юриспруденцию в знаменитом на весь мир Оксфорде, все же решил подстраховаться и не ограничиваться только еврейско-литовским обучением своего единственного сына. Пользуясь своими связями в Министерстве иностранных дел, он нашел для пытливого и способного Мони подходящую репетиторшу – чистокровную англичанку миссис Фелицию Томпсон-Гилене, жительницу Лондона, которая вышла замуж за литовского дипломата среднего ранга и после свадьбы поселилась на родине мужа.
– Мало ли что может случиться в наше штормовое время, когда под боком такие неспокойные и грозные соседи, как немцы и русские, – посвятил многоопытный родитель сына в свои тревоги, связанные с его будущим. – Как утверждали мои достославные оксфордские профессора, английский язык подобен спасительному кругу в бурном море изменчивой жизни. С ним и в девятибалльный шторм не утонешь – обязательно доберешься до какого-нибудь безопасного берега.
Бенцион Вайнерман не считал нужным держать от родственников в секрете, что под другим безопасным для всех евреев берегом он подразумевает веротерпимую, кишащую удачами, словно пчелами улей, далекую Америку. В то же самое время Вайнерман-сеньор ежегодно жертвовал немалые деньги на строительство кибуцев в Палестине и приобретал на весьма солидные суммы в тамошних банках акции и облигации. Но жена Мира и мать Рива об Америке и слышать не хотели. В Литве у Бенциона Вайнермана – имя, он самый лучший адвокат по уголовным делам; в центре Каунаса, на аллее Свободы, у них свой двухэтажный особняк; за городом, в Бирштонасе, – дача, куда Мира и ее свекровь в начале июня отправляются на все лето на отдых вместе с молоденькой прислугой Алдоной. Ведь от добра добра не ищут. К тому же не один их знакомый – искатель легкой наживы в хваленой Америке – потерпел там, по слухам, полнейшее фиаско и вернулся в Каунас не солоно хлебавши.
Вайнерман-сеньор тем не менее не успокоился и настоял на своем. Миссис Фелиция два раза в неделю приходила к ним в дом на аллею Свободы и, уединившись с пытливым Соломончиком в просторной детской, увешанной натюрмортами и пейзажами, навевавшими умиротворяющую и возвышенную печаль, терпеливо обучала прилежного мальчика не литовскому языку и не бабушкиному идишу, а благородному языку их королевских величеств могущественной Великобритании.
Недовольная бабушка Рива открыто осуждала пренебрежительное отношение внука к родному языку, на котором говорили все его предки, появившиеся шесть веков тому назад и обосновавшиеся в гостеприимном и ненастном Великом княжестве Литовском. Чтобы подкрепить свое праведное недовольство, она, бывало, прибегала к непререкаемому авторитету того, кого невозможно было ни услышать, ни опровергнуть, – вечного заступника, Г-спода Б-га. Вседержитель, уверяла старуха, якобы самолично на горе Синай из уст в уста передал нашему праотцу Моисею все Десять заповедей не на немецком и не на английском языках, от которых без ума ее любимый Монечка, а на чистейшем, как родниковая вода, литовском идише.
Соломончик не перечил, покорно слушал, кивал красивой головой, увенчанной вьющимися рыжими кудрями, искренне восхищаясь остроумным невежеством бабушки. Чего греха таить, нередко ему изменяли хладнокровие и выдержка. Тогда он беззлобно огрызался или, не стерпев непрекращающегося натиска неуступчивой старухи, ощетинивался и давал ей решительный отпор, за что воспитанная в Кембридже миссис Фелиция, знакомая не понаслышке с хорошими манерами в высшем обществе, делала ему мягкие, не уязвляющие его самолюбие замечания. Такое, мол, поведение, мистер Сол, истинному джентльмену не к лицу.
Однако в том далеком тридцать шестом юный Моня Вайнерман такого почетного звания еще никак не заслуживал и был скорее не истинным джентльменом, а избалованным родичами франтоватым подростком.
– Скажи мне, глупой старухе, с кем ты, Монечка, тут в Ковне кроме мадам Фелиции собираешься говорить по-английски?
Поскольку любой ответ внука ее заведомо не удовлетворял, то на все вопросы она либо с насмешкой, либо со скрытой издевкой отвечала сама:
– С вороной на старом клене за окном? С нашим котом Хацкелем? С дворником Антанасом, который по субботам гасит у нас свечи?
Бабушка Рива на время откладывала в сторону вязальные спицы и, уверенная в своих неотразимых доводах, бросала на пристыженного внука из своего инвалидного кресла укоризненно-страдальческие взгляды. Неужели наступит такое время, когда на идише можно будет поговорить только с дворниками и птицами, а не со своими потомками?
– Если ты хочешь, Монечка, знать, то и ворона на старом клене за окном, и наш кот Хацкель, и дворник Антанас, и птички – все они понимают на идише. Может, даже не хуже, чем ты. Когда остаюсь одна дома, я каждый Б-жий день здороваюсь с ними и даром обучаю их тому, что мы называем «маме лошн». Кое-чему, представь себе, я их таки научила. А ты, Монечка, хоть разочек подумал, в какую копеечку твоему отцу влетают уроки этой миссис-шмиссис Фелиции! Можешь поверить мне на слово, я стою твоему папочке, моему дорогому Бенечке, который тоже не в восторге от идиша, намного дешевле, – строгая бабушка Рива слово «намного» смачно разбила на отдельные слоги.
– Неужто в самом деле обучила? Они что, такие способные? – поддел ее Монечка.
– Способные, способные. И учительница у них когда-то была, прямо скажем, не самая плохая. Не хуже твоей дорогостоящей миссис-шмиссис…
Старуха похвалила себя и рассмеялась (а смеялась она редко – бабушка Рива куда чаще без всякого повода, даже не без некоторого удовольствия, плакала), облизала пересохшие губы, поправила на голове парик и, осмелев, продолжала:
– Бывало, только раскаркается какая-нибудь ворона на старом клене, я тут же топу-топу – мои ноженьки еще тогда неплохо мне служили, – раскрываю настежь окно и, как воздушные шарики, запускаю в сторону баламутки пару крепких словечек на маме лошн. И что ты, Монечка, думаешь: ворона сразу же хлоп-хлоп крыльями, и поминай как звали. То же самое проделываю и с нашим неисправимым шкодником Хацкелем. Придет бездельник со двора, покрутится для приличия возле моего кресла, через минуту-другую заберется с грязными лапищами в мою постель и уляжется на чистую подушку. Я как закричу на него во все горло на идише: «Вон отсюда, безобразник и лежебока!» – и трусливый Хацкель прыг с кровати и давай у моего подола жалобным мяуканьем отмаливать свою вину. А о нашем дворнике и говорить-то нечего: ему, как шутит твой папочка, уж давно пора к моелю Ицику обратиться и в нашу веру перейти, чистокровный литовец, а так шпарит по-нашему – вам бы так!
Но Моня Вайнерман, видно, на свет родился не для того, чтобы соглашаться с чужими доводами или смиренно выслушивать поучения и фантазии старух.
– То, что ты, бабуленька, обучила идишу ворон и птичек за окном и нашего кота-лежебоку Хацкеля, который с утра до вечера либо нежится на солнышке, либо дремлет в гостиной на папином диване, – это хорошо, это просто здорово. – Соломончик мягко, похвалами, выстеливал себе дорожку к бабушкиному сердцу. – Правда, твой идиш годится разве что для домашнего употребления, но только не для большого мира. Ты на меня не сердись: сейчас без английского языка ни у одного народа на свете нет будущего. В том числе и у евреев. Понимаешь?
В такие дремучие и непроходимые дебри, куда ее завел хитроумный и льстивый Монечка, бабушка Рива еще ни разу не забиралась.
– Твой дед Соломон, в честь которого тебя назвали, да святится имя его в веках, говорил: юбка у бабы длинная, а ум короткий. Это, Монечка, он в меня метил. Но уж раз ты решил обсудить со мной, с дурехой, свое будущее, то я тебе вот что скажу. Прошлого у нас, у евреев, было хоть отбавляй, при желании могли бы плохие времена кому-нибудь и в аренду сдавать. Теперь о настоящем. Если хорошенько оглянуться вокруг, спокойного настоящего у нас, можно сказать, всегда было вот столечко! – Бабушка Рива отсекла указательным пальцем правой руки полмизинца на левой. – И там нас притесняли, и тут угнетали, с юга изгоняли и на севере покоя не давали…
– Что правда, то правда.
Она погладила сморщенной рукой парик, нахмурилась и подытожила:
– А уж о будущем евреев Сам милосердный и всемогущий Г-сподь Б-г ничего, ну ничегошеньки не ведает, да не покарает Он меня, неразумную, за эти мои слова. Боюсь, Монечка дорогой, что, сколько ни учись, нам этого будущего ни немецкий, ни английский, ни литовский не прибавят.
– Бабуленька! Да ты у нас рассуждаешь прямо как Жаботинский!
– А кто он такой, этот твой Жаботинский? Откуда? Он случайно не польский хасид?
– Нет, не хасид. Жаботинский бо-о-льшой человек! Из Одессы! Папа с ним познакомился, когда он сюда с лекциями приезжал. Жаботинский подарил папе свою книгу о незавидной жизни евреев в России. Они и в «Метрополе» вместе пообедали.
– Твой дедушка Соломон в молодости русскому царю в Одессе служил. Была у нас в доме фотография: дедушка сидит на кушетке в солдатском мундире, заложив ногу на ногу, а сбоку у него длиннющая сабля, свисает до самого пола. – Она перевела дух и после короткой паузы вынесла окончательный приговор и цареву слуге – деду, скончавшемуся десять лет тому назад от скоротечной чахотки, и всем дальним и близким родичам Вайнерманов. – Вся ваша мишпоха, Монечка, родилась с саблей на боку, и ты, и твой отец, и его отец. Чуть что – в драку и наотмашь! Не то что наш род – Блувштейны. Стоит вам не угодить или, не дай Б-г, погладить против шерстки, как вы сразу вспыхиваете и давай размахивать сабелькой… Мир идн дарфн кейнмол нит фохевен мит дем месер одер мит ди хак («Мы, евреи, никогда не должны размахивать ножами или топором»). Ты меня понял?
– А что мы, по-твоему, должны делать, когда нас унижают или обижают? Сидеть паиньками и не сопротивляться? Да?
Бабушка Рива несколько раз кивнула своим заграничным париком.
– А как же прикажешь евреям защищаться, когда на нас кто-нибудь нападет?
– Как? Нам не надо ни на кого нападать первыми и не совать нос в чужие дела. Это – раз, – не задумываясь, ответила старуха, – и всегда стараться быть лучше, чем другие. Это – два.
– Это, бабуленька, тебе только кажется, что так можно защититься. Послушала бы ты, что об этом думает наш ученый папа.
– А что твой папа-мудрец думает? Еврей должен думать только об одном – как заработать побольше денежек, а не о том, как дать кому-то в морду.
Соломончик пропустил ее совет мимо ушей.
– Папа говорит, что нас всюду преследуют и обвиняют во всех смертных грехах, а в Германии уже даже убивают. Самое разумное, говорит он, вовремя найти от этой ненависти надежное убежище.
Бабушка Рива выпучила глаза:
– Г-споди! Г-споди! Чем же мы, Монечка, так перед всем миром провинились? За что нам такие кары?
– За все! За то, что первыми ни на кого не нападаем; за то, что лучше других; за то, что хуже других, – начал перечислять Соломончик, перекормленный рассказами папы и газетными сообщениями. – А главное – за то, что вообще еще живем на белом свете.
– Куда же от этой напасти деться? – спросила сбитая с толку бабушка Рива. – Где же это убежище?
– Где это убежище? – Соломончик замолчал, напрягся и выдохнул: – Там, где люто ненавидят и бьют других.
– Это ты, Соломончик, умно придумал.
– Это не я придумал. Это – папа. У него в голове на все вопросы всегда ответ готов.
– А он, хохем, знает такое местечко, где нас на руках носят?
– Знает, знает, – успокоил ее Соломончик. – Он все знает.
– Он задурил тебе голову своим английским языком и этой золотоносной Америкой! – простонала бабушка Рива. – Послушать его – там доллары сами в карманы пачками лезут.
– Угу.
– Туда уж, Монечка, поезжайте, милые, без меня. Я хотела бы умереть здесь. В Ковне. И чтобы меня похоронили на еврейском кладбище под соснами рядом с моим Соломоном, твоим дедом. Уж если я с ним, упрямцем и тираном, не развелась живая, то и мертвая я не желаю с ним расставаться. А в Америке мне будет неуютно лежать по соседству с незнакомыми мужчинами, которым я за всю свою жизнь даже «здравствуй» не сказала и которые обо мне слыхом не слыхали.
– Успокойся, бабуленька! Пока мы никуда не едем. А если и поедем, то тут тебя ни за что не оставим. И перестань говорить о смерти. Миссис Фелиция мне сказала, что беду нельзя приманивать словами, потому что слух у нее замечательный. Услышит – и вот она уже на твоем пороге. Лучше я тебе помогу встать из кресла, подведу к окну, чтобы ты свежим воздухом подышала и птичек послушала. Они тебе что-нибудь и на идише споют. Ведь ты же их на идише и петь учила?
– Учила, Монечка, учила, как и тебя. Бывало, сижу в парке и от скуки вдруг песенку на идише затяну, а они мне на разные лады подпевают. Ты лежишь себе, запеленатый в коляске, таращишь глазки на бегущие облака, а я убаюкиваю тебя и пташек на ветках песенкой про несчастного пастушонка, потерявшего свою единственную овечку. Ты, конечно, уже не помнишь ее.
– Не помню, бабуленька. Но если ты хотя бы один куплет напоешь, я почешу у себя в затылке и, может, вспомню, – подзадорил он старуху. – Спой, пожалуйста! Ты же любишь петь.
– Какая теперь из меня, старой рухляди, певица! Запою, а ты, чего доброго, уши от страха заткнешь.
Соломончик помог ей выбраться из мягкого кресла, взял под руку и медленно подвел к зашторенному окну, раздвинул тяжелую шелковую занавесь, распахнул створки. Из парка вдруг повеяло омолаживающей предвечерней прохладой и молодой зеленью, еще не изнуренной жарой; старуха шумно задышала всей грудью и вдруг – не запела, а с каким-то сладостным самозабвением забормотала:
– «Из гевен амол а пастехл, а пастехл, из фарлорн геганген бай им зайн эйнунэйнцик шефеле». Помнишь, Монечка?
– Помню, помню… – внук напряг свою память, ориентированную не столько на еврейские песни, сколько на английские стихи Бернса и сказки Киплинга в подлиннике. – Ты мне эту песенку пела, когда я был совсем маленький.
– Так послушай ее сейчас еще раз... «Беда, беду, овцы ништу, как я, несчастный, домой пийду», – хрипом будила память Монечки Рива. – Эта овечка несчастного пастушка жила когда-то в каждом еврейском доме.
– Да, да… я смутно припоминаю, бабуленька, – угодливо подбодрил ее, тряхнув своими рыжими кудрями, Соломончик.
– Ты не поверишь, но, когда я тебе, малышу, пела, вороны на старом клене за окном замолкали и запоминали слова, ты не смейся, не смейся над своей бабушкой, ведь Г-сподь Б-г даровал память и птицам, и зверям, и даже насекомым. Вороны слушали меня, я слушала их – и они жаловались мне на свою судьбу. Их тоже, как нас, евреев, никто на свете не любит…
Не успела бабушка Рива приступить к исполнению второго куплета, как внизу кто-то позвонил в дверь, на медной пластинке которой по-литовски и по-английски красовалась надпись: «Адвокат Бенцион Вайнерман» и были обозначены часы приема.
– Пришла твоя миссис-шмиссис, – оборвала свое пение старуха. – Три года с лишним, если не ошибаюсь, доит она моего Бенечку, а толку что?
– Но я за эти три года уже почти англичанином стал.
– Прежде всего каждому еврею надо бы стать евреем. Мало родиться евреем, Монечка. Хорошо твоим англичанам – у них империя, их миллионы. А нас на свете сколько? И что у нас? Пшик! Ни своего неба, ни своей земли. Только наш язык и Тора. Деду Соломону когда-то в Одессе предлагали креститься. Принять православие и сменить имя и фамилию на русские – Сергей Виноградов. Угадай, что твой дед с царской саблей на боку ответил?
– Я не умею гадать.
– А ответил он так: благодарю за честь, но я не Сергей Виноградов, а Соломон Вайнерман, сын коробейника Генеха Вайнермана. Из Поневежа. Осина, господа, как ее ни выкрещивай, не станет красавицей березой, а мышка, которая прячется в подполье, – кошкой, которая на нее охотится… И я до гробовой доски с благословения Всевышнего останусь тем, кем я был в колыбели…
– Это интересно, даже очень интересно. Но мне, бабуленька, некогда. Миссис Томпсон не любит долго ждать за дверью.
Соломончик спустился со второго этажа вниз и открыл своей учительнице двери, извинившись за вынужденную задержку.
– Бабушке что-то нездоровится, – сказал он в свое оправдание. – Я должен был ей помочь.
– Делать добро – благо, мистер Сол, – вяло отозвалась миссис Фелиция Томпсон-Гилене.
Вид у нее был озабоченный, движения замедленные, в глазах – смятение, как будто она пришла к Вайнерманам впервые. Казалось, пришла не для того, чтобы наугад выбрать и прочесть с Моней какую-нибудь главку из «Посмертных записок Пиквикского клуба» Диккенса или из «Приключений Гекльберри Финна» Марка Твена и пересказать ее содержание, а для того, чтобы получить у адвоката консультацию по какому-нибудь сложному уголовному делу.
– Сегодня, мистер Сол, мы проведем с вами прощальное занятие, – сказала миссис Фелиция Томпсон-Гилене. Уловив удивленный взгляд Соломончика, она добавила: – Обстоятельства складываются так, что мы будем вынуждены вскоре оставить Литву.
– Что случилось, миссис Фелиция? – не выдержал Соломончик.
– Разве ваш папа ничего вам не рассказывал?
– Папа на прошлой неделе уехал на судебное заседание в Шяуляй защищать какого-то крупного взяточника.
– Жаль!.. Мы хотели бы многоуважаемому господину Вайнерману лично объяснить причину того, что в дальнейшем не сможем выполнять условия заключенного с ним договора.
Миссис Фелиция Томпсон-Гилене захлопнула книгу, откинула со лба волосы цвета высушенной на солнце соломы, вздохнула и выдавила:
– Мистер Сол, вам в ближайшее время, наверно, придется перейти с усиленного изучения английского на русский, о чем мы очень сожалеем.
– Sorry, я не совсем понимаю, о чем это вы, миссис Фелиция? Зачем мне русский? Русский мне не нужен.
– Вы что, не слышали о том, о чем сейчас судачит на каждом углу весь Каунас?
– Нет, – ответил Соломончик, и трудно было усомниться в его искренности.
– О том, что правительство заключило договор со Сталиным.
– Со Сталиным?! – гримаса недоумения исказила гладкое, улыбчивое лицо ее прилежного ученика.
– Советы забрали у поляков Вильнюс и вернули Литве. А взамен в Литву ввели войска Красной Армии, которые уже расположились под Каунасом и в других местах, – выпалила миссис Томпсон-Гилене с несвойственной ей брезгливостью. – Чужие войска, мистер Сол, – это не те гости, которые добровольно уходят.
Соломончик еще никогда не видел свою учительницу такой взволнованной.
– Мы все время с вами занимались не политикой, а семантикой и грамматикой, синтаксисом и орфографией, по этой причине вы, вероятно, не совсем в состоянии разобраться в том, что на самом деле случилось и какие от этого могут быть последствия. Чтобы было ясно, я скажу вам на упрощенном английском так: в Каунасе по аллее Свободы уже по-хозяйски разгуливают русские офицеры. Когда вернется ваш папа, он, мы надеемся, расскажет обо всех этих событиях более подробно и сделает свои выводы, а все остальное мы с ним уладим при встрече.
– Значит, урока сегодня не будет?
– К сожалению, мистер Сол, урока не будет ни сегодня, ни в конце недели.
Миссис Фелиция вяло улыбнулась и промолвила:
– Гуд бай.
Когда Вайнерман-старший вернулся из своей поездки в Шяуляй, Соломончик рассказал ему о разговоре с англичанкой.
– Мне, Соломончик, все это тоже очень не нравится. По-моему, Берлин и Москва начали делить пирог, испеченный в независимой крестьянской печи и им не принадлежащий: Гитлер отрезал себе кусок побольше – польский, Сталин оттяпал поменьше – Литву. Миссис Фелиции и ее мужу господину Гилису, наверно, нельзя отказать в прозорливости: при такой разбойничьей дележке всегда лучше отсидеться где-нибудь под Лондоном, чем оказаться между лезвиями штыков в Варшаве или Каунасе.
Он разделся, бросил на диван, облюбованный шкодником Хацкелем, свой портфель и сшитое у знаменитого каунасского портного Перельмана пальто-реглан и то ли Соломончику, то ли самому себе сказал:
– Кажется, в Литве суду, в котором стороны сходились в честном поединке и по закону приговаривали к заключению или оправдывали обвиняемых не только перед Фемидой, но и перед Г-сподом Б-гом, – такому суду приходит конец.
– Почему?
– Невеселое у меня, Соломончик, предчувствие. У ястребов, сынок, один закон – когти…
Его невеселое предчувствие было напрямую связано с приходом русских.
Окончание следует
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.