[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ДЕКАБРЬ 2008 КИСЛЕВ 5769 – 12(200)
САМАЯ ДЛИННАЯ РОДОСЛОВНАЯ
Тамара Ляленкова
Идея, композиция и постановка Д. Крымова
Opus № 7. Родословная. Шостакович
Совместный проект театра «Школа драматического искусства» и фестиваля «Territоriя»
Представленный на фестивале «Территория» Дмитрием Крымовым спектакль «Оpus № 7» идет в двух частях и прерывается не по причине антракта, а потому что эти части абсолютно разные, и по стилю, и по содержанию. Два вполне самодостаточных спектакля «Родословная» и «Шостакович», которые Крымов зачем-то показывает один за другим. Секрет этого замысла, кажется, кроется в музыке, в желании придать спектаклю, не поступаясь характерными художественными принципами, форму музыкального произведения. Правда, кое-какие музыкальные фрагменты из произведений Шостаковича режиссеру приходится опустить, но в театральной практике это нормально – смикшировать бессмертное произведение, отрезать в одном месте и склеить в другом. Из обрезков, отголосков, остатков, но совсем иного рода, собиралась композитором Александром Бакши музыкальная ткань для другой части спектакля, «Родословной». Словесные обрезки, отрывки, восклицания сочинил Лев Рубинштейн.
Начинается спектакль еще до того, как пришедшие в зал «Манеж» зрители рассядутся по местам, которых, кстати, совсем не много. Между этими зрителями и по сценической площадке, которая выделяется исключительно пустотой и черным цветом покрытия, ходит, толкая перед собой гигантскую швабру, уборщица. Единственная странность, помимо размеров швабры, – объемное, слишком большое пальто, которое служит рабочим халатом. В отличие от прочих, весьма быстрых ассоциаций, эту метафору оцениваешь далеко не сразу – во второй части, когда появляется огромная, под потолок зала, кукла. Оказывается, миниатюрная уборщица в начале спектакля и огромная поролоновая Родина-мать – это одна и та же женщина, женщина вообще. Не случайно «Родословная» заканчивается родами, рождением, а герой следующей части, «Шостакович», входит в зрительный зал робким ребенком.
Правда, большинство иносказаний настолько просты, что достигают своей цели, едва успев воплотиться. Гигантская швабра, как антенна, притягивает радиоголоса. А откуда еще берутся духи, если не из эфира? И почти не удивляет, что половая тряпка оказывается концертным платьем, потому что все отлично знают, каким образом прекрасные когда-то вещи превращаются в ненужное старье и куда деваются старые фотографии. Это одновременно и обыденно, и волшебно – при помощи шерстяных пейсов и веревки-пояса из кляксы вдруг появляется человек, точнее, проявляется его тень на белой стене. Плача? Расстрела? Просто дома. И вот уже тень превращается в фотографию, из голоса возникает жизнь, вечная, как «куда делись мои очки». Кажется, это разговаривают в соседней комнате.
«Яша был толстый и все время молчал. Больше ничего сказать не могу». «Ее, кажется, звали Дора…» Сидя на жестком стуле, вы смотрите семейный альбом: слишком подробные воспоминания, которым предается нашедший его. Да, знаем, знаем мы и Цилю, и Яшу, и Леву Рубинштейна – незачем пополнять Библию новыми персонажами, там и так все есть. Имена на бумажных клочках чужой памяти – их так много, что понадобился настоящий ураган, чтобы только перечислить их. И в этом еще одна замечательная особенность постановок Дмитрия Крымова – через очень простые, практически физические ощущения он вызывает нужную реакцию у зрителя. Безыскусность этих приемов проистекает из самой природы человека: нас пугает внезапно качнувшаяся тень, как-то по-особому торчащие воротник и рукава пальто в темной прихожей. Вы знаете что-нибудь более страшное, чем звук шагов убийцы, переходящего из комнаты в комнату? Неважно, что это всего лишь плоская кинопроекция, ее реальность подтверждает выпрыгнувший из стены детский мяч, настоящий, с потертым боком. Или выкатившаяся оттуда же коляска, почти такая же, как на бесконечной лестнице Эйзенштейна. Или груда обуви, вывалившаяся из пролома, словно из склепа, и детские ботиночки, ярко-красные на черно-белом фоне. Эпизод с ботиночками, когда актер их ведет, как непослушного ребенка, к толпе взрослой обуви, оставшейся от умерших? убитых? – этот эпизод отсылает зрителя к Чарли Чаплину, на которого во второй части будет так похожа душа Шостаковича.
Использование в спектакле готовых, чужих образов, да еще в таком количестве, как ни странно, не раздражает. Наверное, потому, что некоторые из них уже стали устойчивыми в художественном языке. Более того, они действуют не только нарративно, они влекут за собой шлейф уже пережитых эмоций и ассоциаций. Можно назвать это постмодернизмом, но это самая что ни на есть реальность – люди современной культуры постепенно превращаются в египтян. И в этом смысле «великий Шостакович» – знак для тех, кто умеет знаки читать и помнит великих, как родственников, в лицо.
Конечно, срастить две такие разные постановки, как «Родословная» и «Шостакович», – задача сложная, получасовой антракт трамбует первые впечатления, подготавливает почву. Впрочем, еврейская тема, которую Шостакович использует в своем знаменитом трио и которую Александр Бакши цитирует в первой части, музыкально цепляет одну к другой. Из портретного сходства персонажа и композитора – очки и детское выражение лица. Чтобы избежать персонификации, Шостаковича представляет актриса небольшого роста, рядом с гигантской куклой она кажется беспомощным ребенком, прячущимся в складках просторной маминой юбки, театральной портьеры. Но вот рабочие сколачивают фанерный рояль, кособокий, убогий, и герой бросается на него, карабкается, борется с ним. Физическое преодоление, будь то столкновение железных роялей-танков под звуки «Ленинградской» симфонии или упорная, бессмысленная борьба двух по-разному маленьких людей на люстре, вся эта трудная, рваная пластика у Крымова становится очень точной метафорой душевных усилий.
Фантастичность происходящего, когда попытка прикурить оборачивается пожаром внутри рояля, пугает, как, вероятно, пугала Родина-мать, то ласковая, то чудовищная. То в фуражке с красной звездой, то в павловском цветастом платке, она никогда не отпустит от себя ребенка, даже если он вырос в творца, – никогда. Она хвалит и наказывает, вместо пряника – орден, протыкающий человечка насквозь. И ребенок приобретает кукольные родовые черты – механический голос публичных покаяний, безвольность членов, отрешенность. Да он же практически мертв, – понимаешь в какой-то момент и дальше ждешь: оживет или все-таки закопают, где-нибудь под роялем, когда надоест стрелять? Не то и не другое – он уходит обратно, в мать, тряпичным курганом она валится на него, погребая под собой. И снова звучат слова из самой длинной родословной. «Авраам родил Исаака…»
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.