[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ АПРЕЛЬ 2009 НИСАН 5769 – 4(204)
ОБЛАКО ПОД НАЗВАНИЕМ ЛИТВА
Григорий Канович
Памяти друга – Даниэля Блюдза
Повитуха Шифра Арнштам, которую в местечке звали по ее малопонятному прозвищу из смеси идишских и русских слов Шифра ди глаза, лелеяла заветную мечту: еще при жизни дождаться того счастливого часа, когда ее единственный внук Рафаэль отправится в Каунас или Тельшяй, поступит в тамошнюю ешиву, славившуюся не только в Литве, но далеко за ее пределами, и со временем с Б-жьей помощью станет местечковым раввином. Судьба судила так, что Рафаэль рос без матери, которая умерла сразу же после родов от загадочной скоротечной болезни, и суровая свекровь покойной была вынуждена заниматься его взрослением и воспитанием.
– Хватит с нас ремесленников. В нашем роду их было хоть отбавляй, – доказывала Шифра с горячностью и яростью, которая едва умещалась в ее тщедушном теле. – Пока я жива, Рафаэль никогда не возьмет в руки ни шила, ни иголки, ни бритвы.
Шифра ненадолго переводила дух, усмиряя в коротких паузах между взрывами гнева свою изнурительную ярость тем, что осыпала пухлые, как свежие булочки, щеки внука быстрыми, почти судорожными поцелуями, не растраченными ни на мужа Биньямина, тихого, как могила, ни на своих троих сыновей. «Троих мужиков родила, и что толку? – чуть ли не со слезами на глазах спрашивала старуха скорее у Самого Всевышнего, своего постоянного собеседника, чем у своих домочадцев. – Все как по уговору стали ремесленниками... Хоть бы один из них для улучшения породы Арнштамов выбрал другое занятие и стал бы пекарем или торговцем кожей».
Как казалось своенравной и честолюбивой Шифре Арнштам, с детьми ей и впрямь не очень-то повезло – к ее огорчению, никто из них не стал ни раввином, ни пекарем, ни удачливым торговцем кожей. Все трое подались в портные: старший, Мейлах, – в мужские, средний, Велвл, – в дамские, а младшенький, любимчик Ицик, тот, как таких мастеров называли по-польски в насмешку, – в «прендкие кравцы», в «скорые портные», пробавлявшиеся дешевым латанием и перелицовкой одежды любого размера и фасона.
– А чем так плохи портные, сапожники, брадобреи? – заступался за свое сословие старший сын Шифры неслух Мейлах, отец Рафаэля, с бо́льшим уважением относившийся к пролетариям, чем к торговцам и раввинам. – Как хорошенько пораскинешь мозгами, ведь и Сам Г-сподь Б-г, да не покарает Он меня за мою дерзость, тоже был ремесленник.
– Г-сподь Б-г – ремесленник? Да как только у тебя язык поворачивается при людях молоть чепуху! – восклицала Шифра, и черные, ястребиные глаза, за которые ее и нарекли легко прижившимся прозвищем, наливались ядовитой влагой.
– А ты, мам, думаешь, что Б-г смастерил только Адама и Еву? И больше ничего? А все остальное? Кто, по-твоему, был первым прендким портным на свете? Кто все без ниток сшил и залатал, без шила и дратвы вытачал, без паяльника спаял? Наш братец Ицик? Ничего подобного. Наш всемогущий Создатель! – гнул свое Мейлах, ее самый непокорный отпрыск. – Отец Небесный справился с кройкой и шитьем всего сущего на земле за шесть дней. К тому же без примерки. Видно, поэтому Он и оставил столько недоделок.
– Ну что вы из-за пустяков наскакиваете друг на друга, как петухи? По-моему, на свете нужны все: и ремесленники, и торговцы, и раввины, – вмешивался спокойный Биньямин, гася занимающееся пламя раздора. – Кто знает, может, наш малыш и впрямь станет раввином и будет чинить не сапоги мельника Абрамсона и не туфли торговки рыбой Сары-Леи, как его дед, а распоротые грехами человеческие души, как наш многомудрый Шнеур-Залман, даруй ему Г-сподь Б-г долгие годы...
Рафаэлю не хотелось обижать бабушку, унижать ее мечту, но он в раввины совсем не стремился. Что за радость стать таким, как местечковый наставник верующих Шнеур-Залман, который только и делал, что целыми днями напролет молился и, уткнувшись в Тору или в другую священную книгу, выуживал полезные для своей паствы советы, пока время не замело сединами, как снегом, его большую голову и пока от света почерпнутой за свою долгую жизнь книжной мудрости он, бедняга, не лишился зрения?
Но Шифра стояла на своем. Скупая на похвалы, она при каждом удобном случае превозносила Шнеура-Залмана и ставила его в пример каждому встречному и поперечному. Тихий, как могила, Биньямин только ему, Шнеуру-Залману, чинил ботинки даром, хотя в местечковую синагогу сам хаживал редко и обычно, ерзая на скамье, отутюженной сдобными ягодицами Б-гомольцев, глядел от скуки не столько на амвон или на арон кодеш – шкаф, где хранились священные свитки со всеми заповедями, сколько на пеструю обувь соседей под деревянными сиденьями и прикидывал в уме, кто из них первым обратится к нему за срочной починкой..
– С праведников, Беня, денег не берут, – уверяла мужа Шифра. – За Шнеура-Залмана я заплачу. Даст Б-г, у мельниковой невестки Златы скоро начнутся схватки – она уже на девятом месяце, – и ко мне тут же примчится ее перепуганная мамаша Толстая Хава. Я приму роды и полностью рассчитаюсь с тобой. Можешь спать спокойно.
– Я сплю спокойно. Прошло то время, когда мы с тобой засыпали только на рассвете. Но, как тебе, Шифра, золотце, известно, наш всемилостивейший Господь уже давным-давно избавил меня от ночных искушений, – ответил Биньямин и рассыпал по комнате пригоршню мелких, словно козьи орешки, смешков.
– Платить за работу должны все без исключения – и праведники, и грешники, – вставил неуступчивый Мейлах, который в доме чаще, чем его братья, осмеливался перечить матери. Ее преклонение перед состарившимся от бесплодной святости и бессильной доброты Шнеуром-Залманом коробило Мейлаха, не вязалось с его вызывающим, редким в их Б-гобоязненном роду вольнодумством, откровенным неверием в Б-га и в Б-жьих прислужников, а навязчивая мысль отправить двенадцатилетнего Рафаэля в каунасскую или тельшяйскую ешиву вызывала в нем стойкое сопротивление. Чего доброго, она задурит мальцу голову, и тот бросит учиться у Бальсера в светской школе и, увлеченный бабушкиной мечтой, сложит свои пожитки в деревянный чемоданчик и против воли родителя все же отправится в какую-нибудь ешиву.
– Это среди портных, сынок, праведников не бывает, – огрызалась Шифра. – Не все же на свете мы должны мерять деньгами. Шнеур-Залман без всякой корысти молится за всех. Даже за тебя, кощунника. Когда-нибудь ты и сам поймешь, что, не будь Его, на земле стало бы пусто, как в пустыне, и мы бы все почувствовали себя сиротами...
– Это без кого, мам, мы бы почувствовали себя сиротами – без нашего нравоучителя Шнеура-Залмана? – поддел ее Мейлах.
– Без Б-га! Без Кого же еще? – подняла голос Шифра. – Я уйду из жизни, Шнеур-Залман уйдет, ты, прожив положенный тебе век, уйдешь, но наш уход, кроме близких родичей, вряд ли кто-нибудь заметит. Будет, как прежде, светить на небе солнце, будут шуметь в лесу деревья, летать птицы. А вот если Он нас покинет, – старуха воззрилась на покрытый копотью потолок, чмокнула языком и повторила: – Если Он нас покинет, то, как говорит Шнеур-Залман, человек перестанет быть человеком.
– Так уж и перестанет.
– Человек тогда превратится в зверя. Потому что некому его будет сторожить. А лучшего сторожа, чем Отец Небесный, никто еще пока не придумал.
Было время, когда Мейлаха в его перепалках с матерью, пусть молча, пусть только одобрительными взглядами из-под мохнатых бровей, поддерживали братья Велвл и Ицик. В ее отсутствие средний и младшенький вместе со старшим братом подшучивали над ее набожностью и упрощенными пересказами проповедей Шнеура-Залмана о Б-ге-стороже, живущем почему-то не на Липовой улице, рядом с теми, кого Он охраняет, а где-то там, далеко-далеко за облаками. Но вскоре оба оставили родительский дом – предприимчивый Велвл перебрался во временную столицу – Каунас, где устроился на работу к знаменитому дамскому портному Перельману, вышколенному в недосягаемом Париже, а поскребыш Ицик обосновался в соседнем местечке Кедайняй, поближе к своей любви – черноокой белошвейке Циле, – не трястись же каждый день туда и обратно на попутной крестьянской телеге. В отчий дом братья Велвл и Ицик приезжали только по большим праздникам – на Песах или Симхат Тора, на Рош а-Шана или на Шавуот – праздник дарования Торы. Они привозили Рафаэлю гостинцы – конфеты в блестящих обертках, леденцовых петушков на палочке и ласково, но не без подковырки называли племянника «наш ребе».
– Как поживает наш ребе? – спрашивал беззлобный Ицик и трепал Рафаэля по кренделькам его черных кудрей.
– Я не ребе. Я – Рафаэль, – простодушно отмахивался от этого прозвища племянник.
– Ты, Рафаэль, будешь ребе, будешь, – отстаивала свою заветную мечту Шифра. – А твои дядья какими были неучами и безбожниками, такими и останутся. Для них важнее целыми днями латать дыры на чьих-то драных штанах, чем штопать прорехи тут, – при этих словах, подожженных обидой, она принималась постукивать маленьким, сморщенным, как залежалая картофелина, кулачком по тому месту, где еще тихо, с перебоями, ворковало ее любвеобильное сердце и на правах квартирантки обитала страдалица-душа.
В чем, несмотря на споры, дружно сходилось все семейство, так это в том, что двенадцатилетний Рафаэль действительно был не по летам развит и любознателен и что главная заслуга в его развитии принадлежала не столько потонувшему в трудах его родителю и не школьному учителю Хаиму Бальсеру, сколько полуграмотной, целеустремленной Шифре, которая желала из внука, как злословил тихий, как могила, Биньямин, «выпечь» не портного и не сапожника, а великого цадика – праведника.
Шифра всерьез намеревалась «выпечь» из внука непохожего на своих сыновей человека. Поэтому она кроме Рафаэля и не убывающих числом рожениц, которые круглый год нуждались в ее помощи (родильный дом с опытными акушерками и врачами находился километров за сорок от местечка, во временной столице – Каунасе), никем и ничем не интересовалась. Пусть-де во всем, что происходит за пределами ее дома – в несчастной Польше ли, в благополучной ли Америке, в красной России ли – разбираются мужики, целыми днями дерущие глотку и соревнующиеся в том, кто из них умней и прозорливей: Велвл, который за Сталина, Ицик, который за Рузвельта, или Мейлах, который за своего Сметону. Ей соревноваться было незачем – свой выбор Шифра сделала давно и бесповоротно: она за нашего милостивого и неусыпного сторожа – Г-спода Б-га, который в горних высях после ее смерти приютит квартирантку-душу.
– Никакого Б-га нет, – отваживался впадать в откровенную ересь Мейлах, выписывавший из Каунаса популярный «Фолксблат» – еврейскую газету пролетарского направления.
– Это по-твоему Его нет. А по-моему Он – повсюду. Если ты уж такой умный, то ответь мне, дуре, почему птица летает, а свинья хрюкает, а не наоборот.
Унаследовавший вспыльчивость и воинственность матери, Мейлах все-таки счел за благо не продолжать очередной, проигрышный спор и промолчал, не желая подбрасывать сухие поленья в тлеющий огонь семейной междоусобицы.
– Почему? – распалилась мать, обиженная его высокомерным молчанием. – Не будь Г-спода, свинья не рылась бы день-деньской в грязи, не хрюкала бы во дворе, а щебетала бы и махала, как скворушка, крылышками над крышами местечка, а скворушка со своими птенцами хлебал бы юшку из помойного ведра! Б-га, видите ли, нет! Постыдился бы ты, Мейлах, говорить такую ерунду при сыне! Всевышний услышит твои непотребные речи и всех нас покарает.
По пятницам и субботам Шифра брала с собой Рафаэля в синагогу. Нарядный, в черном костюмчике из отменного заграничного сукна, в белой вязаной ермолке, он сидел рядом с бабушкой на хорах, где по заведенному исстари обычаю молились только женщины, и глазел то на сгорбленную фигуру раскачивающегося внизу Шнеура-Залмана, похожую на засохшее придорожное дерево; то на огромный светильник, тускло мерцающий, словно далекое и заманчивое созвездие, под затканным коварной паутиной потолком, то на похрапывающих соседок, убаюканных монотонной молитвой, на их красочные шерстяные шали с длинными кистями и разноцветные платки, на их спелые, малинового цвета бородавки на щеках и кудрявящиеся под носами усики.
Дед Биньямин в молельне появлялся только по большим праздникам. Рафаэль не раз слышал, как он оправдывался перед бабушкой – зачем, мол, Шифра, золотце, раздражать нашего Творца приступами моего надсадного кашля, зачем Ему на небесах слушать мое настырное отхаркивание и непрестанное сморкание. Но его отговорки только еще больше возмущали Шифру.
– Ты потому кашляешь, харкаешь и чихаешь, богохульник, что в Б-жий дом тебя калачом не заманишь. Если бы ты ходил туда, как все порядочные люди, то давным-давно бы вылечился – кашель как рукой бы сняло.
Сбитый с толку их вечными, ожесточенными спорами, Рафаэль не знал, на чью же сторону он должен в этих стычках в конце концов встать – то ли бабушки, которая за Б-га, то ли дедушки, который вроде бы на словах тоже за Него, но из-за своего неукротимого кашля не очень-то жаждал с Ним общаться, или на сторону отца – работяги и безбожника.
Его юная, пугливая мысль металась, как мышка от кошки, но убежища не находила. Сердцем Рафаэль склонялся к тому, что он обязан по-сыновьи поддержать отца. Отец, как и школьный учитель Хаим Бальсер, говорил, что глупо верить в того, кто от верующих скрывается за облаками и у кого ни истошный плач, ни жаркая мольба страждущих и жаждущих не вызывают никакого внятного отклика.
– Бабушка, я давно хотел у тебя спросить, скажи, пожалуйста, как Он выглядит, на кого похож? – однажды каверзным вопросом озадачил Шифру любознательный Рафаэль.
– Кто, мое солнышко?
– Ну Он – твой Б-г.
– Он не только мой, Он, солнышко, и твой, и твоего деда, и отца, – наставляла его на путь истинный бабушка. – Наш Б-г, Рафаэль, ни на кого не похож. Он похож только на Себя, – смущенно пролепетала старуха, не в силах понять, как такой нелепый вопрос мог вылупиться в голове ее внука. – Это у христиан-литовцев Он висит нестриженный во всех костелах Литвы, и любой Его может увидеть. А нашего Б-га никто из евреев в лицо не видел. Такой милости не удостоились даже наши цари и пророки.
О могущественных царях и пророках Израиля Рафаэлю рассказывал ослепший Шнеур-Залман, к которому Шифра по вечерам водила внука, как она выражалась, на дополнительные уроки по самому важному для будущего раввина предмету – Торе. Шнеур-Залман неотрывно смотрел на ученика выжженными слепотой глазами, покачивался в мягком кресле с лишаями плюша на спинке и, несмотря на свою немощность, рассказывал обо всем с такой страстью и пылом, как будто был близко знаком со всеми этими великими пророками и царями. Казалось, живут они не за тридевять земель, не в святом Иерусалиме и не в Хевроне, а тут, на соседней улице, в кирпичном доме напротив синагоги, а он, Шнеур-Залман, сейчас гостит у них и ведет с ними неторопливую дружескую беседу, такую, какую портной Мейлах со своими старыми заказчиками – с лощеным и вертлявым парикмахером Гершоном Берштанским или колченогим силачом – мясником Моше-Лейбом Кавалерчиком, всегда пахнущим не то бычьей, не то телячьей кровью.
После этих вечерних уроков седобородые пророки и цари с коронами на голове, украшенными бриллиантами, и властными жезлами в руке обосновались и в сновидениях Рафаэля. Иногда мальчику снился и Сам Г-сподь Б-г, из-за Которого у Арнштамов вспыхивали долгие и бескровные сражения. Правда, у этого приснившегося Б-га почему-то всегда была знакомая внешность и повадки незрячего Шнеура-Залмана. Старец сидел в окружении серафимов и ангелов на белоснежном облаке, повисшем прямо над кирпичной крышей дома Рафаэля. Соскучившаяся по Шнеуру-Залману бабушка стояла на щербатом каменном крылечке, отчаянно махала ему большим носовым платком и кричала: «Спускайтесь, ребе, оттуда, да поскорей. Мы уже вас все заждались. К субботе я испеку вам пирог с маком, а на обед приготовлю ваше любимое блюдо – флойменцимес и суп с клецками. Спускайтесь!» Шнеур-Залман слушал, оттопырив указательным пальцем забитое псалмами ухо, но спускаться с облака не спешил. Накрытый сверху другим облаком, как священным покрывалом – талитом, он морщинистой, в коричневых пятнах рукой придерживал бархатную ермолку, которую безбожник-ветер так и норовил сорвать с его темени, заметенного благостью и нетающим снегом старости.
«Рафаэль! – крикнула с каменного крылечка бабушка, надеясь на помощь внука и вытирая большим носовым платком слезящиеся от волнения глаза. – Иди сюда! Помоги мне, солнышко. Тебя Шнеур-Залман уж точно услышит и, может, смилуется над нами и снова вернется в нашу синагогу. Подумать только, человек без еды и питья целыми сутками торчит на облаке! Крикни, золотце мое, изо всех сил: “Ребе Шнеур-Залман! Бабушка очень и очень просит вас вернуться на землю”».
Рафаэль что есть мочи закричал во сне: «Спускайтесь, ребе Залман!» – и от этого задорного крика ветер вдруг набрал силу и мощным порывом сорвал с головы Шнеура-Залмана бархатную ермолку, и та, как черная луна, тут же пустилась в странствие по необозримому небосводу; тронулось с места и облако, облюбованное Шнеуром-Залманом и его ангельской компанией, и стало куда-то неотвратимо уплывать из местечка. Расстроенная бабушка вытирала опухшие от слез глаза, Рафаэль задирал вверх голову в надежде на то, что какой-нибудь ангел заметит его взмахи и скажет Шнеуру-Залману: «Слезайте!» Но облако не останавливалось, только ускоряло свой бег, и через мгновение (во сне все совершается в одно мгновение) призрачный, белый остров закатился за горизонт.
«Куда вы, ребе? – драл свою молодую, безотказную глотку Рафаэль. – Остановитесь!»
Но у Шнеура-Залмана, знатока Торы и деяний всех пророков и царей Израилевых, были не только выжжены слепотой глаза, но и глухотой замурованы уши.
Окончание следует
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.