[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ОКТЯБРЬ 2009 ТИШРЕЙ 5770 – 10(210)

 

Путтермессер и московская родственница

Синтия Озик

1. История

Повсюду это было время крушения. Могучие рушились один за другим. В Канаде, на краю леса два древних дуба (молодые деревца, когда Цезарь переходил Рубикон, – сказал диктор в Оттаве) повалились, опаленные с макушки до корня яростью молнии. В ближних городах несколько дней стоял запах обугленной коры и испепеленных листьев и тревожил ноздри нервных собак. В Нью-Йорке пара знаменитых редакторов, грозных и могущественных, как императоры, пала в просверке гильотинного ножа; за ночь их имена канули в небытие. Правили молодые, правили безраздельно; старые, устарелые сдулись, были сброшены и забыты, и кто говорил о былой их славе, говорил о дыме.

На другой, дальней щеке Земли, за припятскими болотами, за Днепром и Волгой, в сердцевине Москвы, где стены холодных подвалов Лубянки проросли пустулами кровавой плесени, палаческими лишаями, трескался, рассыпался коммунизм. Советский Союз доживал свой век, чах, хирел, спотыкался, задыхался, угасал – хотя кто в девятом десятилетии XX века мог подумать о его смерти?

Но были знаки: в трещины просачивался фашизм. На Крас­ной площади издеватель­ски шест­вовали шеренги чер­но­ру­ба­шечников. Шпана вры­ва­­лась в Союз писателей, вык­рикивая оскорбления евреям. Ископа­емые казаки, царские погром­щики, вспоминали себя, ожив­лялись!

Рут Путтермессер, седая, на седьмом десятке, пенсионерка, незамужняя, с причудами одинокой женщины, не предчувствовала кончины Советов; но в распад верила. Кожа на внутреннем сгибе ее локтей сползала складками, под подбородком висела, как кисет, мешки под глазами опустились, и офтальмолог, когда хотел расширить ей зрачки, вынужден был приподнимать ее веки осторожными пальцами. Все обвисло, упругость исчезла. Время повернуло Путтермессер на своем страшном шарнире.

Теперь она была стара, как ее давно умерший отец: отец, который бежал из жестокой царской России, оставив там родителей, сестер, братьев, московских родственников, ей известных только по рассказам, теток, двоюродных, дядю-школьника, утонувших в большевистском безмолвии, ссохшихся до своих архаических имен и хрупких фотокарточек в картонных рамках. Московская бабка Путтермессер – пятнистая коричневая смутность в ящике комода: морщинистый татарский лоб, запавший беззубый рот, сломленная старуха, бесплотная, как легенда. «Больше не пишите, – попросила бабка в 30‑х годах. – Зрение отказало. Я старая и слепая. Читать не могу». Это было последнее письмо из Москвы; оно лежало под старыми русскими фотографиями в конверте, облепленном грубо напечатанными марками. На всех марках был один и тот же профиль с изрядными усами. Сталин. Путтермессер знала, что поэт Осип Мандельштам сравнил его усы с тараканьими; после чего Сталин приказал его убить. Убили Бабеля после месяцев пыток и имитации суда. Убили Михоэлса, актера еврейского театра. В августе 1952 года за одну ночь убили всех поэтов, писавших на идише. Расстреляли в подвалах Лубянки.

И между Москвой и Нью-Йорком – постоянный немой страх. Что скрывалось за просьбой бабушки, было ясно. Не пишите! Мы боимся писем из Америки. Нас сочтут шпионами, вы подвергаете нас опасности. Не напоминайте о себе! Среди своих детей старуха славилась острым зрением: она за сто шагов могла разглядеть настороженные ушки белочки на высоком дереве. Отец Путтермессер унаследовал ее глаза. Светлые, голубые, как вода, в которую капнули чернил. Бедный, осиротевший папа, смолоду и навсегда отрезанный от родни: от маленького брата Велвла, десятилетнего, на карточке наголо стриженного по русскому обычаю тех лет, в школьном мундирчике со стоячим воротником и пунктиром металлических пуговиц на детской груди. Семья раскололась семьдесят лет назад: первая мировая война, революция, сталинские зверства, вторая мировая война, холодная война – вот какой клин между ними. Папа Путтермессер, старик, умиравший в параличе, тосковал по матери, по Велвлу, по сестрам – Фане, Соне, Рейзл, по братьям Аарону и Мордехаю. Один в Америке без родных. Так и не услышал больше высокого, возбужденного отцовского голоса. Континенты и моря пролегли меж Москвой и Нью-Йорком – и тишина, такая глухая, что за тридцать лет, прошедших после смерти отца, Путтермессер почти забыла о том, что у нее в России родственники. Они были далеки во всех смыслах. Она никогда о них не думала.

2. Анекдот из Москвы

В середине неустойчивого периода, известного как перестройка, когда во мгле, окутывавшей Советский Союз, мир стал замечать мерцание каких-то странных дел, Путтермессер позвонили из Москвы. Полвека без единой буквы, слога, вздоха, и вдруг, как гром среди ясного неба, из пустоты, как будто из пучин времени, звонит телефон (прозаически, не волшебно) – в обычной нью-йоркской квартире на Восточных Семидесятых улицах – Москва! Запретная, запертая, угрюмая Москва. Потусторонняя Москва! Женщина с одышкой, высоким голосом, возбужденно говорит по-немецки, и Путтермессер понимает ее по большей части: как-никак читала в колледже «Марию Стюарт» Шиллера. И Гете – «Германа и Доротею». Перепуганный электрический голос принадлежит Жене, дочери покойной Сони – Сони, младшей сестры папы Путтермессер. Женя – двоюродная сестра Путтермессер! Дрожащим голосом, словно даль состоит из вибрирующих частиц, Женя объясняет, что не владеет английским, а Путтермессер, наверное, не знает русского и что она, Женя, хотя теперь пенсионерка, преподавала немецкий, но, ах, опасность нельзя назвать, о ней можно догадаться! «Rette mein Kind!»[1] – стонет Женя, и сквозь помехи московских всхлипываний Путтермессер слышит крик папиной крови из-под земли.

И договорено: Путтермессер предстоит спасти Жениного ребенка. Ей казалось, она поняла – от чего. Старая тьма расползлась по расшатанному Союзу, кто угадает, какие злобные духи вековечной ненависти готовы проснуться? В глаза ей бросаются некоторые газетные заметки. В Киеве молодые люди проходили под окном, откуда лились страстные звуки скрипки; они ворвались в квартиру музыканта и избили его до бесчувствия. В Москве умных абитуриентов не пускают в университет из-за неумолимой квоты. Школьников обзывали жидами и разбили им в кровь носы.

И в Нью-Йорке, во время этой самой гласности, перестройки Путтермессер слышит анекдот, привезенный из Москвы. «Прошел слух, что в магазин завезут мясо, и перед дверью выстроилась длинная очередь. Через четыре часа выходит заведующий и обращается к толпе: “Мясо еще не привезли, но на всех все равно не хватит, так что евреи могут идти”. Проходит еще четыре часа, и опять заведующий: “Пока не привезли, но на всех не хватит, так что недовольные властью пусть уходят”. Еще четыре часа, и наконец он объявляет: “Извините, товарищи, мяса не будет. Все идите домой”. И в толпе раздается стон: “Ну, конечно! Евреи всегда в выигрыше!”»

Каким же эхом отозвался в ее душе этот ядовитый анекдот, его злые истины! Как переживала Путтермессер за ребенка Жени! На несколько месяцев Путтермессер засела за писание писем. Она писала в Государственный департамент, писала своему члену Конгресса, женщине, писала обоим своим сенаторам, писала в HIAS и NYANA[2]. Она ходила по учреждениям, консультировалась с бюрократами, заполняла анкеты и заявления. Она почистила чулан, купила простыни и подушки, отодвинула стулья, передвинула книжные полки – освободила место для нового раскладного дивана. Она прислушивалась в метро к русским согласным – однажды схватила за руку изумленного пассажира и попросила рассказать историю его жизни; но он оказался поляком. Она всюду спрашивала совета, звонила незнакомым людям; ее предупреждали о черствости чиновников, о том, какие рогатки ставят эмигрантам. Каждый день она хлопотала о спасении беженки; а ночью, когда лежала опустошенная, без сна, ей казалось, что она может по желанию выхватить любой образ из прошлого – как прожектор на затемненной сцене.

В этом сухом произвольном луче она видела папу – одетый, он лежал на кровати поверх покрывала, заложив руки за голову, растопырив локти. Он совсем не разговаривал, светлые глаза смотрели в пустоту. Он не мигал. Было три часа и очень светло; по комнате металась большая муха, стукалась о стекло, о стены, о высокое зеркало комода. Во второй половине дня папа Путтермессер лег на кровать в трауре. Умерла его мать, московская бабушка Путтермессер, известная только по хрупкому коричневому снимку в ящике. Столько их умерло: папа Путтермессер, на удивление татарская мать папы; его робкий, ученый отец, тоже сократившийся до поломанной русской фотографии (лицо больного человека, хмурое); все утраченные тетки и дяди, москвичи, военные страдальцы; Велвл в школьном мундирчике, круглоглазый, светлоглазый, как папа. Далекие, угнетенные, затмившиеся. Разбросаны по кладбищам. Папа и мама Путтермессер – на Стейтен-Айленде, а где остальные, как представить себе московские кладбища?

Беженка прибыла в час ночи, в середине октября, через десять месяцев после Жениного вопля «Rette mein Kind!» Был ночной ветер с холодным всхлестом в хвосте. Путтермессер стояла на пустой улице перед своим домом и ждала такси из аэропорта Кеннеди. Настороженно трогала кошелек в кармане кофты.

Шофер, не дожидаясь просьбы, перенес чемоданы беженки – числом полдюжины – в лифт.

–     Сколько? – спросила Путтермессер.

–     Ничего. Все оплачено.

–     Но у нее нет долларов.

–     Она мне вот что дала. Лучше всяких долларов, – сказал шофер и вынул круглый пластмассовый предмет. Под стеклышком лицо Ленина на фоне Кремля с двумя красными звездами в серебристом небе.

–     Всего-навсего часы? Дешевые кварцевые часы.

–     Вы что? Они же с Марса, где еще вы увидите такую вещь?

Путтермессер не могла не согласиться. Шофер был прав, часы были трофеем. И на Манхэттен вернулся бартер.

3. Советская марсианка

Ее звали Лидия. Она летела из Москвы «Аэрофлотом» через Будапешт в Прагу. В Праге пересела на «Бритиш Эйруэйс» и после двухчасовой дозаправки в Ирландии и посадки в Вашингтоне приземлилась в Нью-Йорке – билет ее был каталогом аэропортов. Виза – увенчанием выдумок: она убедила американского консула в Москве, что непременно вернется – на родине остаются ее муж и двое детей. Муж – Сергей, дети – Юлия и Володя. Но мужа у нее не было, все это было вымышленное. На самом деле Володя был ее любовником. Консул, сообщила она, противный человек. Он смотрел на нее как на противного червя. Он думал, что всякий, кто подал на визу, пытается его надуть; он подозревал, что все в Москве намерены любыми правдами и неправдами пролезть в священные ворота Америки и скрыться за ними навсегда.

–     Ты сказала ему, что у тебя дети? – изумилась Путтермессер. – Тебе не надо было так го­во­рить.

–     Я хотела, чтобы он дал визу.

–     Когда виза кончится, мы получим тебе вид на жительство. Я над этим работала. Если понадобится, найдем юриста по иммиграционным делам. – В Пут­тер­мессер с новой силой вспыхнул энтузиазм спасателя. – Мы попросим политического убежища.

Спаси моего ребенка! Но это был уже не голос Жени; это был голос папы Путтермессер, тоскующий по остаткам потерянного. О горькой их судьбе – большевистские перевороты, немецкая осада Москвы, голод, дело врачей, террор. Спаси моего ребенка!

–     Я найду работу, – сказала беженка. – Буду убираться у женщин.

Путтермессер засомневалась.

–     А Женя хотела бы, чтобы ты занималась такой работой?

–     Мама? Ха! Мало ли чего хочет мама!

Смех беженки обжег Путтермессер; ее встревожила эта вспышка цинизма. Московская родственница стояла посреди ее маленькой комнаты, ставшей еще уже и теснее из-за нового дивана и нагромождения чемоданов, узлов и коробок, перевязанных лохматыми русскими веревками. Ироничная красотка тридцати трех лет, принесшая с собой клочья чужеземного воздуха – или если не воздуха, то какой-то не имеющей названия внеземной среды. Марсианка. Она оглядывалась вокруг оценивающе и безжалостно; подмечала все. Путтермессер чувствовала, что и ее саму проверяют и анализируют эти быстрые насмешливые глаза цвета кока-колы и тонкий фарфоровый нос с маленькими трепетными ноздрями. Длинноватый нос какой-нибудь месопотамской царевны.

Звали ее Лидия Гиршенгорн. Она была опытным биохимиком – eine Sportsdoctorin[3], сказала Женя, но, насколько поняла потом Путтермессер, это означало что-то вроде лаборантки. Лидия разъезжала по всему Союзу с командой, «моими ребятами», как она их называла, – рослыми, грубыми парнями из простых, малограмотными и необузданными. С легкоатлетической командой областного уровня, пробивающейся на международную арену, а пока что занятой во внутренних соревнованиях. Лидия ежедневно проверяла их мочу на наличие запрещенных стероидов... или же – Путтермессер предположила (она читала о том, как советские держат на допингах своих спортсменов), что работа Лидии – должным образом их накачивать. Лидия избегала пить с ними, но возилась и шутила и любила поездки в далекие города – Тбилиси, Харьков, Владивосток, Самарканд; особенно ей нравилось на Кавказе, где в гостиницах есть что-то европейское. Она была на удивление современной. Помада у нее была ярко-красная, волосы ярко-рыжие, коротко остриженные на висках и прядью спадавшие на бровь. Она носила черные лосины и свитер с высоким воротом, достававший до бедер. Одетых так девиц Путтермессер часто видела в обеденный перерыв на Лексингтон-авеню около «Блумингдейла»[4] и удивлялась про себя, насколько нормально выглядит ее молодая родственница: неужели ее не пеленали на доске, как всех младенцев в отсталой России? Только туфли на ней были несомненно иностранные. От них разило советской фабрикой.

 

4. Большая выставка

Утром Путтермессер подала свой обычный завтрак: тост и арахисовую пасту. Лидия с подозрением намазала тост желто-коричневой массой и скорчила гримасу.

–     Как это называется?

–     Ты никогда не пробовала арахисовую пасту?

–     Нет, – сказала Лидия, и Путтермессер повела ее в супермаркет.

Без четверти девять там было почти пусто.

–     Бери все, что тебе приглянулось, – предложила Путтермессер.

Но Лидия, явно в трансе, глядела на ряды холодильников с заиндевевшими стеклянными дверьми, за которыми лежали горки шпината и брокколи, а в соблазнительно пухлых пакетах – стручковая фасоль, горох, перцы. С трепещущими ноздрями она шла мимо красочных коробок с хлопьями, блестящих рядов банок с оливками, пикулями, горчицами, мимо ягодных и дынных садов. Когда Путтермессер протянула руку к упаковке сыра, Лидия свистящим шепотом произнесла:

–     Нет! Нельзя брать!

–     Почему? Это «ярлсберг», он тебе может понравиться.

–     Они увидят!

–     Г-споди, за нами никто не следит, мы пришли за покупками, ты что, не понимаешь?

Как выяснилось, Лидия Гиршенгорн решила, что это выставка. В Москве, объяснила она, тоже бывают такие изумительные ярмарки и выставки в больших помещениях, где демонстрируется раблезианское изобилие снеди – в основном иностранной и строго охраняемой. Сотни людей приходят смотреть и изумляться. За кражу даже пустяка можно угодить в тюрьму.

У беженки были и другие ложные представления. Она думала, что телефон прослушивается: где-то непременно дежурит специальный «слухач». Она была не знакома с полиэстером и удивлялась тому, что простыни никто не гладит. Она полагала, что всякое дело должно сопровождаться «подарком». Из ее коробок и чемоданов, как из рога изобилия, вываливались платки, шарфы, пестрые тряпицы всех размеров, лакированные красно-черные ложки и ложечки, вручную вырезанные из дерева и украшенные цветами, некрасивые, но искусно отлитые из пластмассы уточки и коровки и пустотелые яйцеобразные куклы без рук и ног: в каждой помещалась кукла поменьше, в этой – еще поменьше, и так до самой маленькой, дюймовочки. У каждой на щеках были красные кружки румянца, а на голове – косынка. Путтермессер была очарована их веселыми деревянными лицами, исходившим от них ароматом старых волшебных сказок: заснеженные леса, серебристый птичий щебет, душистые стога, мрачные прихоти Бабы-яги в глухой избушке.

Но Лидия сразу дала своим тюкам коммерческое название: русское народное искусство, сказала она с коммивояжерским задором в голосе.

Голос у нее был глубокий и с хитрецой, почти мужской. Путтермессер снова ощутила, что этот голос прочитывает ее, прощелкивает, как на счетах. Лидия, следя за тем, как Путтермессер наблюдает за ее распаковкой, подняла раскрашенную яйцевидную куколку.

–     Нравится? – спросила она. – Возьми.

И подала пустотелую куклу со всем выводком. Деловой жест. В некотором роде плата.

На уме у Лидии было дело.

–     Я уже говорила: хочу убираться у женщин, – объяснила она.

–     Но ты можешь найти занятие получше. В лаборатории… Такое, чтобы могло стать постоянной работой…

–     Ну, прямо как мама! – Лидия рассмеялась.

Она вынула папку с фотографиями – многие с обломанными уголками, хрупкие. Их прислала Женя – показать двоюродной сестре. Тут была и она сама, Женя, печальная, под летним солнцем, с черной тенью под носом и нижней губой. Расплывшаяся пожилая женщина в цветастом платье с большим воротником. Плоское лицо, монголоидные глаза. Невыразительный рот крепко сжат – щель. Нельзя представить себе, какие мысли, какие желания за этим ртом. Двоюродная сестра, родная папина племянница! Но женщину на снимке как будто разделяло с ними несколько поколений. Она выглядела старомодной. Выглядела… советской. Другие – папины братья и сестры, по которым он тосковал, покинутые – так не выглядели. Другие вызывали у Путтермессер горячее чувство – они были вечные. Она словно погружалась в папино сознание. Фаня, Соня, Рейзл, Аарон, Мордехай! И светлые глаза Велвла, его школьный мундир с металлическими пуговицами – та же самая карточка, которая была с ней всю жизнь. Сонин сын, сказала Лидия, служил на корабле в Великую Отечественную войну, ему был двадцать один год, когда их потопила немецкая торпеда. А что Велвл? Попал под московский трамвай в 1951 году. Детей не оставил, его вдова вышла за грузина. Счастливых историй не было на этих фото. Столько знакомых круглых светлых глаз. Сестры были рыжие; Велвл – совсем блондин.

Горько стало Путтермессер. Горько за горе отца.

 

5. Еще немного истории

Каждую весну, сказала Лидия, Женя ездила на могилу бабушки. Когда пришли большевики, у бабушки отобрали галантерейную лавочку. Лавочка была маленькая – одна комнатка, и ее конфисковали у классового врага советского народа. Зимой был повсюду голод, и бабушка в рваных башмаках покойного мужа стала торговать на улицах.

–     Чем она торговала? – спросила Путтермессер.

Лидия пожала плечами. Она знала только, что торговать частным образом было незаконно; это называлось спекуляцией. Бабушка стояла в сумерках на улице и бренчала копейками в кармане, чтобы привлечь последнего за день покупателя. Подошел человек в официальной фуражке с кокардой. Он схватил ее за руку, приковал к своей наручниками и потащил за собой по утоптанному снегу – но по дороге она ощупала свободной рукой карман с зашитой дыркой, разорвала нитки и в открывшуюся дырку высыпала одну за другой свои несколько копеек. Ее привели в страшный дом, весь в черном камне снаружи и потрескавшимся линолеумом внутри; там, на высокой скамье, сидел человек с синим в золоте воротником – должно быть, какой-то военный – и грозно смотрел на нее. «Спекулянтка! Капиталистка! Ты продавала вещи, я видел!» – закричал человек в фуражке. Военный на скамье потребовал, чтобы она предъявила выручку. Но карманы были пусты. «Дураком меня выставляешь?» – крикнул человек в фуражке. Он залепил бабушке пощечину и отпустил.

Лидия рассказывала эту историю равнодушно. Это был один из Жениных секретов, один из тех, что рассказывают шепотом у плиты; дело было давнее. Но Путтермессер пронзила жалость: вот что выпало на долю матери ее папы. Голодным привидением на восьмом десятке, в разбитых башмаках торговать на снегу. (Папа, отделенный от нее десятилетиями, океанами и континентами, ничего об этом не знал. Скорбя, он лег в постель средь бела дня. Большая муха рвалась на волю и билась в зеркало. Билась и билась. Пути на волю не было.)

 

6. Собеседования

На всякий пожарный случай Лидия привезла с собой русско-английский словарь. И никогда в него не заглядывала. Казалось, она все понимает и на своем отрывочном английском может почти все объяснить. Этим куцым фразам она научилась на вечерних курсах, но бросила курсы через пять недель  – помимо разъездов с командой в Москве морозными зимними вечерами находилось множество куда более интересных занятий. Пойти, например, к кому-нибудь в гости и согреться чем-нибудь крепким. Или на вечеринку к незнакомым, где надо заплатить за вход. То есть, если хочешь выпить, принеси водку. На такой вечеринке она и познакомилась со своим другом – в большой комнате коммунальной квартиры, с грязными гипсовыми розами на высоких потолках; до революции этот богатый дом принадлежал аристократу. Друг, сказала Лидия, просто вцепился в нее – все время пристает, чтобы она за него вышла.

–     Ты уверена, что он не просто ищет способ выехать из страны? – спросила Путтермессер.

Лидия улыбнулась; зубы у нее были изумительные.

–     Он хочет в Австралию, – сказала она, и ее разобрал смех.

Иногда телефон звонил в четыре утра, и Лидия вскакивала с кровати, чтобы схватить трубку, пока он не разбудил Путтермессер. Но Путтермессер всегда просыпалась, и звонил всегда – Володя.

–     Он что, считать не умеет? – раздраженно спрашивала Путтермессер. – Он не знает, в каком он часовом поясе?

–     Он боится, что я останусь в Америке, – сказала Лидия. – Боится, что я не вернусь.

–     А разве это не так?

–     Ну, прямо как мама!

Мама, как уяснила Путтермессер, ничего не смыслит. Быть похожей на маму – вовсе не почетно.

–     Пожалуйста, поговорим о деле, – попросила Лидия. – Я хочу убираться у женщин.

Начались собеседования. Путтермессер повесила в лифте объявление:

Общительная русская эмигрантка, интеллигентная, обаятельная, живая готова заниматься уборкой, сидеть с детьми,

выполнять несложные домашние работы.

Требования разумные. Обращаться в кв. 3–С с 8 вечера.

 

Потом она забелила «русскую эмигрантку» – выглядело слишком литературно, попахивало Парижем и Берлином 1920‑х годов (она подумала о Набокове) – и написала «приезжая из Советского Союза». Потянулись соседи; кое-кого из них Путтермессер знала. Пришла пара, принесли маленькую девочку в пижаме и попросили кастрюльку, чтобы согреть молоко, пока они будут знакомиться с русской. Ребенок поднял крик и не унимался, и Лидия им грубо отказала: этого ей не нужно. Холостой журналист из квартиры 7–G, при встрече кивавший Путтермессер в вестибюле, сказал, что прислуга у него есть и вполне его устраивает, а он хотел бы услышать, что думают простые люди о Горбачеве.

–     Горбачев! – фыркнула Лидия. – Все терпеть не могут Горбачева, только глупые американцы любят Горбачева. – И раскрыла основательный чемоданчик, которым занималась каждый вечер.

Чемоданчик был набит всевозможной косметикой – карандашами для бровей, румянами, тушью, тенями разных оттенков, десятком губных помад, сетками для волос, кисточками, лаками и притираниями в тюбиках и баночках. Некоторые из эмульсий Путтермессер могла узнать, но по большей части это были вещества неведомые. (А вот же – в их пуританском социалистическом государстве, оказывается, не чужды таких ухищрений!)

Обиженный журналист возразил, что Горбачев – это безусловно прогресс по сравнению, например, с Брежневым, но Лидия продолжала втирать крем в свой острый подбородочек.

Путтермессер вертелась как кошка в клетке. В ее собственной комнате негде было присесть. На диване Лидии развалилась пара молодых людей с верхнего этажа. Один из них спросил, умеет ли она пользоваться пылесосом. Лидия по обыкновению ответила презрительным смехом – думают, она, что, из пещеры? – и спросила, сколько они намерены платить в час.

Трудно было сказать, кто кого принимает на работу. У Лидии был арифметический талант. Она соображала быстро, она мгновенно переводила в голове доллары в рубли. Коротко говоря, интересовали ее здесь деньги. Изо дня в день Путтермессер пыталась выманить племянницу в город – в музей, на вершину Эмпайр-стейт-билдинга. Какое оттуда зрелище! Лидия равнодушно поднимала плечо: она любила вещи, а не картины. А нью-йоркский пейзаж с птичьего полета она видела в кино. Она ждала вечера, когда возобновятся собеседования о найме. Звонок заливался до полуночи. У нее была цель: убираться в квартире и получать доллары.

В конце концов она остановила свой выбор на семье из квартиры 5–D. В квартире было три спальни и трое детей. Муж занимался компьютерами, а жена четыре раза в неделю ездила в больницу «Бейт Исраэль» и работала там добровольной помощницей в детском отделении. Они были социально ответственными, противниками насилия; детей воспитывали в свободном духе, не ограничивали, однако игрушечное оружие было под запретом, телевизор контролировался и нормировался; поощрялось чтение и шахматы. Двое детей брали уроки фортепьяно, третий учился на скрипке. «Зовите меня Барбарой», – сказала Лидии жена и добавила, что для ее семьи большая честь – предоставить работу беженке. Жена пообещала, что они станут друзьями и что скоро Лидия будет чувствовать себя в их квартире как дома, – а если у нее будут какие-то сомнения или жалобы, то немедленно их высказывать: нет ничего такого, чего нельзя было бы разрешить при помощи переговоров. Лидию раздосадовала эта натужная человечность и добродетельный пыл. Она предпочла Блаушильдов только потому, что они предложили больше долларов, чем другие.

–     Варвара, ха! – брякнула она после первого дня. – Глупая женщина; ходит учительница музыки, а дети ненавидят.

А в другой раз:

–     Грязный дом! В детской грязь!

Никогда в жизни не видела она такого беспорядка: туфли, рубашки, игрушки кучами валяются на полу, все поверхности липкие, в раковине гора немытых кастрюль и тарелок, всюду разбросаны газеты. Варвару она решительно не одобряла – с какой стати ездить на работу задаром? И бросать такую огромную квартиру, столько комнат, и всё – на одну семью; они живут как министры! Только в грязи! Хаос, неряхи!

–     Ты не обязана этим заниматься, – сказала Путтермессер. – Не для того же ты приехала в Америку, чтобы стать уборщицей. Давай повидаем людей в агентстве. Пора подумать о том, как нам с тобой быть после окончания визы.

Миндалевидные карие глаза Лидии лениво скользнули в сторону. Она приподняла плечо и опустила.

 

7. Еще одно собеседование

Путтермессер была рада в душе, что Лидия ежедневно проводит четыре часа наверху, в квартире 5–D: можно было отдохнуть от беспрерывных разговоров. Иногда Лидия говорила о Б-ге и Его ангелах, иногда – о великолепных древних церквах, уничтоженных революцией; время от времени вытаскивала какой-то сонник – если читать его сосредоточенно, с молитвенным чувством, можно узнать будущее. Лидия веровала в возвышенное. Ее трогали иконы, святая матушка Русь. Она рассказала, что часто плакала в Пасху и что Христос однажды явился ей во сне, точно такой, как на одной старинной святой иконе. В такие моменты несчастной старухе Путтермессер с ее легким облаком седых волос Лидия представлялась нескладным чеховским персонажем, нечаянно попавшим в нью-йоркскую квартиру: «Хорошо у вас здесь, – сказала Ольга, крестясь на церковь»[5].

–     Но есть в этом и другая сторона, правда? – сказала Путтермессер. – Ну, хотя бы дело Бейлиса.

Лидия никогда не слышала о деле Бейлиса.

Путтермессер, любительница истории, объяснила:

–     Якобы ритуальное убийство. Чистый средневековый бред. Еврея Менделя Бейлиса обвинили в том, что он убил христианского ребенка, чтобы забрать его кровь. Представь себе – это в наше время, в тысяча девятьсот тринадцатом году! Церковь даже не вмешалась. Вот она, твоя святая матушка Русь.

Лидия ответила своей всегдашней критической улыбкой, полузагадочной, полупрезрительной.

–     Теперь такого не бывает.

–     А нападение на Союз писателей? Оно было в этом году!

Путтермессер знала, что думает Лидия: прямо как мать.

Дождливым вечером в середине ноября они поехали на метро в Бронкс. Путтермессер записалась в агентстве на семь часов, чтобы племянница успела закончить у Блаушильдов. Лидия нервничала и выглядела недовольной.

–     Платить надо? – спросила она.

–     Нет. Это организация для помощи. Там есть служащие, но большинство – добровольцы.

–     Как Варвара, работают задаром, глупые!

В тесном кабинетике, уставленном картотечными шкафами, Лидия сидела угрюмо и беззвучно щелкала пальцами с алыми ногтями. У женщины за письменным столом были манеры врача: ее цель – поставить диагноз, а затем выдать рекомендации. Она тоже, по ее словам, приехала из Советского Союза. Приехала пять лет назад, сын у нее старшеклассник; сейчас он в математической команде школы имени Стайвесанта[6]. Ее муж в прошлом инженер, работает продавцом в магазине одежды. Адаптация сначала шла трудно, но теперь они хорошо устроены. Они даже ходят в синагогу – в Киеве это было немыслимо.

Лидия смотрела в сторону; говорилось это для Путтермессер. Речь искушенного профессионала. Если не считать невесомого акцента, в женщине не было ничего от иностранки. Она даже выглядела стильно – по крайней мере, по нью-йоркски, если и не вполне по-манхэттенски – на ней был шарф, тщательно завязанный и задрапированный на груди и заколотый серебряной брошью в виде ягненка. Она достала несколько анкет с русским шрифтом и начала быстро по пунктам ее расспрашивать. Несмотря на заученную манеру кивать, ничего недоброго в ней не было. Путтермессер заметила, что племянница как завороженная смотрит на серебряную брошь; вид у нее был невнимательный, сонный. В ее недовольном ответном бурчании Путтермессер слышался налет цинизма, который она в последнее время стала замечать. Он слышался ей даже в непривычных слогах русской речи.

А потом московская племянница встала. Глаза ее метали молнии. Ее красивые зубы блестели. Русский рев вырвался из ее разинутого рта. Маленький кабинетик мигом превратился в Колизей, и в воздухе запахло кровью.

–     Г-споди Б-же! Из-за чего ты там? – спросила Путтермессер; она терпела почти до самого дома.

В метро Лидия была недоступна. Она дергала брови. Рот ее вытянулся в тугую щель, как у Жени на карточке.

–     Комиссарша! – сказала она.

На станции «Семьдесят седьмая улица» они поднялись по лестнице, провонявшей мочой, и чуть не споткнулись о бездомного, который спал на бетоне. Косой дождь поливал его неподвижное лицо и шею. У грязной ноги валялась бутылка в бумажном пакете. Лидия остановилась; лицо ее внезапно посветлело.

–     Как у нас! – воскликнула она, и Путтермессер подумала, что больше всего ее племянница любит насмехаться.

Лидия кинулась на диван-кровать, скомкала бумаги, которые дала ей женщина в агентстве и швырнула на пол.

–     Она хотела только помочь, – сказала Путтермессер.

–     Правила. Сплошные правила.

–     Наверное, они оправдываются. Она, кажется, вполне счастлива здесь.

–     Ну и баба, – сказала Лидия. – Мои ребята в команде и то умнее.

Гостиная была теперь безраздельным владением Лидии. Путтермессер почти никогда туда не заходила. Это была свалка, дебри, джунгли: коробки, узлы, чемоданы и пластиковые сумки Лидии вываливали на пол свое содержимое. Диван всегда был разложен, и постель не убрана – ворох одеял и подушек. На телевизоре теснились банки из-под колы. На книжной полке лежали ногтечистки и пилка для ногтей. У плинтусов сутками томились чашки с недопитым кофе. Было ли это влиянием Блаушильдов? Хаос порождал хаос, 5–D лишаем сползала вниз, в Путтермессерову строгую, ученую 3‑С?

Но у Путтермессер была другая теория: виновата она сама. Она была слишком заботлива с молодой родственницей, слишком предупредительна, слишком с ней церемонилась к месту и не к месту. Нет-нет, ничего, не думай об этом. Оставь как есть, я уберу. Не беспокойся – правда – и так хорошо. Из таких строф состояла литания Путтермессер. Это были заклинания, это были «манеры», она обращалась с Лидией как с почетным гостем, она пала к ее ногам, потому что Лидия символизировала заживление страшного разрыва, и было правильно, что потоки нежности, родственного чувства заливают пустыню разлуки. Столько лет – и вдруг счастье, новая родственница.

В первую неделю Лидия угрюмо брала щетку – этого от нее ждут? своего рода платы за жилье? – и подметала после еды. «О, пожалуйста, не утруждайся», – всякий раз говорила Путтермессер. И Лидия перестала. Крышки от своих баночек с кремами она оставляла на краю ванны. Свои грязные тарелки – на кухонном столе. Мокрые полотенца – на буфете в гостиной. Путтермессер пришла к выводу, что Лидия, с презрением отвергая атеизм, во всех остальных отношениях была законченной советской аватарой: она не делала ничего, что от нее не требовали. Освободившись, она устремлялась к телевизору и его многообразным чарам: автомобилям, стиральным порошкам, зубным пастам, чизбургерам, круизам. К выставке, гораздо более богатой, чем в больших залах Москвы, и сверхъестественно яркой (зелень зеленей зеленого, красное краснее красного и т. д.), на фоне манящих лугов, холмов, коров, фонтанов, замков, чертовых колес. На телевизоре банки из-под колы множились. Китайский политес Путтермессер не встречал взаимности.

–   Что такого сказала женщина в агентстве, – спросила Путтермессер, – что ты так вспылила?

–     Сказала, что надо отправить Ленина на помойку.

–     Ленина? Г-споди, надеюсь, вы не обсуждали советскую историю?

–     Значки я привезла, значки.

Лидия высыпала их: целый зеленый пакет жестяных изображений маленького мальчика. На пластиковом мешке была надпись: «Фотография».

–     Ленин в детстве, понимаешь? Комсомольская награда для детей. Ерунда! Никому не нужна! Я купила сотню за копейки. – С сардоническим смехом: – Она говорит, не разрешается делать бизнес, важный закон о налоге. Комиссарша!

Перевод с английского Виктора Голышева

Окончание следует

 << содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.



[1]     Спаси моего ребенка (нем.).

 

[2]     HIAS (The Hibrew Immigrant Aid Society) – Международная еврейская организация для помощи мигрантам. NYANA (New York Association for New Americans) – Нью-йоркская организация для помощи в обустройстве иммигрантов.

 

[3]     Спортивный врач (нем.).

 

[4]     Крупный универсальный магазин в Нью-Йорке, в 1960–1980‑х годах во многом задавал тон моде.

 

[5]     А.П. Чехов. «Мужики».

 

[6]     Научно-математическая школа в Манхэттене, одна из самых сильных в США.