[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ФЕВРАЛЬ 2009 КИСЛЕВ 5769 – 02(202)
Я ВЫШЛА ИЗ ГЕТТО
Ариэла Абрамович-Сеф
В последнее время все чаще убеждаюсь: вроде и не толстокожий, а чуткости не хватает, да и “закалка” московская не способствует проявлению ее. Доказательств хрупкости жизни земной тоже хоть отбавляй. Вот и с Ариэлой Абрамович-Сеф случилось так: она ушла, а я не успел в должной мере оценить все то, что нес в себе этот человек, в короткий период нашего знакомства. Хотя, конечно, понимал, насколько важна для нее эта публикация, не мог не понимать: работая над этим небольшим отрывком, мы созванивались очень часто. Я звонил в Лондон, она звонила из Лондона по нескольку раз в день… А далее я с головой ушел в «мумбайский» номер, забыв об Ариэле, и потом узнал, что ее больше нет. Индийская трагедия сменилась трагедией Каунасского гетто, и Ариэла из категории “один из моих авторов” перешла в категорию “мой автор”, служа примером того, насколько важна правдивость высказывания – в самом ценном, последнем, итоговом сообщении.
Афанасий Мамедов
Я родилась недоношенной, во время облавы в Каунасском гетто. Дело было в конце октября сорок первого года, как раз тогда, когда немцы подошли к Москве. То есть совсем не вовремя. Но деваться было некуда, и на пятый день жизни “пошла” я, а вернее, понесли меня на “большую детскую акцию”. Это была сортировка. Больных, старых, инвалидов и маленьких детей – на сторону смерти, она называлась “на посильный труд”, а здоровых и молодых – работать “на благо Германии”.
Всех евреев согнали на плац и стали сортировать. Мама припеленала меня к груди, и я как вся наша семья, за исключением бабушки, попала на “хорошую” сторону.
Бабушка, будучи человеком старым, умудренным опытом, решила близких не огорчать: смешалась с толпой обреченных на смерть. И тут – как рассказывали – мой отец тремя прыжками переметнулся вдруг с “хорошей” стороны на сторону смертников, отыскал и буквально вытащил из толпы бабушку, которая не понимала, что происходит, перебежал с нею на “хорошую” сторону.
Когда под вой, шум и лай овчарок его пытались остановить, он на хорошем немецком языке объяснил, что произошла ошибка и у него имеется разрешение. Короче, бабушку он все-таки перетащил. А потом, когда отца спрашивали, как он не побоялся, он отвечал: “Да я-то боялся, наверно, больше всех, потому и побежал туда!” В спокойной, мирной жизни отец часто колебался, но, когда надо было принимать серьезные решения, я не встречала человека более решительного.
Когда я родилась, нам подарили плетеную детскую кроватку – остатки чьей-то роскоши. Она стала главным украшением каморки. В гетто я провела два года. В то время дети в гетто почти не рождались. К полутора годам я очень хорошо усвоила, кто и когда из соседей обедал, и оказывалась в нужное время в нужном месте, у нужной двери. Меня кормили и одевали родственники и соседи. Соседи были в основном интеллигентные люди.
Родители мои в ожидании новых “акций” пребывали в ужасе. У отца зародилась мысль любой ценой спрятать меня. Родственники смотрели на него как на одержимого. Они, конечно, знали, что, случалось, детей выбрасывали за ворота гетто и там их подбирали друзья, знакомые или просто чужие люди, но у нас таких знакомых не было. Родня подчинилась судьбе: как все – так и мы.
Дядья мои оказались совершенно неприспособленными к условиям гетто, они выглядели больными, немолодыми людьми; дед был уже очень старым, и оказалось, что единственным молодым и здоровым был мой отец, он-то и вынужден был как-то приспособиться: у него же грудной ребенок.
Главными моими друзьями и воспитателями стали двое соседских мальчиков – одиннадцатилетний Беба и девятилетний Вева Минцы. Отец их до войны преподавал, был профессором философии или химии (точно не припомню), а в гетто он тяжело заболел – открылась язва желудка – и для тяжелого физического труда оказался полностью непригоден. Мой отец менял на работе их “добро” на еду. Давали ему вещи и другие люди, которые не могли, не хотели или боялись рисковать. Отец менял все честно и довольно успешно. Правда, однажды ему подсунули целый бидон масла, которое оказалось машинным. Таких случаев было несколько. (Пусть же мошенники на том свете жарятся в аду.)
До войны папа никогда ничего не продавал и уж тем более не менял, хотя и происходил из семьи потомственных купцов. Дед и дядья торговали мануфактурой, а отец – младший из семерых детей – учился на врача в Париже. Потом там же начал работать в больнице врачом-экстерном; затем временно вернулся в Литву для краткой службы в армии и тоже работал врачом. Собирался вернуться во Францию, чтобы оттуда на два года уехать в Канаду для получения французского гражданства и права работать врачом в Париже.
Местные жители подходили к заключенным евреям и с удовольствием производили обмен; евреям это грозило расстрелом, но выбора не было и люди рисковали. Правда, в самом начале немцы смотрели на такое снисходительно. Один немецкий полковник сказал отцу: “Мне сейчас стыдно, что я немец”. В основном охранниками были пожилые, прошедшие первую мировую войну тыловики, почти отставники. Зла в них было не много, и с ними можно было договориться, особенно тем, кто хорошо знал немецкий. Это и был случай моего папы. Они знали, что он бригадный врач, закончивший медицинский факультет в Париже, и многое ему прощали. Отцу даже удалось однажды выручить незадачливого менялу, настолько увлекшегося меной, что его непременно бы расстреляли, если бы не какое-то немыслимое в данной ситуации объяснение отца. Узнали мы об этом случае только после похорон папы, когда получили благодарное письмо из Канады, от того самого человека, прослышавшего о смерти своего спасителя.
Мама часто рассказывала мне, какие разные люди населяли гетто.
Вот знаменитый профессор – доктор Элькис. До прихода Гитлера он жил в Германии и был настолько уважаем и известен, что немцы готовы были его отпустить. Но он и его жена отказались покинуть гетто. Остались со своим народом. Он погиб вместе со всеми. Был и такой персонаж, как доктор Захарьин – тоже всеми уважаемый до войны человек, сказавший как-то моей испуганной маме: “Ну, умрет так умрет. Какая разница. Да и кем она станет, если выживет? Будет одной проституткой больше”. Доктор Захарьин выполнял все приказы немцев. Это ему не помогло. Но простой народ тоже был в гетто: ремесленники, извозчики, приказчики. Их было большинство. Неприхотливых и бывалых, у которых способность к выживанию была явно выше, чем у интеллигентов. К тому же интеллигентам приходилось сложнее. Почти все они прекрасно знали немецкий язык, поэзию, культуру (в Литве многие говорили дома только по-немецки). И естественно, они не могли понять, как такое могло случиться.
Мои родители такими уж “немцами” не были. Отец учился во Франции, мама в Англии, но большинство интеллигентной или просто богатой молодежи много времени проводило в Германии. А их родители отдыхали и лечились на немецких курортах. Замечательные библиотеки в основном состояли из книг на немецком языке и вывозились затем оккупантами в Германию. Моя англоязычная мама знала по-немецки наизусть всего Гейне. В Каунасе молодые интеллигенты-евреи говорили, как правило, по-немецки или по-русски. Многие знали иврит. (На идише в интеллигентных кругах говорили разве что пожилые люди.) Во всяком случае, они выросли на немецкой литературе, на немецкой науке и, как я уже говорила, были ошарашены происходившим.
Мои друзья Беба и Вева проходили всю школьную программу дома, много и усердно занимались, словно бы им предстояло поступление в гимназию или университет, а не печи и расстрел. Они увлекались историей, а я повторяла за ними имена, которые меня особенно впечатляли: Наполеон Бонапарт, Наполеон Третий, маршал Фош, кардинал Ришелье…
Когда меня окончательно решили вывезти из гетто, мальчики тоже захотели уехать со мной. Но у них не было шансов. Два мальчика, с явно семитской внешностью. Пристроить их было невозможно. Так они и погибли, ни в чем не повинные мои друзья.
В сорок третьем году, когда русские уже побеждали, в гетто стали рыть подземелья, куда можно было бы спрятаться во время бомбежек или облав. Но нас туда не пустили – а вдруг я заплачу некстати.
Через молодых подпольщиков родители узнали, что маленькую белокурую девочку можно как сироту пристроить в детский дом, в котором директором в то время был доктор Баублис. Отец немного знал его до войны. Теперь оставалось только подкупить охрану или пролезть через подкоп, уйти с ребенком ночью из гетто и… подбросить у детского дома.
Вся семья плакала: в тридцатиградусный мороз оставить меня почти на улице?!
Отец сделал мне укол снотворного, и, переодевшись крестьянами, они вместе с матерью понесли меня в детский дом. Оставили под дверью в подъезде с запиской: “Я мать-одиночка, не могу воспитывать ребенка и прошу мою дочь, Броню Мажилите (настоящая фамилия моей матери – Майзелите), взять на ваше попечение”.
Видимо, меня подобрали, когда я, проснувшись, начала орать от страха.
Отцу удалось, через тех же подпольщиков, дать знать доктору Баублису, кто “скрывается” под этим именем. Всего в том детском доме благодаря Баублису спаслось за время оккупации более двадцати еврейских детей.
Мама с папой оставались еще в гетто, не имея обо мне никаких новостей.
Отец по-прежнему ходил под конвоем работать на аэродроме.
В один прекрасный день Баублис через кого-то дал знать, что я при смерти и, если есть хоть малейшая возможность, меня надо забрать.
Но не в гетто же опять!
Оказывается, я прекрасно запомнила уроки мальчиков-соседей и часто, понимая, что вызываю интерес, повторяла заученные имена: Наполеон Бонапарт, маршал Фош и т. д. “Какой же это незаконнорожденный, никому не нужный ребенок?!” В придачу я порезала палец и попросила стрептоцид! Он тогда только появился. Все стало более или менее ясно. “Жидовочка!” Несмотря на явную блондинистость, голубую жилку на лбу (“голубая кровь”) и не слишком семитскую внешность. “Глаза-то черненькие. Не частое сочетание у литовцев”. Это особенно волновало мою воспитательницу, “большую поклонницу” евреев. Она считала, что всех евреев следует истребить. Воспитательница перестала меня обувать, и по кафельному полу я топала босиком. Одевала тоже не всегда. “Еще жиденятами заниматься! Своих, что ли, не хватает?” Защитить меня было некому. Ни Баублис, ни его старшая сестра не могли себя выдать. Погибли бы другие еврейские дети. Погиб бы и доктор. Единственное, что отсрочило донос моей воспитательницы, – это ее уверенность, что я издохну и так.
Отец, продолжая работать в “бригаде”, стал срочно искать кого-нибудь из местных жителей, кто бы взял ребенка.
Временами на лодке появлялся рыбак, до войны возивший дачникам рыбу. Он отца помнил, и отец стал его уговаривать. Рыбак решил посоветоваться с женой и сыновьями. Папа отдал ему единственную сделанную в гетто мою фотографию (ведь снимать в гетто строго запрещалось). На ней я выглядела вполне симпатично, и, главное, было видно, что я блондинка.
Однажды ночью отец взял с собой маму, и они вместе, выбравшись из гетто, отправились уговаривать эту семью. Маме в красноречии отказать было трудно, тем более что она искренне верила в мою неземную красоту и талант. Уж она им наговорила и какая я умная, и что у меня на лбу голубая жилка, и что во мне течет голубая кровь. Короче, лучшего выбора было не сделать, хотя им вообще-то никто не был нужен. Однако эти люди были глубоко верующие, и так случилось, что у них недавно умерла дочь. Так что родителям удалось убедить их в Б-гоугодности предприятия.
Мама Юля, Юлия Дофтор (Даутартас), моя будущая приемная мать, и ее сын Зигмас, офицер литовской армии, поехали в детский дом забирать свою чудесную красавицу “внучку”.
Мама Юля была неграмотной, и все документы оформлял Зигмас.
Ребенка им выдали.
Няньку, которая сочла “арийского” ребенка жиденком, осрамили.
В детском доме произошел конфуз. Маме Юле родители сказали, что девочка – умница и блондинка, а выдали им какое-то окровавленное лысое существо – но не бросать же “приболевшую внучку”...
До дому довезли в полной панике. Обманули! Какая это блондинка? Пищащее, вопящее создание, которое вот-вот должно умереть. Но верующие есть верующие. И они начали молить Б-га о моем исцелении, слабо на то надеясь.
Мои родители решили проверить, все ли получилось. И снова вырвались ночью из гетто. Каков же был их ужас! Мама сначала решила: “это ошибка”, и убедить ее в обратном было бы невозможно, не найди она родинку, которую едва можно было различить на кусочке кровавого мяса.
Родители опять принялись упрашивать спасти меня. Зигмас молчал. Решение было за мамой Юлей. Отец обещал, что будет по ночам выбираться из гетто, чтобы доставать лекарства и лечить меня.
В первые дни он действительно каждую ночь выбирался. Шел, переодевшись крестьянином, двадцать километров. В городе навещал довоенных знакомых фармацевтов.
Кто-то захлопывал перед ним дверь, а кто-то давал лекарства. С этими лекарствами отец возвращался в Шиляляй – так называлась деревня – и лечил меня…
Мама Юля, знавшая народную медицину, считалась в деревне целительницей, настаивала травы, промывала мои раны. И меня выходили. Причем выходили скорее, чем думали.
Отросли волосы. Я опять заговорила, правда теперь по-польски, как мама Юля и дедуня. Русский у меня, к счастью, после болезни не восстановился.
В последний приход отец взял с собой маму.
Было холодно. Мама очень устала. По дороге они увидели мужика на телеге. Остановили его. После двух-трех слов мужик стеганул лошадь и умчался. Родители догадались, что он понял, кто они. Забыв про усталость, мама с папой быстро добрались до места.
Зигмас и Иозас отвели их в сарай, завалили дровами.
Примчались немцы. Обыскали весь дом. Попрыгали даже по дровам в сарае и, никого не найдя, спросили, не видели ли хозяева двух беглых евреев: накануне из Девятого форта был большой побег.
Вальяжный, высокий Зигмас сказал, что какие-то, мол, пробегали и даже указал, куда именно.
Немцы кинулись догонять, а братья вытащили родителей из-под дров.
Больше родители в гетто не вернулись и ко мне до освобождения не приходили. А я в них и не нуждалась. Мои приемные родители настолько убедили себя в том, что я их внучка, что даже соседям говорили, что умершая дочка, видимо, родила от немца.
Меня окрестили в ближайшей церкви, водили туда каждое воскресенье, и я очень усердно молилась. Молитвы выучивала быстрее своих сельских сверстников. Когда приходили немцы, младший сын, Владик, ставший впоследствии писателем, старался меня увезти на лодке – вдруг я как-то выдам себя...
Все бы вообще забыли обо мне, если бы не средний сын мамы Юли Ленька. Ленька служил в полиции, был женат, имел трех детей, страшно пил, был неуправляем, тянул из родителей деньги и грозился меня выдать. Мама Юля плакала и деньги ему давала.
Когда немцы отступали, Ленька ушел с ними, оставив жену и троих детей. Через много лет он прислал родителям письмо, благодарил за помощь его детям, звал свою семью в Канаду, а нас – в гости. Родители отвечать ему не стали, но через Владика передали, что помнят о его угрозах. На что Ленька ответил: “Грозиться-то я грозился, но не выдал же”. Это действительно было так, мог бы и обязан был выдать по долгу службы, но пути Г-сподни неисповедимы. А мы помогали его детям, внукам мамы Юли.
Папа с мамой из гетто убежали в деревню Кулаутува, где до войны семья отца снимала дачу. Хозяин был немецкого происхождения. Отец пообещал ему вознаграждение после войны (хотя русские уже наступали, до конца войны еще надо было дожить), и Кумпайтисы – так звали хозяев – поселили моих родителей в хлеву с коровами или свиньями. Под полом.
Когда уже в пятидесятых годах мы снимали поблизости от них дачу, нам этот хлев показали. Скотина находилась сверху, а в подполье – мои родители. По ночам они иногда могли вылезти подышать свежим воздухом. Их, как и скотину, вовремя и аккуратно кормили. Хотя при плохом исходе хозяева рисковали жизнью, но они верили в послевоенные возможности моего папы и знали всю нашу семью. И не ошиблись. Кумпайтисы были зажиточные крестьяне и вполне могли оказаться в Сибири. Первый эшелон “буржуев” отправили до войны; после войны шла вторая очередь. Сразу после освобождения помощь евреям оценивалась как положительный факт, позднее об этом лучше было не вспоминать.
Отступая, немцы взорвали и сожгли гетто. Люди, ушедшие в подземные ходы, куда нас не взяли из-за меня, сгорели заживо.
Дедушку и бабушку увезли в сорок четвертом. Куда именно – неизвестно. Умерли они по дороге или их расстреляли? Других родственников отправили в лагеря в Эстонию и Польшу. Дяди с двоюродными братьями погибли. Тети с дочерьми выжили и после войны оказались в Америке. Я с этими родственниками, к сожалению, мало общалась, а некоторых никогда не видела.
Забрали меня в город не сразу: я никуда не хотела уезжать. Держалась за юбку мамы Юли и говорила родителям: “День добрый, пан, день добрый, пани”. Когда мне начинали объяснять, что у меня есть еще другие родители, я рыдала. Только после нескольких их посещений маме Юле удалось оторвать меня от юбки.
Родители рассказывали, что в первый же день после освобождения они пришли и увидели меня в саду. Я, перепачканная в соке, горстями запихивала в рот ягоды. Мама и папа были счастливы.
Поселились они в том же доме, что и до войны, только в квартире напротив. Прежнюю заняла старая набожная сестра бывшей хозяйки дома. Сами хозяева уехали с глаз долой за город, чтобы не быть сосланными в Сибирь: до войны они считались богачами.
В квартире, куда меня привезли, в одной из комнат было два матраса, в остальных двух комнатах – только начищенный паркет, но родителей это нисколько не огорчало. Они каждый вечер ходили в ресторан, предпочитая ничего не готовить, и брали меня с собой. Впрочем, это длилось недолго.
Появилась столовая мебель, которая до сих пор стоит в Лондоне в доме моего брата. У нас начали собираться люди. В основном это были военные, офицеры-летчики и офицеры врачи-хирурги. Я очень хорошо помню некоторых из них, особенно доктора Рябельского. Они появлялись, ужинали, иногда даже ночевали, а потом улетали на фронт. С Рябельским и еще одним офицером у отца были разговоры “при закрытых дверях”. Они организовали целую “банду” по спасению еврейских детей, оказавшихся в селах, разбросанных по всей Литве.
Молодые офицеры еврейского происхождения в тогдашнее небезопасное время ездили по деревням. (В лесах обитали “лесные братья”, и уж эти-то советских офицеров не щадили. Так погиб один из них. Имени его я не помню, помню только, что был он молод, хорош собой и ухаживал за мамой.)
Рискуя жизнью, офицеры вывозили детей из деревень. Кто-то из крестьян отдавал с радостью и добровольно, кто-то не хотел лишаться рабочей силы, и приходилось выкупать, а кто-то к детям искренне привязался. В каждом случае надо было разбираться.
Детей привозили в Каунас, кого-то в уже открывшийся еврейский детский дом, где папа был попечителем. Кого-то удавалось переправить за границу – тоже не без помощи моего отца, отдавшего этому делу всю свою энергию и свободное от работы время. Летчики перевозили детей в Польшу лично или договорившись с кем надо. Там их принимал Красный Крест и другие благотворительные организации.
Папа тогда, похоже, не отдавал себе отчета, насколько подобная деятельность была опасна. Какое количество детей прошло через наш дом? Скольким беженцам помог мой отец? Он был тогда одержим еврейской идеей. После гетто национальное самосознание проявилось в нем в полную силу, заслонив, быть может, многое другое.
Почти каждый день он жаждал кого-то усыновить. Если бы мама не препятствовала, у меня было бы много братьев; но довольно скоро мама сама родила брата Моню и буквально через пару месяцев привезли сестричку Аню. Аня – наша двоюродная сестра, она родилась в тюрьме, и ее пришлось оттуда буквально выцарапывать. Речи о чужих детях быть уже не могло.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.