[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ МАЙ 2010 ИЯР 5770 – 5(217)
Записки на подкладке
Робер Бобер
Что слышно насчет войны?
Пер. с фр. Н. Мавлевич.
М.: Текст; Книжники, 2010. – 190 с. (Серия «Проза еврейской жизни».)
Вопреки сочетанию имени и фамилии, сообщающему нам определенные ожидания, ничего комического в творчестве Робера Бобера, французского прозаика и режиссера документального кино, не наблюдается. «Что слышно насчет войны?» («Quoi de neuf sur la guerre?») – его дебютный роман, вышедший в 1993 году и посвященный событиям полувековой давности – еврейской жизни в Париже второй половины 40‑х годов (см. интервью с автором: Лехаим. 2009. № 12). Роман во многом автобиографичен или, как выразился сам прозаик, «документален»: подобно своим героям, Бобер родился в польско-еврейской семье, перед войной эмигрировал во Францию, чудом пережил Катастрофу, а после войны работал портным и закройщиком в небольшом еврейском ателье.
Истории, разворачивающиеся вокруг швейной мастерской мсье Альбера на улице Тюренн в Париже, – это мирный сиквел к трагедии войны и геноцида. Сквозь них иногда просвечивает не менее мирный приквел – в виде воспоминаний героев о своем польском довоенном детстве. Повествование устроено мозаично: рассказы разных персонажей (а иногда – их письма) не всегда связаны между собой, солидной протяженности во времени не имеют, сюжетной завершенностью не обременены. Соответствие жанру обеспечивает единство системы персонажей и общего настроения – удаляющегося шума времени или истончающегося запаха послевоенной гари и слез.
Хозяин ателье мсье Альбер – образцовый семьянин, он мечтает о том, чтобы его сын выбился в люди, а не слепил глаза за швейной машинкой, но при этом не хочет, чтобы тот стал художником – ведь все художники прозябают в нищете, а слава настигает их лишь после смерти. Однажды, когда жена уехала погостить к брату, мсье Альбер зачем-то приглашает в ресторан миловидную мастерицу-отделочницу. Отделочница пытается устроить на работу свою младшую сестру, которая во время войны, будучи еще подростком, родила ребенка от немецкого солдата и теперь в родном городе подвергается бойкоту и оскорблениям. При этом на саму отделочницу имеет серьезные виды портной Абрамович по прозванию Абрамаушвиц. Покамест же он пользуется услугами проституток. Одна из них покупает лотерейный билет с номером, вытатуированным на руке Абрамовича – ее любимого клиента, но номер оказывается несчастливым. Другая отделочница – мадам Полетта – скрывает свое еврейство и, купив пакет с мацой, заворачивает его в несколько журнальных листов, чтобы никто не догадался. На обед портные ходят в кафе по соседству, и там же, бывает, пьют пиво фашисты – те, кто уже после окончания войны устроил еврейский погром под лозунгом «Франция для французов!». А полицейский комиссар 18‑го округа Парижа так и вообще остался на своей должности с вишистских времен – во время войны он арестовывал евреев и отправлял их по этапу, а теперь, не стесняясь, открыто мешает их сыновьям получать гражданство. Старьевщик Изя зовет своего пса Лейбеле – в честь Троцкого, а также потому, что тот лает с еврейским акцентом. А сын мсье Альбера так и не станет художником, зато из него вырастет отличный фотограф…
Скромный мир маленьких людей с нехитрыми заботами и негромкими радостями, сквозь череду которых иногда простреливает пережитый ужас и унижение и сквозит чужим одиночеством.
Ада Ардалионова
Салат из евреев и ливрей
Лев Бердников
Евреи в ливреях. Литературные портреты
М.: Человек, 2009. – 352 с.
Бывают книги, способные поставить рецензента в тупик, – ибо не вполне ясен их жанр, а стало быть, критерии оценки. Так и в данном случае: книга Льва Бердникова вроде бы представляет собой сборник исторических биографий, воплощенную мечту советского еврея, весомый довод в пользу того, что и наш брат в России отметился с пользой для страны. Понятно, что подобное важно для человека закомплексованного, в глубине души не уверенного в том, что он в России свой, и нуждающегося в неких внешних аргументах.
Но времена изменились, и те, кто живет в России и считает себя евреями, уже не озабочены обоснованностью своего права говорить про эту страну «наша». Одни и вовсе не считают ее своей, другие же считают без каких-либо в том сомнений и потребности в доказательствах. А посему сборники биографий исторических деятелей, имевших то или иное отношение к еврейству, могут быть сегодня интересны, если исследуют какие-либо иные, специальные, вопросы, – например, проблему смены вероисповедания или, допустим, влияние на карьеру знания языков. Но для подобной цели едва ли подходят собранные под единой обложкой жизнеописания столь разнесенных во времени людей, как Леон Жидовин – придворный врач Ивана Великого – и барон Гораций Осипович Гинзбург. Ибо про первого наука знает чуть меньше, чем изложено у Бердникова, тогда как про последнего материалов и без того достаточно.
В итоге получается что-то странное. Скажем, в сборнике есть очерк о первом учителе Петра Никите Зотове. При этом доказательства его еврейского происхождения сводятся к случайному указанию на то, что его предки – выходцы не то из Грузии, не то из Польши, да к неким «семитским чертам» на портрете. Эдак у нас вообще все евреями окажутся!
Столь же натянуто причисление к евреям действительно выдающегося деятеля русского XVII века – дьяка Алмаза Иванова. Да, кто-то когда-то делал такие предположения – но сегодня достоверно известно, что это не так. (Хотя происхождение Алмаза – открытая научная проблема, в частности, дискутируется его связь с обширным дьяческим кланом Чистых.)
Кроме того, в книжке Бердникова мильон неточностей и ошибок самого разного рода. Ордынский хан Ахмат назван почему-то казанским, хотя это две большие разницы. Иван III и его сын Иван Молодой упорно называются царем и царевичем, хотя этих титулов не носили и ими не пользовались. Второй Новгородский поход Ивана III относится к 1479 году, хотя в реальности имел место двумя годами ранее. Олеарий назван секретарем посольства при Алексее Михайловиче, хотя в царствование этого монарха пределов России не пересекал. Меншиков традиционно поименован сыном пирожника, хотя этот вымысел Куракина давно уже не считается в науке правдой (см., например, работы Юрия Беспятых); впрочем, в другом месте автор говорит о нем как о сыне конюха, что несколько ближе к истине. Борис Шереметев просился в монастырь, а потом женился на молодухе – не в 1714‑м, а в 1712 году, в 1713‑м в этом браке уже родился сын Петр. Шафиров был сослан в Новгород Великий, а не в Нижний Новгород.
Дабы не продолжать этот нудный список, сошлюсь лишь на один эксперимент. Крупнейший на сегодня специалист по Великому посольству Петра Первого Дмитрий Гузевич прокомментировал по моей просьбе «профильный» двухстраничный отрывок из книги, касающийся принятия на русскую службу Антона Дивиера.
Итак:
«Амстердамские власти, зная о пристрастии царя к Нептуновым потехам, устроили тогда маневры, в ходе которых разыгралась нешуточная морская баталия. Десятки парусных кораблей выстроились в две линии в заливе Эй, вблизи мыса Схелингвуд. Петр, как истый морской волк, в разгар военной забавы перебрался со своей яхты на один из кораблей и принял командование им. Здесь-то его внимание и привлек красивый исполнительный юнга», – пишет Бердников.
«Это была бутафорская баталия 22 августа – 1 сентября 1697 года, где не участвовало ни одного корабля, но 40 яхт, частные мелкие суда и 27 береговых орудий. Петр командовал одной из яхт. Анекдот о его переходе с яхты на корабль взят из другой совсем оперы – дорога из Голландии в Англию в начале 1698 года, когда Петр действительно отказался ехать на удобной яхте и перешел на корабль. Так что “юнга на корабле” никак не мог попасться на глаза царю во время указанных маневров. При том, что нанят Дивиер был и в самом деле в Голландии», – комментирует Гузевич.
«Видимо, проницательный венценосец угадал в зеленом салажонке его более высокое предначертание, а потому сразу же определил Антона в придворные пажи», – утверждает Бердников.
«Дивиер стал денщиком Петра, а не придворным пажом – это принципиально разные вещи. Достаточно сказать, что для наличия придворных пажей должен иметься сам двор, которого у Петра в то время просто не было», – отвечает Гузевич.
«Будучи христианином (как и его покойный отец), Дивиер мог беспрепятственно жить в России и продвигаться по служебной лестнице и не приняв греческого вероисповедания (ведь стал же полным адмиралом друг царя кальвинист Ф.Я. Лефорт!). Тем не менее сразу же по приезде в Москву Антон обращается в православие», – продолжает Бердников.
«Во-первых, он был не просто христианином, а марраном, а это не вполне одно и то же. Крестился в католичество он вместе со своим отцом еще в Португалии, а по прибытии в Голландию прибился к сефардской общине Амстердама. Сравнение с кальвинистом Лефортом некорректно: в Лефорте никто не подозревал скрытого еврея, а протестантские течения были в Московии много более в фаворе, нежели католицизм. Дивиер же в качестве маррана должен был прикрываться личиной католика, что создавало много больше неудобств, в том числе и благодаря усилиям Лефорта, старавшегося вытеснить католиков из окружения царя. А посему вполне логично и не слишком травматично для Дивиера было принять в России православие: какая, в сущности, для скрытого еврея разница!» – поясняет Гузевич.
В общем, для обретения представления о владении автора материалом примеров достаточно. И это тем печальнее, что Лев Бердников обладает опытом исследовательской деятельности, работы в архивах и т. п. Но, видно, не было охоты утруждаться…
Лев Усыскин
ЗАМЕТКИ НЕПОСТОРОННЕГО
Манес Шпербер
Хурбан, або незбагненна певнiсть (Хурбан, или Непостижимая уверенность)
Черновцы:Книги-XXI, 2009. – 268 с.
«Манес Шпербер принадлежал к той породе нарушителей спокойствия, которым Германия многим обязана», – такая оценка из уст ведущего критика ФРГ, прозванного Папой Римским немецкой литературы, Марселя Райх-Раницкого, дорогого стоит. В Германии, где писатель и социальный психолог Шпербер прожил всего шесть лет, он действительно удостоился признания, в частности, получил главную литературную премию страны – имени Бюхнера.
Русско- и украинскоязычному читателю этот уроженец Галиции, в юности – активист «А-шомер а-цаир», позднее – член Германской компартии, из которой вышел в 1937‑м после московских процессов, напротив, почти не известен, а с еврейской стороны – не известен вовсе. Правда, «к корням» Шпербер, рожденный в хасидской семье, обратился довольно поздно – в начале 1950‑х. И его эссе на эту тему, как заметил переводчик сборника Петр Рыхло, – это наблюдения не еврея, а, скорее, европейского интеллектуала, который хочет сделать еврейские проблемы достоянием широкой аудитории. Свои религиозные убеждения этот европейский интеллектуал сформулировал просто: «Мой иудаизм – солидарность со всеми, по отношению к кому совершена несправедливость. Издавна это было и моим социализмом…»
К избранничеству относился с известным скепсисом: «Я довольно рано открыл для себя, что Б‑жья милость сопровождает нас. Как горб спину… Цена, нами уплаченная, кажется мне слишком высокой за такое пребывание во времени и везде и всюду в пространстве. И тем не менее, мое еврейское бытие для меня столь же естественно, как, например, убежденность тирольского крестьянина в том, что он принадлежит земле, где стоит его село».
Между тем, для самого писателя Земля – та самая, обетованная, – и даже Стена весят немного. Меньше, чем, например, Акрополь. Более того, по Шперберу, именно утрата Храма обусловила не только существование еврейского народа, но и его веру и все то, что в нем стоило бы сохранить.
В известном смысле его можно было бы назвать идеологом галута, что, впрочем, не означает равнодушия к Израилю. Одно из эссе, написанное за день до Шестидневной войны, так и называется – «В глубокой тревоге». В «Израильском дневнике», перечисляя задачи, стоящие перед молодым государством, он признает, что «пытаться решить их все одновременно – неразумно». И тут же усмехается: мол, если бы этот народ всегда поступал разумно, то давно перестал бы существовать.
Другое дело, что идея «нового еврея», родства не помнящего, Шперберу чужда: «Если Израиль не вберет в себя все культурное наследие еврейства, то он рискует стать левантийской провинцией еврейства, вместо того, чтобы подняться к его центру. Израиль <…> должен быть столь же универсалистским, сколь и национальным, чтобы иудаизм нашел в нем свою родину».
Самое объемное эссе, давшее название сборнику, не случайно посвящено Холокосту (хотя автор предпочитает традиционный термин «Хурбан» – «Разрушение»). Чувство ли вины за собственное спасение в нейтральной Швейцарии тому причиной или «солидарность со всеми, по отношению к кому совершена несправедливость», но главным объектом его критики становится Ханна Арендт, применяющая к Хурбану «полицейское понимание истории»: «Книга Арендт свидетельствует, насколько далеко отошла она от своего народа. Иначе не говорила бы о страданиях, которые должна бы ощущать и сама, так, словно хочет сыграть роль злодея из Пасхальной агады, вопрошающего: “Что с вами случилось?” С вами, а не с нами».
От рефлексий по поводу антисемитизма он, напротив, отстраняется, считая его нееврейской проблемой и резюмируя совсем уж не в духе европейского левого: «Б‑г справедлив – из нас он делает жертвы, а из вас – палачей». В то же время Шперберу претит и вульгарный христианский филосемитизм, «унижающий, как комплимент, основанный на абсурдном недоразумении».
Последняя часть сборника – признание в любви к литературе на идише, одной из первых светских литератур, возникших в Европе, и к еврейским писателям, чье соседство в книге обусловлено лишь авторскими пристрастиями. Корни этой литературы Шпербер находит не в гетто, а штетле, что выходцу из Заблотова особенно льстит. Это, вероятно, наиболее пронзительно-личный раздел книги: «Белые голуби на крыше синагоги и светлые глаза Шолом-Алейхема, которые казаки во время <…> вторжения в наш дом выкололи штыками… С тех пор я видел много портретов великого еврейского юмориста, и каждый раз его выколотые глаза смотрят на меня… Эти глаза не смеются. Тем не менее Шолом-Алейхем – юморист горя – настаивает на том, чтобы мы смеялись. И его самобытный язык заставляет нас делать это. Будучи свидетелем <…> преследований царского режима, Шолом-Алейхем оставался полон надежд. Сегодня он, вероятно, думал бы иначе, несмотря на выпущенную в Советской России марку к столетию со дня его рождения. Тогда было трудно быть евреем; сегодня в России невозможно быть Шолом-Алейхемом».
И кто он после этого – Манес Шпербер? Разочаровавшийся в коммунизме европейский либерал? «Еврей не по вере, а по своему наследию», как характеризовал его Андре Мальро? А может, и тот и другой. Уж очень это по-еврейски.
Михаил Гольд
Писатели и вожди. Продолжение следует...
Борис Фрезинский
Писатели и советские вожди: Избранные сюжеты 1919–1960 годов
М.: Эллис Лак, 2008. – 672 с.
История взаимодействия советской художественной интеллигенции и власти давно привлекала внимание исследователей. За последние два десятилетия опубликовано множество неизвестных ранее документов, так или иначе касающихся этой темы. Однако работ, авторы которых сумели бы обобщить эти материалы и выстроить связную картину взаимоотношений писателей и советского руководства, появилось совсем немного. И если то, как выстраивали свои отношения с властью отдельные писатели, постепенно становится все более понятным (образец для подобного рода штудий – монография Лазаря Флейшмана «Борис Пастернак и литературное движение 1930‑х годов»), то взгляды большевистских вождей на литературу или механизмы функционирования таких важных инстанций, как Союз писателей, до сих пор еще детально не описаны.
Новая книга Бориса Фрезинского своим заглавием и компетенцией автора давала надежду на заполнение одной из многочисленных лакун. Надежда эта оправдалась – но лишь частично. В полном соответствии с подзаголовком автор не ставил себе цель написать связную и концептуально выдержанную книгу, а ограничился тем, что механически поместил под одну обложку разномасштабные сюжеты разной степени проработки.
Книга открывается россыпью архивных находок – письмами-просьбами советских литераторов (среди которых Горький, Куприн, Сологуб, Вяч. Иванов, Ремизов и Волошин) к Каменеву. Однако сами по себе эти письма ни в какой цельный сюжет не складываются, и, чтобы повествование не стояло на месте, автору приходится прибегать к многозначительным многоточиям или публицистическим эпилогам. Примерно так же обстоит дело и с разделами, посвященными контактам писателей с Троцким и Радеком. Здесь самая интересная главка – та, что описывает соперничество Троцкого и Сталина за право управлять литературой еще в 1922 году. Борьба эта, что неудивительно, окончилась победой Сталина, грамотно использовавшего административный ресурс.
Изложение приобретает стройность, как только доходит до наиболее волнующих автора тем – судеб Ильи Эренбурга и «Серапионовых братьев». Самые удачные разделы книги посвящены истории отношений Эренбурга с Бухариным и занимающей 200 страниц хронографии международных писательских конгрессов 1930‑х годов. Пожалуй, никто кроме Фрезинского так пристально не занимался этими важнейшими для советской культурной политики мероприятиями. Спустя десять лет после публикации известной статьи о Парижском конгрессе 1935 года в альманахе «Минувшее» Фрезинский, опираясь на новые архивные материалы, написал и о том, как эта сталинская инициатива выдыхалась по мере отказа вождя от борьбы с фашизмом как идеологического приоритета. Своеобразным дополнением к истории конгрессов служит описание насыщенной интригами и выяснением отношений поездки комсомольских поэтов в Париж в 1936 году.
Весьма увлекательна и глава, анализирующая позицию Эренбурга в годы государственного антисемитизма. В ней продолжается многолетняя полемика с Геннадием Костырченко, пытающимся доказать, что Сталин никогда не планировал депортацию евреев. В «Писателях и советских вождях» Фрезинский спорит с книгой Костырченко «Тайная политика Сталина. Власть и антисемитизм» – но совсем недавно вышла в свет новая работа историка «Сталин против “космополитов”. Власть и художественная интеллигенция в СССР», где, проигнорировав критику Фрезинского, он повторяет все ранее написанное и еще более заостряет свою позицию (о последних работах Костырченко см. статью Алека Эпштейна в настоящем номере «Лехаима»).
Полемика разворачивается в двух измерениях: во-первых, Фрезинский вполне убедительно указывает на логические несоответствия в построениях Костырченко – однако у историка по-прежнему остаются сильные аргументы в защиту своей версии, так что окончательное решение вопроса о том, планировалась депортация или нет, по-видимому, придется в очередной раз отложить. Во-вторых, Костырченко очевидным образом недолюбливает Эренбурга и видит в нем всего лишь послушного исполнителя воли Сталина. И здесь позиция Фрезинского представляется более фундированной – он в мельчайших подробностях показывает, как Эренбург изо всех сил сопротивлялся оказываемому на него давлению и использовал свой авторитет, чтобы скорректировать государственный курс в отношении евреев. Этот сюжет прочитывается с тем большим вниманием, что после отказа Пастернака подписать требование о расстреле военачальников в 1937 году, протест Эренбурга был чуть ли не единственной попыткой советского писателя лично противостоять каннибальским инициативам Сталина на столь высоком уровне.
Илья Венявкин
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.