[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ИЮНЬ 2010 СИВАН 5770 – 6(218)

 

Вокруг Ехезкела Котика

Беседу ведет Михаил Эдельштейн

Хозяин дешевой кофейни на варшавской улице Налевки Ехезкел Котик «проснулся знаменитым», опубликовав в 1912 году книгу на идише под названием «Мои воспоминания». Мемуары Котика – описание жизни еврейского местечка, дающее широкую панораму экономической, социальной, религиозной и культурной жизни еврейской общины середины XIX века в черте оседлости, – получили восторженную оценку критиков и писателей, в том числе Шолом-Алейхема и И.‑Л. Переца. Новую жизнь книга обрела, когда вышел ее перевод сначала на иврит, в 1998 году, а затем на английский, в 2002‑м. Недавно совместными усилиями Европейского университета в Петербурге и издательства «Мосты культуры / Гешарим» появился первый русский перевод «Моих воспоминаний», выполненный Майей Улановской. Книге предпосланы два предисловия – Дэвида Роскиса и Валерия Дымшица; последнему принадлежат и комментарии к изданию.

 

За время, прошедшее с момента выхода книги, нам несколько раз доводилось слышать от самых разных людей – как специалистов, так и «рядовых» читателей – востор­женные отзывы о ней. Зачастую отзывы эти были совершенно «неспровоцированными», разговор мог идти о чем-то совсем другом – и вдруг собеседник начинал говорить о том, какая прекрасная книжка Котика, какое удовольствие от нее он получил… В чем причина такой популярности? Что это – пиетет перед классическим памятником или же в мемуарах Котика действительно есть нечто притягательное для современного читателя, мало-мальски интересующегося еврейской проблематикой?

Эти и другие вопросы мы решили задать филологу, специалисту по полонистике и иуда­ике, директору центра «Сэфер» Виктории Мочаловой, профессору Института истории Варшавского университета, специалисту в области истории евреев и польско-еврейских отношений в XIX–XX веках Шимону Рудницкому, поэту, переводчику и преподавателю идиша Исроэлу Некрасову. Одной репликой в нашем полилоге поучаствовал также историк, сотрудник Института востоковедения РАН Александр Локшин.

Итак: почему воспоминания Котика вдруг оказались так популярны?

 

Шимон Рудницкий. Мне кажется, есть несколько причин такой реакции:

а) многие впервые столкнулись с литературой этого типа;

б) вновь пробудившийся интерес к еврейской истории;

в) идеализация штетла (хотя, думаю, никто из читателей не захотел бы жить в таком местечке, не случайно Котик уехал оттуда).

 

Исроэл Некрасов. Конечно, есть и нечто притягательное, есть и пиетет перед памятником, но, может быть, дело еще в том, что на русский язык переведена только ничтожная часть еврейской литературы. Поэтому каждая новая переведенная книга очень много добавляет к существующим в России представлениям о литературе на идише.

Виктория Мочалова. Возможно, это эффект вдруг приплывшей из глубин времени бутылки с текстом, рассказывающим о некоей Атлантиде, о мире, которого никто из живущих «здесь и теперь» не мог видеть, но который, тем не менее, существовал в реальности, а не в фантастических построениях автора. Поэтому, вероятно, эта книга может быть притягательна как такое нетривиальное сочетание миража (описания, так сказать, еврейского града Китежа) – и подлинного свидетельства очевидца, участника, современника описываемого; как интригующее совмещение реального и ирреального.

Для современного читателя может представлять интерес и то, как непрофессионал весьма зрелого возраста (65‑летний дебютант!) вдруг берется за перо – и попадает в «десятку», повергая в изумленный восторг высокое профессиональное жюри в лице Шолом-Алейхема и Ицхака‑Лейбуша Переца. К тому же успеху книги, полагаю, в немалой степени способствует теперешний повальный интерес к мемуарной и исторической литературе, независимо от порта ее национальной приписки. «Non-fiction» – написано на знаменах нашего времени.

А если говорить о читателе, «мало-маль­ски интересующемся еврейской проблематикой», то ему Сам Б‑г велел вчитываться в эту книгу в поисках своих неведомых корней, в процессе этого чрезвычайно распространившегося на почве беспочвенности занятия – searching of the roots. Этот читатель, наверное, мысленно поставит мемуары Котика на ту же полку, где у него уже стоят и идишские мемуары Гликель из Хамельна, и сочинение Бера из Болехова, и «Автобиография» Соломона Маймона, и написанные по-немецки «Воспоминания бабушки» Полины Венгеровой, и «русские» воспоминания из николаевской эпохи Авраама Паперны, и трехтомные мемуары Генриха Слиозберга «Дела минувших дней. Записки русского еврея», и «Книга моей жизни» Семена Дубнова. И в этом ряду Котик займет, я думаю, достойное место.

– Что для вас в первую очередь книга Котика: исторический памятник или литературный? Секрет ее привлекательности в информативной насыщенности или в мастерстве рассказчика?

И. Н. Одно другого не исключает, но скорее все-таки первое.

Ш. Р. В литературном отношении я выше ставлю воспоминания Маймона. Не хуже и несколько других авторов (Ковнер, Паперна, Слиозберг – жаль, что он не переиздан полностью). Книга неровная: есть части, которые читаются прекрасно, а есть и такие, которые не доставили мне особого удовольствия. Прежде всего я читал Котика как первоисточник по истории нравов, образа жизни, быта штетла, а также отношений между митнагедами и хасидами.

В. М. Для меня это скорее исторический памятник, причем в том смысле, в котором мы различаем «историю» и «память». Это отражение образа жизни и образа мысли, представлений наших местечковых предков, покинувших места традиционного проживания ради больших городов, но причудливым образом сохранивших обломки прежней системы ценностей.

– Как Каменец Котика соотносится с тем образом местечка, который сформировался в современной ему идишской литературе?

И. Н. Никак не соотносится. Предшественники Котика не ставили перед собой цели описать местечко, оно было для них только сценой, на которой разворачивалось действие.

Ш. Р. Я не специалист по литературе, но образ, созданный классиками, довольно схож. Штетл застыл в своеобразном консерватизме. Недавно я видел несколько любительских фильмов 30‑х годов, кадры из которых могут быть иллюстрацией к Котику.

В. М. Конечно, существует богатая мифология штетла и его неоднозначная литературная история. Образ штетла двоится в зависимости от того, был ли автор маскилом, как, например, Йеуда‑Лейб Гордон, гневно или саркастически ополчавшимся на провинциальную затхлость, отсталость, косность, ограниченность и тому подобное местечковой жизни, из которой рвались на просторы просвещенного мира все те, кому там было душно и тесно (этот процесс по­дробно описан, в частности, еврейским бытописателем Семеном Ан‑ским), или более традиционным типом еврея, хранящим теп­лые (Роскис в предисловии к книге Котика называет их слащаво-сентиментальными) воспоминания о плотно заселенном и стоящем на прочных алахических основаниях местечковом мире.

У меня впечатление, что Котик, человек начитанный, «просвещенный», тем не менее далек от тенденциозности обоих направлений, что у него преобладает стремление описать, зафиксировать «уходящую натуру». Если же отвлечься от идеологии описания, то котиковский образ местечка вписывается в общий канон, во всяком случае, не противоречит ему.

– Котик, исходящий из представления о «смерти местечка», пишет о мире, ушедшем навсегда. Велика ли в его мемуарах роль идеализирующей памяти детства, ностальгического искажения?

Ш. Р. Чтобы ответить на этот вопрос, надо хорошо знать жизнь местечка. Есть, конечно, некоторые этнографические работы, но я знаю о ней лишь как читатель Котиков. У Котика видна идеализация его семьи, и это искажает картину.

И. Н. Об этом трудно судить тому, кто никогда не жил и не мог жить в местечке, но идеализации в мемуарах Котика не чувствуется. У него все описано достаточно жестко и убедительно.

В. М. Мне тут тоже трудно судить – верифицировать картину Котика я не имею никакой возможности, все мои познания об этом «мире, ушедшем навсегда» почерпнуты из литературы. У Котика мне не бросилось в глаза какое-то явное «ностальгическое искажение», превышающее обычную идеализацию мира детства. Детство-то ушло у всех, но у еврейских авторов XX века безвозвратно ушел и описываемый мир, поэтому всякая попытка его реконструкции представляется ценной сама по себе, даже при наличии «искажений». Возможно, поэтому был так высоко оценен Исаак Башевис Зингер, взявшийся описать этот мир после его тотального уничтожения, до которого умерший в 1921 году Котик, слава Б‑гу, не дожил.

– Валерий Дымшиц в предисловии к книге пишет об ориентации Котика на традиционные литературные и фольклорные модели. Не сказывается ли «память жанра» на фактической достоверности мемуаров?

И. Н. Может, и сказывается, но, наверное, не больше, чем на достоверности любых мемуаров.

Ш. Р. Котик – не новатор. И трудно от него этого ожидать. Все мы не свободны от разного типа влияний. Не вижу особенных отличий мемуаров Котика от воспоминаний хотя бы Горького или Свирского. Нет воспоминаний «объективных», все они проходят через фильтр времени и жизненного опыта.

В. М. Вы все клоните к верификации «показаний» Котика, последовательно в своих вопросах акцентируете именно фактическую достоверность его мемуаров. Меня в данном случае это интересует не в первую очередь. Ведь мемуарист всегда, по определению, «врет», его свидетельства нельзя принимать за чистую монету (аберрация памяти, ее услужливость, «wishful thinking», принцип «что пройдет, то будет мило» и прочее), и историки знают, что сведения, почерпнутые из мемуаров, следует воспринимать критически. Котик приводит и слухи своего времени, тоже важную составляющую бытия всякого социума, при этом далекую от фактической достоверности (например, об участии Огиньского в польском восстании), и для нас эти слухи тех лет, та «память» столь же интересна, как и «история».

Многие персонажи Котика напоминают сходные образы, представленные в еврейской литературе, но мне кажется, что это скорее не литературная модель, которую он заимствует, а восхождение к общему реальному прототипу, инварианту, что, в свою очередь, свидетельствует о достоверности.

Вообще ценность мемуаров – не только и не столько в этой пресловутой достоверности (да и что она вообще такое – вопрос философский). Как памятник представлений эпохи, «документ ментальности», свидетельство сознания и восприятия человека того времени, они бесценны. Им просто нет цены.

– Насколько вообще можно верить Котику-мемуаристу? И позволял ли еврейский литературный канон начала XX века мемуаристу включать фантазию, вносить в текст игровое начало?

И. Н. Не знаю, что такое еврейский литературный канон начала XX века. Каждый значительный автор сам для себя устанавливал какие-то законы и смело их нарушал, если считал нужным это сделать.

Ш. Р. Когда Котик пишет о своей семье, фактам можно верить. Когда он пишет о своем отношении к вере – тоже. Но он пишет также о событиях, которые знает из «вторых рук», или повторяет мифы, имевшие хождение в его кругу. Например, это касается образа жизни помещиков. Когда он пишет о восстании 1863 года, это интересно, потому что это не образ восстания, а его отражение в сознании евреев. Как и к любым воспоминаниям, к мемуарам Котика следует относиться критически.

В. М. Ну, если уж сам Шолом-Алейхем писал Котику: «Что меня очаровало в Вашей книге – это святая, голая правда, безыс­кусная простота» – то нам, я думаю, и вовсе не пристало сомневаться в подлинности его описаний.

– Насколько высоким представляется вам качество русского издания Котика (перевод, сопроводительные статьи, научный аппарат)?

И. Н. Достаточно высоким. Переводчик и редактор сделали свою работу честно, на совесть, с уважением к автору и читателю. Эта книга – прекрасный подарок всем, кто интересуется еврейской литературой, но не может знакомиться с ней в оригинале.

Ш. Р. Начну с конца. Обработку текста Дымшиц сделал прекрасно, его комментарии и сноски ценны сами по себе. О переводе трудно судить, не зная оригинала. В общем, книга читается хорошо. В нескольких местах возникают сомнения, но, повторяю, надо знать оригинал. Например, владелец дома называется «обывателем». В переводе на иврит используется термин бааль-хабаит, так же и в идише, поэтому лучше назвать его – «хозяин». Во времена Котика «обывателем» называли исключительно помещика, житель города был «подданным». Теперь это слово «демократизировалось» и по-польски означает «гражданин».

В. М. Предисловие Роскиса и работа Дымшица (предисловие, комментарии), полиграфический облик издания – выше всяких похвал. Что касается самого перевода, я не могу судить квалифицированно, так как, увы, не знакома с оригиналом. Однако многие места в переводе вызывают сомнения, возражения. Трудно поверить, что в оригинале католический священник, ксендз, назван «попом» – «поп русский» и «поп польский». Не вполне удачными представляются обороты «с Б‑жьей помощью случилась эпидемия кори», «митнагед впадает в страшную сухость, в какую-то пустыню» и другие.

Вацлав Конюшко. Кидуш левана – освящение луны. 1880 год.
Национальный музей Варшавы

Александр Локшин. У читателя, знакомящегося с опуб­ликованными воспоминаниями Котика, может сложиться впечатление, что перед ним «все» воспоминания, которые написал автор. По крайней мере, характеризуя в предисловии и второй том мемуаров, Валерий Дымшиц не оговаривает, что к русскому читателю приходит лишь первый. Тот самый первый том, которым восхищался Шолом-Алейхем, впоследствии разочарованный продолжением воспоминаний Котика. Между тем Ицхаку‑Лейбушу Перецу понравились оба тома. Не публикуя вторую часть, издатель не дает возможности читателю самому сделать вывод, который формулирует автор предисловия: «история его (Котика. – А. Л.) собственных скитаний и мучений ему не удается». Во втором томе представлен целый пласт еврейской истории времен царствования Александра II, это богатый источник для изучения описываемой эпохи.

Сам мемуарист, приступая ко второму тому воспоминаний, писал: в первой части «я был вольная пташка, беззаботное дитя и крутился в маленьком, любимом Каменце среди веселых хасидов и задумчивых митнагедов», считая, что «Каменец – это весь мир, а Б‑г сидит сверху, на небесах, и смотрит только на нас, на местечко». Во второй же части он «настоящий галутный еврей – скитающийся, бродячий еврей с большим грузом, ищущий, как заработать. Меламед, арендатор, собственник, продавец, винодел, Менахем-Мендл… не способный ни к чему практическому». Но, кидаясь из стороны в сторону, наш герой, как он сам признавался, «держал глаза открытыми». Из-за этого он, возможно, и не пришел «ни к чему практическому» – но именно благодаря «открытым глазам» он увидел и запечатлел многие стороны еврейской жизни: Белосток как один из местных центров Хаскалы; Варшаву и отношение польских евреев к приезжим литвакам, получившим обидное прозвище «целем коп» – «голова крестом»; не отразившуюся в других еврейских воспоминаниях жизнь ишувников, деревенских евреев, и самого мемуариста, оказавшегося волею судеб управляющим помещичьей усадьбы; картину еврейской повседневности в Киеве; портреты ряда еврейских богачей-филантропов Егупца, включая Израиля Бродского; описание еврейской Москвы, которое никогда не было востребовано историками, как и зафиксированная Котиком реакция евреев на убийство Александра II. Очень колоритны в воспоминаниях описания жизни хасидов. Интересны свидетельства Котика об отношении евреев к Русско-турецкой войне 1877–1878 годов (любопытно сравнить их с рассказом на ту же тему Семена Ан‑ского «Мендель Турок»). Завершается второй том описанием еврейского погрома в Киеве и смертью деда Котика.

Позволю себе выразить надежду, что выложенный в Интернете перевод второго тома воспоминаний будет прокомментирован так же добротно, как и первый, и вскоре тоже станет достоянием русскоязычного читателя.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.