[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ЯНВАРЬ 2009 ТЕВЕТ 5769 – 1(201)
Еврейский Кафка: рассказ «Сельский враЧ»
Зоя Копельман
Как известно, только малая часть произведений Франца Кафки (1883–1924) была опубликована при жизни писателя. Среди них и сборник рассказов «Сельский врач», где интересующий нас рассказ стоит на втором месте. Этот сборник Кафка посвятил отцу, в связи с чем писал Максу Броду: «Не потому, что это помогло бы примириться с отцом, у этой вражды такие корни, что их так просто не выдерешь, но все-таки я бы кое-что сделал, пусть и не переселился бы в Палестину, но хоть провел бы пальцем по карте»[1].
Учитывая, что в рассказах сборника мы не найдем ни слова ни о сионизме, ни о еврейском вопросе, кажется странным упоминание Палестины в одном ряду с взаимоотношениями с отцом – главнейшей экзистенциальной проблемой писателя. Это соседство, как учит нас практика еврейского чтения в бейт мидраше, требует осмысления.
Озадачивает и более поздняя, ретроспективная оценка собственного творчества, какую находим в «Дневниках» Кафки:
Временное удовлетворение я еще могу получать от таких работ, как «Сельский врач», при условии, если мне еще удастся что-нибудь подобное (очень маловероятно). Но счастлив я был бы только в том случае, если бы смог привести мир к чистоте, правде, незыблемости.
(25 сент. 1921)
Основатели еврейского издательского дома в Берлине Х. Вейцман, Л. Моцкин, М. Бубер (сидит).
Сопоставление ценностей – эстетика против этики – и предпочтение последней кажутся анахронизмом для западного литератора-модерниста начала ХХ века. Читателей проза Кафки привлекает прежде всего эстетическим совершенством, чему способствует не только рафинированная отделка и завершенность каждого абзаца, но и загадочность его произведений. Как высказался верный почитатель Кафки Герман Гессе: «Рассказы Кафки – не статьи о религиозных, метафизических или моральных проблемах, а поэтические произведения. Кто в состоянии просто читать поэта, то есть не задавая вопросов, не ожидая интеллектуального либо морального результата, кто готов воспринять то, что дает этот поэт, тому его произведение даст ответ на любые вопросы, какие только можно вообразить. Кафка сказал нам нечто не как теолог либо философ, но единственно как поэт»[2].
И все же некоторые внелитературные признания Кафки, два из которых процитированы выше, стимулируют читателя искать в его рассказах смыслы, выходящие за рамки чисто эстетического переживания. Поэтому попробую реконструировать событийный контекст написания и первой публикации рассказа «Сельский врач».
Как уже отмечалось, рассказ «Сельский врач» («Ein Landartz») увидел свет в одноименном сборнике в 1919 году. Однако Кафка, завершив его и еще несколько рассказов в январе – феврале 1917 года, был готов опубликовать их в еврейском ежемесячнике на немецком языке «Der Jude». К участию в этом журнале его редактор Мартин Бубер приглашал Кафку и раньше, но писатель тогда отказался, о чем уведомил редактора кратким письмецом:
Многоуважаемый господин доктор,
Ваше предложение чрезвычайно мне льстит, но я не могу ответить на него положительно. Я – некоторая надежда велит мне, конечно, добавить «временно» – удручен и не очень-то уверен, что мне позволительно вещать, пусть даже самым тонким голосом, в этом обществе.
Но позвольте мне, многоуважаемый господин доктор, воспользоваться случаем и выразить мою благодарность за те послеполуденные часы, которые я проводил у Вас почти два года тому назад. Запоздалая благодарность, но для меня она не слишком опоздала, поскольку память о тех совместных посиделках для меня никогда не потускнеет. Это во всех отношениях самое светлое и чистое воспоминание, сохранившееся у меня от Берлина; часто наши встречи были для меня своего рода прибежищем, и что уж вовсе неоспоримо, из-за того, что я Вас тогда не отблагодарил, никто так и не узнал об этом сокровище[3].
Теперь Кафка пребывал в ином настроении. 12 апреля 1917 года он писал Буберу: «Я посылаю рассказы… Один из них – “Новый адвокат”, другой – “Сельский врач”… Они позднее составят сборник под названием “Ответственность”». Бубер отобрал и опубликовал в «Der Jude» два рассказа: «Шакалы и арабы» и «Отчет для Академии». Он предложил дать им общее название «Аллегории», но Кафка отказался, согласившись только на название «Две истории о животных».
Здесь важны два обстоятельства: во-первых, изначально замышлявшееся название будущего сборника – «Ответственность» – свидетельствовало о том, насколько важен был для Кафки моральный аспект недавно оконченных рассказов, а во-вторых, он явно не желал представлять свои произведения как однозначное иносказание.
Для понимания творчества Кафки 1917 года было бы чрезвычайно полезно узнать о содержании бесед, которые они вели с Бубером в довоенном Берлине. За неимением такой возможности мы можем воспользоваться памятью другого человека из окружения Бубера тех лет – исследователя еврейской мистики Гершома Шолема, которого Бубер развернул к иудаизму и к сионизму. Цитируемый ниже фрагмент написан в 1953 году, и легко посчитать, что сказанное там в точности относится к столь памятному Кафке времени:
Он [Бубер] пробуждал сердца к возрождению творческого начала в народе Израиля. Его самого эта тяга привела к великим открытиям. Он искал источники «модернизма», а нашел старое-престарое, и новизна в этом старом очаровала и пленила его. Кто сегодня возьмет на себя смелость оценить, насколько он модернизировал старину и насколько старина повлияла на характер его новаций? Бубер, уроженец Восточной Галиции, открыл светоч, таящийся в хасидизме, величайшем творческом всплеске тех мест. Его открытие не было научным, историческим или критическим, его влекли эстетические и религиозные императивы творцов хасидизма, сочетание, наиболее характерное для Бубера той поры[4].
Думаю, мы не ошибемся, если предположим, что Бубер с Кафкой говорили о современном содержании еврейства и его творческом потенциале, способном отвечать запросам европейски мыслящего и ассимилированного в культурном отношении еврея. Вероятно, Бубер говорил с Кафкой и о еврейских книгах, но каких? Касательно чтения Кафки военных лет его ближайший друг, Макс Брод, среди прочего сообщает: Кафка читает Библию[5]. А другой биограф, Клод Давид, добавляет:
Через актеров кафе «Савой», свободных от верований и обрядов, Кафка только что [в 1911 году] открыл для себя, чем был иудаизм и чем он еще, может быть, является. Он вспоминает истории, которые еще рассказывают в семье о его дедушке и бабушке и более далеких предках. Он начинает интересоваться историей евреев, и, будучи очень невежественным в этой области, он обращается к известным популярным работам – к «Истории еврейско-немецкой литературы» Пинеса, пятьсот страниц которой он читает на французском языке, «жадно, внимательно, с торопливостью и удовольствием, которых никогда не находил в других книгах»; к «Популярной истории евреев» Генриха Греца, три толстых тома которой он проглатывает за несколько дней, а также к другим трудам[6].
Близкое знакомство Кафки с театральной труппой из Восточной Европы, игравшей на идише, заставило писателя заговорить о своем еврействе с друзьями и в публичных выступлениях[7].
Тогда же Кафка познакомился с Георгом Лангером, другом и кузеном Макса Брода. Георг Лангер «обратился» в хасидизм и прожил многие годы в Белзе, при дворе цадика, а вернувшись в Прагу, продолжал носить лапсердак и скрупулезно соблюдал все религиозные предписания. Интересна динамика отношения Кафки к хасидам. Первый раз, в 1915 году, Кафка в сопровождении Лангера и Макса Брода идет на встречу с ребе из Белза, беженцем из Галиции, который принимал своих приверженцев в Жижкове, пригороде Праги. Макс Брод сообщает, что на обратном пути Кафка ему сказал: «Принимая все во внимание, можно подумать, что мы находимся в Африке среди племени дикарей. Вульгарное суеверие»[8]. Но уже через год, снова оказавшись вместе с Лангером среди паствы цадика из Белза, прибывшего в Мариенбад, Кафка «преодолел в себе впечатление отчуждения; в подробном рассказе в письме Максу Броду исчезли всякие следы иронии. Раввин представляется ему султаном, похожим на тех, которых рисовал Густав Доре и которых Кафка видел в книгах, когда был маленьким»[9].
Перемена в отношении Кафки к еврейской традиции, на мой взгляд, прямо сказалась на содержании рассказа «Сельский врач». Но прежде, чем перейти к его анализу, еще несколько фактов.
Вопрос о том, можно ли счесть Кафку еврейским писателем, был поставлен еще в 1930-х годах, причем в довольно необычном контексте. Как известно, Кафка назначил своим душеприказчиком Макса Брода и завещал все неизданное сжечь, а Брод нарушил завет друга и издал все, что можно было подготовить к печати и опубликовать. В силу обстоятельств произведения Кафки впервые увидели свет в еврейском «Издательстве Шокена» в 1935 году и произвели фурор. Немецкий «поэт-экспрессионист Манфред Штурман с изумлением обнаружил: “Евреи – наследники сокровищницы немецкого языка”»[10]. Клаус Манн охарактеризовал издание произведений Кафки как: «самые высокие и значительные книги, которые вышли в Германии»[11]. Герман Гессе писал: «Работы Кафки свидетельствуют о нашем страдающем поколении, чья душа рвется на части… Младший брат Ницше и Кьеркегора… он одарен искусством выражать неуверенность и муку, его мастерство волшебным ключом открывает нам путь к сумятице и трагическим картинам, но также к красоте и утешению!»[12]
Никто из критиков не назвал Кафку еврейским писателем. Напротив, их поражали его немецкость и универсализм. Однако для получения цензурного разрешения к сочинениям Кафки пришлось присовокупить предисловие, пояснявшее, что это еврей-издатель выпускает еврейские истории. Обратимся же к рассказу «Сельский врач»[13] и посмотрим, позволительно ли отнести его к еврейской литературе.
В рассказе «Сельский врач» обращают на себя внимание некоторые странные и необязательные на первый взгляд детали: неожиданное в заснеженном пространстве сюжета сравнение лошадей с верблюдами, обидные песенки детей, а главное – навязчивое внимание рассказчика к шубе. Мотив шубы побуждает сопоставить текст Кафки с библейскими историями о пророке Элияу и его преемнике Элише. Вот что сказано о передаче «Духа Б-жьего», которым был осенен Элияу (II Млахим, 2):
1. И было: когда Г-сподь захотел вознести Элияу в буре на небо, шел Элияу с Элишей из Гильгаля… 8. И взял Элияу плащ свой, и свернул, и ударил им по воде, и расступилась она, и перешли оба посуху. 9. И вот, когда они перешли, Элияу сказал Элише: «Проси, что для тебя сделать, прежде чем я буду взят от тебя». И сказал Элиша: «Да будет, прошу, Дух, который на тебе, на мне вдвойне». 10. И сказал тот: «Трудного ты просишь. Если увидишь, как я буду взят от тебя, сбудется с тобой это, а не увидишь – не сбудется». 11. И было: идут они себе и беседуют, а тут – колесница огненная и огненные кони; и разделили их, и поднялся Элияу в буре на небо. 12. Элиша же, увидев это, воскликнул: «Отец мой, отец мой, колесница Израиля и конница его!» И не видел его более. И схватил он одежды свои и разодрал их надвое.
13. И поднял плащ Элияу, упавший с того, и пошел назад, и стал на берегу Иордана; [14]. И взял плащ, упавший с Элияу, и ударил им по воде, и сказал: «Где Г-сподь, Б-г Элияу?» Ударил он по воде – расступилась она, и перешел Элиша. [15]. И увидели его сыны пророческие, которые в Иерихоне, по ту сторону [Иордана], и сказали: «Покоится Дух [бывший на] Элияу, на Элише». И вышли навстречу ему, и поклонились ему до земли…
23. Когда он шел дорогою, малые дети вышли из города и насмехались над ним и говорили ему: Иди, плешивый! Иди, плешивый!
24. И оглянулся он, и увидел их, и проклял их Именем Г-сподним...
Магический предмет, экспликация «Духа», бывшего на Элияу и перешедшего к Элише, – в русском переводе «плащ», а на иврите «адерет» – был одеянием из овечьих или козьих шкур, и позволительно распознать тот же символ в шубе врача. Слово «шуба» появляется в рассказе «Сельский врач» семь раз, чем ближе к концу, тем чаще. Однако смысл мотива проясняется лишь на фоне еще одной параллели с библейским текстом, а именно – с эпизодом, где Элиша возвращает к жизни умершего мальчика (II Млахим, 4):
32. И вошел Элиша в дом, и видит – мертвый отрок лежит на постели его. 33. И вошел, и закрыл дверь перед ними [матерью мальчика и слугой], и помолился Г-споду. 34. И поднялся на кровать, и возлег на мальчика, и приложил рот свой к его рту, и глаза свои к его глазам, и ладони свои к его ладоням, и простерся на нем; и стало теплым тело мальчика. 35. И встал, и прошелся по комнате взад и вперед, и опять поднялся на кровать и простерся на нем. И чихнул отрок раз семь, и открыл отрок глаза.
Нельзя не увидеть сходства между этим эпизодом и тем, как у Кафки деревенские жители укладывают врача в постель к больному: «...они берут меня за голову и за ноги и относят в постель. К стене, с той стороны, где рана, кладут меня. А потом все выходят из комнаты; дверь закрывается». Сходство проявляется и в том, что, подобно Элише, не знавшем о смерти мальчика, как сказано: «душа ее [матери] скорбит, а Г-сподь скрыл это от меня» (II Млахим, 4:27), врач в рассказе Кафки тоже поначалу счел мальчика здоровым: «Все так, как я и предвидел: мальчик здоров».
На фоне сходства отчетливо проступает различие: пророк Элиша воскресил отрока, а сельский врач не помог больному. И тут стоит вернуться к мотиву шубы и проследить за появлением этого слова-символа в рассказе.
1. «<...> запахнувшись в шубу, с саквояжиком в руке, я стоял среди двора, готовый ехать» – первое упоминание нейтрально: шуба – атрибут врача, отправляющегося к больному зимним вечером.
2. «“Сейчас же еду домой”, – решаю я, <…> но позволяю сестре больного, которой кажется, что я оглушен духотой, снять с меня шубу». – Врач не распознал болезни, а потому не должен врачевать – и не мешает одному из окружающих снять с себя шубу.
3. «Что ж, пора кончать визит, снова меня зря потревожили <…> Но когда я захлопываю саквояжик и кивком прошу подать мне шубу, между тем как семейство стоит и ждет <…> у меня возникает сомнение, а не болен ли в самом деле мальчик?» – Врач хочет надеть шубу и тут-то оказывается на высоте профессии: он подозревает, что проглядел болезнь и готов исправить свою ошибку. Иначе говоря, контакт с шубой делает врача врачом.
4. «Я собрал в охапку платье, шубу и саквояжик; одеваться я не стал, это бы меня задержало». – Врач уже признал свое профессиональное бессилие: он не помог мальчику, а шуба, между тем, так и не побывала на враче, хоть и находилась поблизости. Теперь он взял шубу, но все еще не надел ее.
5. «<...> я кинул свой узел в коляску; шуба пролетела мимо и только рукавом зацепилась за какой-то крючок. Ничего, сойдет».
6. «Упряжь волочится по земле, лошади еле связаны друг с другом, коляска треплется из стороны в сторону, шуба последней бороздит снег». – Два последних контекста показывают, что врач не придает особого значения тому, чтобы надеть шубу. Он не чувствует нужды в ней, потому что полагает быстро оказаться дома и лечь в теплую постель; так шуба постепенно оказывается все дальше от героя.
Яаков на пути в Египет. Гюстав Доре.
Прежде чем процитировать последний, седьмой фрагмент со словом «шуба», подведу предварительный итог: магический плащ, подхваченный Элишей, наделил его пророческим даром и способностью творить чудеса, в том числе исцелять больных. Писание, вообще говоря не отличающееся обилием подробностей, многократно сообщает о неколебимой вере общавшихся с Элишей в то, что перед ними «Б-жий человек». Так верят «сыны пророческие», так верит Шунамитянка, причем еще прежде, чем Элиша творит чудеса. Единственные, кто не распознает в Элише пророка, – это дети, поющие свою песенку-дразнилку. Писание умалчивает о судьбе адерет, но можно предположить, что Элиша не расставался с наследством Элияу.
Не так сложились обстоятельства, в которых оказался врач. Позвавшие его люди не верили в его способность исцелять. Как поет хор школьников во главе с учителем в дразнилке, сочиненной Кафкой:
Разденьте его, и он исцелит,
А не исцелит, так убейте!
Ведь это врач, всего лишь врач...
И сам герой тоже не верит в свое могущество. Неожиданно для человека науки, он начинает рассуждать о вере и религии: «Таковы люди в наших краях. Они требуют от врача невозможного. Старую веру они утратили, священник заперся у себя в четырех стенах и рвет в клочья церковные облачения; нынче ждут чудес от врача, от слабых рук хирурга». Здесь обращает на себя внимание еще один аналог адерет: «церковное облачение», которое лишившийся влияния и веры паствы священник рвет в клочья за невостребованностью.
Кафка открыто вводит в рассказ актуальную для него проблематику: живучесть еврейской традиции и обращение к ней людей, воспитанных в духе рационализма. Отчаяние героя вызвано не тем только, что он не сумел исцелить больного. Его причина существенно глубже. Это – кризис веры и бесплодность безверия, о чем Кафка написал словами резонера на богато декорированной театральной сцене:
Голый, выставленный на мороз нашего злосчастного века, с земной коляской и неземными лошадьми, мыкаюсь я, старый человек, по свету. Шуба моя свисает с коляски, но мне ее не достать, и никто из этой проворной сволочи, моих пациентов, пальцем не шевельнет, чтобы ее поднять. Обманут! Обманут! Послушался ложной тревоги моего ночного колокольчика – и дела уже не поправишь!14
Это седьмое появление шубы в рассказе. А «проворная сволочь» отличается именно своей непроворностью, нежеланием обслужить и услужить, признать авторитет и подвигнуть на великое деяние.
В годы, предшествовавшие написанию рассказа, Кафка с увлечением слушает и читает хасидские истории, где часто фигурируют загадочные возницы, кони с «говорящими» кличками, символические вожжи и кнуты. Если принять, что Библия и хасидские истории служили подтекстами к рассказу, он естественным образом станет еврейским произведением, вопреки всему его христианско-европейскому антуражу. И сравнение точеных лошадиных морд с верблюдами покажется отзвуком ориентальной экзотики, ключиком-намеком, открывающим дверцу в сокрытый от беглого взгляда тайник.
Желая упредить скептическую критику моего еврейского прочтения рассказа Кафки, которое выявило в этом символическом, а не аллегорическом произведении пласт идей, будораживших тогдашнее еврейское общество: проблемы национальной и культурной идентичности, политической лояльности, религии и атеизма, приведу выдержку из замечательного эссе Вирджинии Вульф «The Russian Point of View»:
Элияу возносится в небо на огненной колеснице. Гюстав Доре.
Мы выносим суждение о целой литературе, когда с нее сняты покровы стиля. Когда вы заменяете каждое слово предложения с русского на английское, тем самым слегка изменяя смысл, звучание, весомость и относительную значимость слов в окружении их соседей и в более широком контексте, не остается ничего, кроме неотесанной, примитивной версии смысла. Подвергнутые такой обработке, которую можно уподобить землетрясению или железнодорожному крушению, русские писатели предстают лишенными не только платья, но и чего-то более неуловимого и существенного – своей манеры, своих идиосинкразий, неповторимых черт своего характера. Что остается – так это (как доказало фанатичное восхищение английской читательской публики) нечто чрезвычайно мощное и впечатляющее, но трудно ощущать уверенность – ведь в свете всех этих повреждений как слабо мы можем себе доверять! – что ты не приписываешь им свое, не искажаешь, не вычитывать в них нечто совершенно ложное15.
Все вышесказанное справедливо и для моей интерпретации Кафки: любые рассуждения мало убеждают, коль скоро за точку отсчета принимается слово русского языка. Но если в работах разных переводчиков находишь словесные пересечения, подтверждающие твои выводы, отмести их делается труднее. Мне повезло. Образность и словарь рассказа «Сельский врач» повторены Кафкой в дневниковой записи:
Независимости не добьешься, если не обращать на это внимания, но не обращать на это внимания нельзя; независимости можно добиться только привлечением новых сил. Правда, здесь случаются неожиданности, с этим должен согласиться самый отчаявшийся человек; бывает, из ничего появляется нечто, из заброшенного свинарника вылезает кучер с лошадьми.
(27 янв. 1922)
Разрядкой я выделила слова, отсылающие к нашему рассказу: «Я по рассеянности толкнул ногой шаткую дверцу, ведущую в заброшенный свиной хлев. <…> В низеньком чуланчике, согнувшись в три погибели, сидел какой-то дюжий малый <…> и два могучих коня, прижав ноги к брюху и клоня точеные головы, как это делают верблюды, играя крутыми боками, едва-едва друг за дружкой протиснулись в дверной проем».
И наконец, цитата из тома разрозненных отрывков Кафки:
Не инертность, не злая воля, не неумелость... заставили меня потерпеть неудачу во всем или даже позволили мне потерпеть неудачу, а отсутствие почвы, воздуха, закона. <…> Меня не вела по жизни, по правде говоря, уже трясущаяся рука христианства, как Кьеркегора, и я не смог ухватиться за кончик ускользающего еврейского плаща, как это сделали сионисты. Я конец или начало[16] (разрядка моя. – З. К.).
«Ускользающий еврейский плащ» и «свисающая с коляски шуба, которую не достать» – равно метафоры, парафразирующие современным языком преемственную духовную суть еврейства, наиболее ярко явленную у библейских пророков и ставшую центральной ценностью в хасидизме. В этом плане рассказ «Сельский врач» свидетельствует о бессилии героя, на которого возложена особая миссия ответственности за деревенских жителей, как на сынов Израилевых – за мироздание и человечество («быть царством священников и народом святым»). Стоящий за героем автор-еврей не может ни черпать из колодца традиции, ни соответствовать навязываемой ему новой универсалистско-ассимиляторской модели еврейского существования.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1] Claude David. Franz Kafka. 1989. Гл. 13. Русск. пер. http://vehi.net/kafka/biograf/13.html.
[2] Г. Гессе. О толкованиях Кафки. 1956. Рус. пер.: http://www.hesse.ru/books/articles/?ar=25.
[3] Martin Buber. Briefwechel, Band I: 1897–1918. Jerusalem, 1982. P. 373.
[4] Шолем Г. Дварим бе-го. Тель-Авив, 1975. С. 455.
[5] Брод М. О Франце Кафке. СПб., 2000. С. 178.
[6] Claude David. Гл. 7.
[7] Вайс Р. Современный еврейский литературный канон. М. – Иерусалим, 2008. С. 118–123.
[8] Claude David. Гл. 11.
[9] Там же.
[10] Давид Э. Сефер а-маасим. Тель-Авив, 2006. С. 255.
[11] Mann K. Dank fu..r die Kafka-Ausgabe // Die Sommlung Literarische Monatsschrift 11, 1935. S. 664.
[12] Давид Э. С. 246.
[13] Все цитаты из рассказа в переводе Р. Гальпериной взяты с сайта: http://lib.ru/KAFKA/kafka_vrach.txt.
[14] Неземные кони, аналог огненных коней, посланных с Небес за пророком Элияу, имеют в рассказе человеческие имена – Братец и Сестричка. Как кажется, образы этих коней – второй, наряду с шубой, ключевой еврейский мотив рассказа, но его анализ в свете хасидских историй выходит за рамки настоящей статьи.
[15] Woolf V. Mrs. Dalloway and Essays. Moscow, 1984. P. 250. (Перевод мой. – З. К.)
[16] Claude David. Гл. 13.