[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ НОЯБРЬ 2008 ХЕШВАН 5769 - 11(199)
Нахалы и умники
Клайв Синклер
Предлагаемый вниманию читателей рассказ вошел в сборник рассказов шести английских писателей разных поколений «День рождения в Лондоне», готовящийся к изданию в серии «Проза еврейской жизни» (М.: Текст). Переводчиками рассказов о жизни английских евреев в XX веке выступили В. Голышев, Е. Суриц, Л. Беспалова, В. Пророкова.
Я – нахальный еврейчик с окраины, среднюю школу я закончил, но до университета не дошел. Черпать знания из книг я не хотел, однако, (язык у меня подвешен лучше не надо), и я стал импровизатором, мастером неожиданных выходок – поглядывал по сторонам, чтобы не упустить – вдруг выпадет случай – переменить жизнь. Тем временем – выбора-то у меня не было – я трудился в семейном деле. Впрочем, я все равно считал себя вольной птицей, не то чтобы отщепенцем, скорее Дитятей Zeitgeist[1]. А духом времени было laissez-faire[2], без вопросов.
Тем не менее в обществе некоторых людей я остерегался распространяться о своих корнях. Да прелестная Фиона Буллфинч на одну грядку со мной не села бы, заподозри она, что мой отец поставляет кошерное мясо ортодоксальным хабалкам из Милл-Хилла. Могу вообразить, как она стоит перед «Мясной империей Макси» на Бродвее, вся такая высокородная, и у нее глазки лезут из орбит при виде этих местечковых хамок с их штейтл[3] привычками, подбитыми ватой плечами, с их шейтлами[4], – торгуются с моим папашей за каждую кучку требухи. «Вот чуднó», – сказала бы она и в два счета умотала бы в родной Найтсбридж. И я ее понимаю – я и сам тяготел к метрополии. Да, в Милл-Хилле мы были аристократией, отца именовали императором Максом, но никто – даже такие легковерные особы, как мисс Буллфинч, – не сочли бы его законным наследником трона Габсбургов. Да и меня самого называли наследным принцем, Александром Великим, но этот титул был сугубо местного значения, моя же цель была стать королем всего Лондона.
С Фионой я познакомился благодаря своему дружку Пинки, который делал вполне почтенную карьеру в Хаттон-Гардене, но занимался куда менее почтенными делами в квартире, которую мы снимали в Мейфэре на паях. Учитывая, что с подросткового возраста я заводил исключительно неподходящие знакомства, мои родители весьма одобрили решение обзавестись холостяцкой берлогой вместе с Пинки. Они считали, что у Пинки есть голова на плечах. И даже не подозревали, что мой безупречный приятель – скупщик краденого у высшего круга, придворный еврей нового поколения, а клиентуру он себе вербует преимущественно среди юных наркоманок-дебютанток и слабаков-наследников, увязших в карточных долгах: они тибрили мамочкины драгоценности и рассчитывали благодаря связям Пинки обратить их в наличность. С Пинки они чувствовали себя спокойно, поскольку доверяли ему и понимали, что им не грозит встретиться с ним в свете.
– Что я ценю в вас, Шейлоках, – объяснял один аристократ, – так это что вас интересуют только деньги.
Между прочим, господин хороший, предки Пинки никакие не венецианцы, они прибыли из Варшавы через Антверпен, где занимались торговлей техническими алмазами и основали компанию, которой суждено управлять их заблудшему потомку – после того как старик Штраус отойдет от дел. Ввиду таких перспектив свахи Милл-Хилла считали Пинки прямо-таки филе-миньоном. Но ни он, ни я (тоже первосортный бифштекс) не стремились брать в жены милочек из Милл-Хилла, равно как продолжать трудоемкие дела отцов. От удушающих уз местного брака мы бежали сравнительно легко, а вот перерезать экономическую пуповину – это дело другое.
Как бы то ни было, но однажды в воскресенье явилась Фиона – с пластиковым пакетом «Хэрродз», где, как я позднее выяснил, лежала диадема ее старшей сестры.
– Привет, – сказала она.
– Привет, – сказал я.
– Где Пинки? – осведомилась она.
– В Хаттон-Гардене, в магазине, – ответил я.
Она наморщила носик – словно само слово «магазин» подванивало. Так что когда она дошла до вопроса о том, чем занимаюсь я, я счел излишним признаваться, что я хоть и живу в Мейфэре, оставался и остаюсь обитателем Милл-Хилла. Представил себя там – в белом колпаке и заляпанном кровью халате – и прибег к невинной лжи:
– Я – врач, точнее, хирург.
– Ого! – воскликнула она: это ее впечатлило, но не настолько, чтобы продолжать тему. От многих явное отсутствие индивидуальности отталкивает, но в случае с Фионой это лишь усиливало ее плотское очарование – как унылая оправа фамильной диадемы ее сестры подчеркивала великолепие бриллиантов.
Люди образованные знают, что случилось с дочерью царя Мидаса, когда он по рассеянности дотронулся до нее. Так вот, Фиона вполне могла бы быть ее сестрой. Золотые локоны, серые с золотистыми искорками глаза. Благодаря блестящим чулкам ее бедра и изящные икры отливали золотом. Лицо ее сияло. Если Клеопатра принимала молочные ванны, то Фиона, очевидно, купалась в меду. Под стать было и персикового оттенка платье. Взбудораженная и манящая. Вместо воскресного ростбифа она, видно, ублаготворила себя иначе: есть не стала, но нанюхалась. Я взглянул на часы. Пинки вернется нескоро. И я решил, что есть время для полуденных любовных утех.
– Здесь не Букингемский дворец, – сказал я, – но все же лучше, чем в приемной у дантиста. По крайней мере, можно послушать музыку, пока не явится Пинки.
Фиона устроилась поудобнее, а я поставил «Дорз».
– «Пять к одному, детка, один из пяти», – захрипел ныне покойный Джим Моррисон, – «живым отсюда никому не уйти».
– Мерзко-то как, – сказала Фиона.
– Зато верно, – ответил я. Моррисон уже ударился в религию. «Тебе свое, детка, – пообещал он, – а мне свое». Такую философию я всецело разделял – и в теории, и на практике.
На этот случай у меня есть набор приемов – основаны они на виртуозном красноречии или на интеллектуальной изощренности. Но так как тут ни то ни другое было ни к чему, я решил разложить Фиону силой моего обаяния. Я хоть и не могу похвастать высшим образованием, но курсы обаяния, имейся таковые, я бы закончил summa cum laude[5]. Я красавец, и мускулатура у меня дай Б-г каждому, а это, само собой, помогает. Если вам нужен полноправный представитель интеллектуальной элиты, типа Артура Миллера, тогда советую познакомиться с моим кузеном Ноем, еще одним беженцем из Милл-Хилла. Сам не знаю, почему я до сих пор поддерживаю с ним связь: у нас нет ничего общего, разве что мы росли вместе и он – последняя ниточка, связывающая меня с прошлым. Честно говоря, не понимаю я, почему и он со мной не порвал, однако Ной – единственный из родственников, который не устроил шиву[6], когда моя жизнь окончательно пошла наперекосяк. К вашему сведению, он придет через несколько минут, когда начнут пускать посетителей.
Итак, я подсел на диван к Фионе и сказал, что она похожа на Ширли Итон из «Голдфингера». Подумал, что это сравнение уместнее, чем экскурс в античную мифологию, но она все равно не сообразила, о чем я толкую. Чтобы помочь ей, я описал знаменитую сцену, когда Бонд входит, а Ширли Итон лежит ничком на покрывале.
– Мертвая? – спросила Фиона.
– Мертвее не бывает, – ответил я, – и выкрашенная с головы до ног золотой краской. – Чтобы было понятнее, я руками изобразил, как ходила кисть по дублерше Ширли.
– А-а, – сообразила наконец Фиона.
Когда я вернулся из ванной, облаченный в стандартный презерватив, Фиона сказала:
– Извини, моя вера этого не допускает.
– И где же выход? – осведомился я.
– Есть много способов, дурачок, – ответила абсолютно голая, в чем мать родила, аристократка, – иначе миром бы правили католики.
Я не стал возражать и вошел в нее, как Папа Римский предписал.
– Б-же мой, Алекс, – взвизгнула Фиона, домчавшись до оргазма со скоростью «Летучего шотландца»[7], – ты – супер! – Хотя основная моя специальность – обаяние, но и по второй – постельному искусству – я получил достойные баллы. – Где ты этому научился? – спросила моя новая подруга, очнувшись от посткоитального забытья.
Мне пошутить – как я это обычно делаю – и то было трудно:
– Я приобретал плотские познания, – сказал я, – на медицинском факультете.
– С кем, с сестрами? – спросила она.
– А то с кем же, – ответил я, – хотя с женскими трупами оно и того лучше. Главное – довести их до оргазма.
– Ты и это мог? – ахнула Фиона.
– Ну, если постараться... – ответил я.
– Ой, Алекс, – сказала глупышка, – хочешь, затрахай меня до смерти.
Я еще не успел ее прикончить, когда явился Пинки в сопровождении некоего щеголя, которого, если бы не избыток меланина, можно было бы счесть сливками общества. Оказалось, Васим родом из Лахора, впрочем, теперь, как и мы, он был полноправным обитателем Мейфэра. А еще он был владельцем Кенсингтонского хранилища ценностей, где Пинки укрывал свою добычу, пока подыскивал ей новых хозяев.
– Васим объединился со мной, потому что ему нужен совет по финансовым вопросам, – объяснил Пинки.
Васим с поклоном обратился к Фионе:
– Ваше очарование позволило мне ненадолго забыть о своих горестях, – сказал он. – Поэтому я перед вами в долгу. Если я смогу хоть чем-то отплатить вам, обращайтесь ко мне безо всякого стеснения. Обещаю, я не стану скрываться от вас, как скрываюсь от других кредиторов.
Я сразу распознал собрата: Васим, как и я, за словом в карман не лез, настоящий шмуцер[8], как сказала бы моя матушка. Отбыл он уже в качестве подобострастного стража Фиониной контрабанды. Фиона же уходила удовлетворенной вдвойне – переполненная семенем Алекса и с сумкой, набитой побывавшими в обращении банкнотами от Пинки.
В скором времени и мне понадобилось посоветоваться с Пинки по финансовым вопросам. Жалованья, которое платил мне отец, едва хватало на квартиру в Мейфэре, а свидания с Фионой – она посещала лишь самые фешенебельные едальни – истощили мой бюджет. Пинки, золотой человек, согласился дать мне беспроцентный заем. Поверьте, после такого признание Фионы сняло камень с моей души: она сообщила, что я не единственный ее кавалер и помимо меня она встречается с парнем, который утверждает, будто он настоящий, хоть и непризнанный, наследник иракского престола. Ее радость, когда она поняла, что я не ревную, меня тронула.
– Ты в самом деле не против? – воскликнула она. – Ты готов продолжать в том же духе?
– Разумеется, – ответил я. – Все уже забыто! – Разве мог я обижаться на женщину с рефлексами, как у собаки Павлова?
– Ой, Алекс, – восхитилась она, – какой же ты классный!
Она глубоко ошибалась, поскольку класс подразумевает основательность, а я был всего лишь люфтменч – человек воздуха – и отлично понимал, что в один прекрасный день мой воздушный шар лопнет. Видимо, поэтому я всегда завидовал Ною. Он выглядел человеком основательным, глубоким: имел чудесную жену, читал лекции в Сент-Олбанском университете, имел и репутацию, и научные труды. И в довершение всего у него прелесть какая дочурка. Счастливый человек, во всяком случае, так мне казалось. Теперь ему позавидует разве что Иов.
– По-моему, ты похудел, Ной, – говорю я, когда он с дочкой за ручку входит в комнату свиданий. – Знаешь, это уже слишком.
– Ты говоришь, как моя покойная мамочка, – угрюмо отвечает он.
Я переключаюсь на его дочь.
– Привет, куколка, – говорю я и целую ее в щечку. – Рад тебя видеть. – И тут замечаю шрам сантиметра в два у нее на лбу.
– Рози, бедняжка, – говорю я. – Какой кошмарный шрам! Что стряслось? С тебя что, скальп пытались снять?
– Несчастный случай, по глупости, – отвечает Ной. – Это было в Египте.
– Ах, да, – говорю я, – спасибо за открытку. – Я прошу гостей сесть. – А это мой Египет, – говорю я. – У нас такие жесткие надсмотрщики – жестче этих стульев. Разве что воду решетом носить не заставляют.
Когда мы наконец устраиваемся, Ной замечает, что у меня сломан нос.
– Б-г ты мой! – восклицает он. – Александр, что с тобой приключилось?
– Тоже несчастный случай, – отвечаю я. – Поскользнулся на обмылке в душе. – Он, конечно же, знает, в чем дело: по эту сторону решетки доносчики приравниваются к растлителям малолетних. – Развлеките меня, – говорю я, – расскажите, что поделывали по возвращении из земли фараонов.
– Папа водил меня в Лондонский университет на лекцию профессора Франкфуртера, – сообщает Рози.
– Узнаю твоего папашку! – хмыкаю я. – Другой отец повел бы дочь на диснеевские мультики или на «Кошки». Но не мой братец, для него это банально, так ведь, мистер Умник-Разумник? – Я вознагражден: Рози прыскает. – А этому необходимо шлепать[9] тринадцатилетнюю детку слушать, как выживший из ума старый хрыч вещает о... Ной, просвети меня, поделись плодами своей мудрости, чтобы я мог побаловать ими сокамерников. – Я вижу, что посыпал солью свежую рану.
– Меня издевками не прошибешь, Натан, – говорит Ной. – Уж не полагаешь ли ты, что я должен позволить Рози стать пассивной потребительницей? Я что, напрасно направил ее в Бельмонт, а не в Брент-Кросс[10], а раз так, я хочу, чтобы она изучала историю и английский, а не обучалась таскаться по магазинам. Полагаешь, что я злоупотребляю родительской властью, когда внушаю ей, что жить – значит не только получать и тратить? – Лицемерный резонер! Когда мы были подростками, Ной начал заикаться. Я всегда был нахалом, а он-то считал себя умником-разумником, и я очень огорчился, когда он перестал заикаться так же внезапно, как и начал. Когда потоки его речи вновь полились беспрепятственно, меня так и подмывало врезать ему по носу. И теперь я испытываю это желание с удвоенной силой.
– Признаю свою ошибку, – говорю я и сжимаю кулаки. Но бить не бью, предпочитаю ранить его словом. – Рози, – говорю я, – будь добра, расскажи Алексу, чему ты научилась у профессора Франкфуртера.
Рози заливается краской, а полоска на лбу белеет.
– Что в новейшей истории еврейского народа были не только трагедии, – говорит она, – были и великие достижения.
– И ему понадобился целый час, чтобы это сообщить? – спрашиваю я.
– Я не все слышала, – признается Рози. – Я заснула.
Я, торжествуя, обращаюсь к Ною:
– Будь так любезен, заполни пробелы, – прошу я.
– Я тоже не все слышал, – отвечает он.
– Ей-Б-гу, – кричу я, – должно быть, история не знала лекции скучнее!
– Напротив, – отвечает Ной, – начал он лекцию исключительно эффектно. Выдающийся ученый, почетный профессор, чей всемирно известный голос не поднимался выше гипнотического шепота, воззвал к нам, своим слушателям, и попросил отринуть недоверие и представить себе мир, где не было Холокоста. Шесть миллионов погибло, этого отрицать – упаси Б-г – не надо, он только хотел, чтобы мы вообразили современную Восточную Европу, где еще бурлит еврейская жизнь. Наш эрудированный гид провел нас по этому воображаемому содружеству, обратил наше внимание на разнообразные достижения этого потерянного поколения, благодаря которым Нобелевская премия стала еврейской монополией. И вдруг ни с того ни с сего заговорил об Эссексе, точнее, о еврейском Эссексе, имея в виду, по-видимому, наши Чингфорд и Илфорд. Почему профессор выделил именно эти места? Уж не намеревался ли он противопоставить их Вене, Праге и Львову, высмеять их в качестве среза англо-еврейской культуры? Но я уже перестал его слушать. Два коротеньких слога – «эс-экс», и я уже чувствовал себя Прустом, откусившим знаменитую размоченную в чае мадленку. Возможно, профессор мог оживить и мертвых, но удержать меня ему было не под силу – я был в иных местах, гулял по саду.
Во всяком случае, на вид это был сад как сад, с ивами и розами, картину портила лишь высоченная труба, которая извергала жирные клубы черного дыма. Я вошел в крематорий, назвал имя жены, подождал, пока служащий отыщет картонную коробку с урной, поставил ее на заднее сиденье машины. Доехав, я решил, что негоже оставлять ее там, отнес в дом и положил на диван. В тот день Рози примчалась из школы позднее обычного. И тут же заметила коробку. «Что это?» – спросила она. «Не что, – ответил я, – а кто». Мы отвезли Черити в Эссекс, развеяли ее прах над деревушкой, ставшей навсегда ее пристанищем. Так завершился ее страшный via dolorosa[11]. – Он улыбнулся дочке. – Поэтому я и не могу рассказать тебе, о чем еще говорил профессор. Возможно, слушай я повнимательнее, я бы узнал, какое чудо поможет сотворить мир без рака, мир без палаты номер одиннадцать в его преисподней, мир, в котором все еще заключена моя жена.
Я не могу без содрогания вспомнить предпоследнюю остановку Черити на ее крестном пути – палату номер одиннадцать, палату для раковых больных. Я сейчас сижу в тюрьме, и в моем нынешнем заключении есть хотя бы какая-та логика, справедливость, если хотите: преступление повлекло за собой наказание. Но в чем провинилась Черити, за что она попала в камеру смертников? Ее хлебом не корми, дай сделать доброе дело. Она была заместителем директора специализированной школы на окраине Уотфорда, где обучали трудных детей, ребятишек, с которыми не справлялись обычные школы. После ее смерти директора таких школ писали Ною прочувствованные письма – не удивлюсь, если все они были в нее влюблены. Почему бы и нет? Мне и самому она нравилась, хотя такого социопата и поклонника Тэтчер, как я, она бы за милю обходила. Политически активный директор школы – совсем другое дело, возможно, она отвечала им взаимностью – на словах или даже на деле, но это не столь серьезное правонарушение, во всяком случае не такое, за которое надлежало подвергать ее бренную плоть адским мукам.
Ей было всего сорок шесть, хотя когда она поступила в палату номер одиннадцать, она выглядела собственной бабушкой. Впрочем, к тому времени ей уже было все равно, как она выглядит. Тщеславие, достоинство, силу воли – сжирающая плоть боль победила все. На столике у кровати лежали аккуратно сложенные шелковые платки, а на подушке покоилась ничем не прикрытая лысая голова. Ее длинные волосы выпали посреди зимы – все сразу, через десять дней после первого сеанса химиотерапии, когда в них еще жила надежда, что она поправится. Ной вспоминал, как обнаружил их в ванной, они торчали из плетеной корзины, как шевелюра на отрубленной голове. Так оно, в сущности, и было.
– Перемены есть? – спросил я, хотя все понимал, как не понимать.
– Не к лучшему, – ответил Ной. Тогда еще, хоть сейчас в это трудно поверить, была надежда, что есть такое средство. Теперь-то мы поумнели, знаем, что средство, которое прописал всемирно известный онколог, сидя в своем заставленном книгами кабинете, было лишь прекрасной идеей, средством сугубо теоретического свойства. Он, наподобие старых мастеров, сделал гениальный набросок, а воплощать замысел отправил учеников в свою мастерскую, где, как они ни тщились, от его замысла осталась лишь бледная тень. Так и панацея, предложенная великим онкологом, оказалась бессильна перед человеческой слабостью – и Черити, и врачей, не говоря уж о распорядке больничной жизни.
Я заметил, что женщина на соседней койке выглядела еще хуже Черити. Через несколько мгновений, увидев, что занавески у ее кровати задергивают, я догадался, почему. Сквозь щелку между занавесками я разглядел, как две медсестры причесывают ее, поправляют постель – готовят усопшую к последней встрече с безутешными посетителями. Они о чем-то болтали, быть может, о грядущих выходных. Вдруг их хлопоты и беседу прервал дикий, достойный кисти Мунка[12] крик. Они озирались, пытаясь понять, кто кричит, и увидели не убитого горем супруга, а другую медсестру: она стояла на цыпочках на стуле и в ужасе показывала на дверь, открытую из-за летней духоты. В нее-то и залетел едва оперившийся птенец-дрозд.
– Что ты шум поднимаешь? – спросила медсестра, статью походившая на горничную из мультфильма про Тома и Джерри.
– Это же не мышь, всего лишь птичка.
– Я их до ужаса боюсь, – простонала вспорхнувшая на стул медсестра, – умоляю, уберите его!
Другая медсестра хмыкнула и, сложив руки лодочкой, наклонилась к заплутавшему птенцу. Почувствовав, что хищник уже несется к нему, расправив крылья, птенец благоразумно отпрыгнул и нашел прибежище под соседней кроватью. Толстуха-медсестра опустилась на колени, выставив на обозрение внушительный зад, и попыталась выманить птицу из укрытия.
– Иди сюда, детка, – заурчала она, – иди к мамочке.
Естественно, до смерти напуганная пташка не поддалась на уговоры и осторожно заковыляла на желтых лапках прочь, вдоль стены. Медсестра на четвереньках продолжала погоню за птенцом, к ней присоединились все коллеги за исключением той, что забралась на стул, и тех двух, которые обихаживали усопшую, – однако и они наслаждались зрелищем. И что тут такого? Если смерть угнездилась в Аркадии, почему бы joie de vivre[13] туда не залететь?
Птица всласть заставила за собой погоняться, но в конце концов, как и следовало ожидать, была загнана отрядом медсестер под кровать усопшей. Все опустились на колени, чтобы не выпустить птицу из-под кровати, а о мертвом теле наверху и думать позабыли. Труп также не обращал ни малейшего внимания на воркотню дочерей Папагено[14] у него под кроватью. Крылатый пленник замер, явно приняв сестер милосердия за ангелов смерти. Суматоха продолжалась до тех пор, пока нечеловеческий крик не раздался снова и птицеловы не умолкли.
– Это просто цирк, – одна из сестер расхохоталась. – Не успеем поймать одну, как прилетает другая.
По приказу своей толстозадой предводительницы они вновь нырнули в нижний мир и защебетали.
Осиротевший супруг, онемев, изумленно взирал на выставленные в ряд задницы. Быть может, он решил, что так отдают последнюю дань его жене, что это заупокойная молитва на мусульманский лад, освященный временем ритуал, принятый в палате номер одиннадцать. Если так, то он понял, что заблуждался, когда больничная Диана восстала, торжественно зажав в кулаке окаменевшую от ужаса птицу. Ее коллеги тоже поднялись – ни дать ни взять группа умалишенных на подпевках. Увидев супруга покойной, они попытались покончить с весельем так же, как Ричард III со своими племянниками в Тауэре. Но в отличие от принцев веселье было не придушить.
– Неужели в вас нет уважения к горю? – возопил несчастный, стараясь держать себя в руках. Признаюсь, я и сам смеялся, готов поклясться, что и Ной улыбнулся.
Если мир разделен на тех, кто в палате номер одиннадцать, и тех, кто может свободно приходить и уходить, то это указывало, что Ной, как ни страдает за жену, все еще на нашей стороне. В то же время положение Черити подтверждало, что границы далеко не устоялись и что даже самые великодушные и оптимистичные из нас не защищены ни от чего. Жуешь себе спокойно травку вместе со всем стадом, а потом – раз, и твоя туша уже красуется в витрине «Мясной империи Макси». C’est la vie[15].
Однако comedie larmoyante[16] на том не кончилась. С леденящим кровь воплем вдовец кинулся к одру.
– Вот это горе так горе, – восхитился Ной.
Тем временем смущенные медсестры открыли окно и смотрели, как птенец воспаряет к небесам – словно душа покойной улетела ввысь.
– Профессор Франкфуртер говорил вовсе не об Эссексе, вот в чем ирония. – Ной наконец решается прервать молчание. – Я его неправильно понял: сам виноват, забыл, что у него сильный акцент. Видишь ли, он обсуждал этику, – гогочет Ной. – Этику, а не Эссекс.
– Этика-шметика, – говорю я, – да люди вроде этого профессора просто хотят вам внушить, будто их только этика и заботит. Не верь ты ни единому его слову. Взять хоть эту чушню про мир, в котором жертвы Холокоста остались бы живы. Вот уж чего Франкфуртер никак бы не хотел. Понимает: вернись эти шесть миллионов, что было бы с его raison d’e^tre[17] и драгоценным моральным превосходством. Достопочтенный профессор может костерить нацистов и их приспешников, но все это – детский лепет по сравнению с остервенением, с которым он говорит об истинных злодеях, своих конкурентах. Все это суета, братец, суета сует. Что ты так скептически на меня смотришь? Если соблаговолишь выслушать, приведу доказательства.
Рози зевает. Я глажу ее по головке и адресуюсь к ее отцу.
– Пару лет назад один мой друг, точнее бывший друг, стал литературным редактором «Еврейского голоса». Человек энергичный, он решил во что бы то ни стало заполучить в авторы всевозможных знаменитостей и, естественно, пригласил и Франкфуртера. Гигант мысли согласился при условии, что газета, ранее позволившая себе задеть его, искупит свою вину. И соответственно, когда вышел очередной шедевр профессора, редактор заказал рецензию поклоннику нашего профессора, человеку известному. По счастливому совпадению в редакцию тогда же заглянул подрабатывавший там фотограф и упомянул, что завтра профессор будет ему позировать. «Вам снимки показать?» – спросил он. «Разумеется», – ответил редактор. Он свое обязательство выполнил, опубликовал весьма лестную рецензию, да еще вкупе с фотографией нашего мудреца.
Через несколько недель его пригласили на публичную лекцию выдающегося педагога в кембриджском Тринити-Колледже. Он отправился туда груженный книгами. Когда разглагольствования закончились, избранная публика удалилась в бар в углу университетского двора, где редактор, втершийся в свиту профессора, продемонстрировал свой товар в надежде, что какой-нибудь из волюмов придется великому человеку по вкусу. Профессор был сама любезность, однако сообщил, что есть некая деталь, которую он предпочел бы обсудить с глазу на глаз. И наша парочка направилась по лужайке к обеденному залу. Едва они оказались вне пределов слышимости, настроение профессора резко переменилось. Он принялся грозить пальцем, отчитывал редактора как последнего дурака и орал, да-да, орал: «Могла бы быть и получше! Могла бы быть и получше!» Рецензия и впрямь не слишком глубокая, подумал ошарашенный редактор, но гением-то его назвали. Чего ему еще надо? «Я все утро провел с фотографом, которого вы прислали, – рвал и метал профессор, сомкнув в рамку большой и указательный пальцы, – а вы напечатали снимок с почтовую марку. Вот что я вам скажу, сэр: фотография могла быть и получше!»
Отлично понимаю чувства профессора. Я тоже взбесился, когда «Еврейский голос» напечатал мою фотографию, впрочем, по обратной причине. На хрена выбрали такую здоровую?
– Анекдот из жизни знаменитости, – говорит Ной. – Прежде чем сделать вывод, я бы хотел заслушать противоположную сторону. А что, если фотограф помешал записать какой-то важный сон, оказался, так сказать, человеком из Порлока?[18]
Я пропускаю его слова мимо ушей.
– Почему ты не можешь признать, что Франкфуртер – дутая величина? – говорю я. – Может, у меня мозги и послабее, чем у тех, кем ты восхищаешься, но я по крайней мере не лицемер. Я – наглый прохиндей, которого застукали с поличным, и ничего из себя не строю.
Впрочем, стиль у меня был всегда: мое кредо – le style est l’homme me^me[19], вот почему клиенты Пинки меня приглашали на приемы, а его нет. Впервые с претендентом на иракский трон я встретился на новоселье, где хозяйкой выступала некая прерафаэлитская красавица с тягой к постмодернизму. На Фионе было платье, разрезавшее ее по экватору и едва прикрывавшее тропики, а сопровождавший ее несостоявшийся тиран был облачен в синий блейзер, отутюженные брюки и мокасины из мягкой кожи. Выглядел он довольно щеголевато, зато детали подобрал с умом: шелковая рубашка с монограммой, запонки с гербом, армейский галстук, знак отличия в петлице – все это ненавязчиво указывало на королевское происхождение. Однако я на все это не повелся: он был даже не принц, а всего-навсего актер, опустошивший костюмерную. И даже не Кэри Грант, а Тони Кертис в «Джазе только девушки». Мне наставлял рога обычный аферист, трепач с кровью не голубее моей. Да и вряд ли он из Ирака. Араб – что да, то да, это я еще допускаю.
Арабский шейх огляделся и, заметив меня, самумом пронесся через многолюдную залу. Я не отступил и готов был постоять за свое le`se-majesté[20]. Однако наш доморощенный король Хуссейн был само дружелюбие.
– Наша встреча – это перст судьбы, объявил он и протянул мне руку. – Нам суждено стать если не братьями по крови, то хотя бы confre`res[21]. Как иначе назвать мужчин, которым выказывает расположение одна и та же женщина, чье семя смешалось в ее чреве? Расскажите мне о себе. Насколько я понял, вы врач. Это так?
– Точнее будет сказать, хирург, – скромно ответил я.
– Великолепно! – сказал он. – Мой кузен Саддам работает костоправом в Мидлсексе. Вы случайно о нем не слыхали?
– Увы, нет, – ответил я. – Я работаю с Магдой Якубом в Хэрфилде.
– Какое совпадение! – обрадовался он. – Другой мой кузен, Валид, правая рука сэра Магды. Собственно говоря, в воскресенье утром меня пригласили послушать, как сэр Магда будет петь в церковном хоре. Вы тоже там будете?
– К сожалению, нет, – сказал я. – В эти выходные я дежурю.
– Какая жалость, – сказал он. – Мы могли бы пойти туда вместе. Обменялись бы впечатлениями о Фионе. Быть может, пообедали бы в любимом пабе сэра Магды. Не напомните, как он называется?
Я понимал, что он блефует, и тут же придумал название.
– «Голова сарацина», – сказал я.
– Ну как же! – ответил он. – Как я мог запамятовать?
Я не упустил возможности перехватить инициативу.
– Вас и в самом деле прочат на иракский престол? – спросил я. – В таком случае я мечтал бы услышать, как вы пережили кровавую бойню пятьдесят восьмого. Я был уверен, что тогда вырезали всю королевскую семью.
– Touché![22] – расхохотался псевдопринц. – Пора прекращать этот фарс. Я такой же принц Башир, как вы врач. Башир-то я Башир, но не принц. Мы оба – как бы это выразиться? – хамелеоны. Не то что эти избалованные хлыщи, которых не интересует ничего, кроме собственных удовольствий. Мы живем своим умом. Фиона верит нашим россказням не потому, что беспробудно глупа, а потому, что ее никто, в сущности, не интересует и ей все равно, правду ей говорят или врут. Я неплохо изучил англичан и пришел к выводу, что главная черта их аристократов – отсутствие любопытства. Вы же, напротив, человек проницательный. Стоило вам на меня взглянуть, я понял: вы меня раскусили. Вероятно, даже догадались, что я не из Ирака. Уверен, вы с ходу распознаете маронита[23] из Восточного Бейрута. Думаю, Фиона и не подозревает, что есть и арабы-христиане; для нее араб – он и есть араб. Бьюсь об заклад, ей и в голову не приходит, что вы еврей.
Он вскинул руку.
– Друг мой, прошу, не надо возражать – не оскорбляйте меня. – В его словах таилась угроза, и я понял, что мой новый приятель Башир не прощает оскорблений.
– Зачем бы я стал это отрицать, – сказал я. – Разумеется, я еврей.
– Прекрасно! – сказал он. – У меня нет никаких предубеждений на этот счет. Я постоянно веду дела с евреями. Так что когда Фиона аттестовала мне Пинки – должен сказать, не самым лестным образом, – я подумал: вот человек, с которым можно проворачивать дела. Будьте так любезны, представьте меня ему в ближайшем будущем. Возможно, вас это удивит, но у себя на родине я сотрудничаю в основном с израильтянами. Наши политики никак не могут найти общий язык, религиозные фанаты вцепляются друг другу в глотки, однако рад вам сообщить, что среди моих коллег-торговцев царят мир и согласие. Мы преодолели свойственную нашим народам взаимную ненависть и стали подлинными интернационалистами. Смею вас уверить, в современном преступном мире границ не существует. Урожай, собранный в долине Бекаа в среду, уже в четверг попадает на рынки Тель-Авива или Дамаска. Нас, как и всех провидцев, зачастую понимают неправильно. Мы считаем себя авангардом капитализма, а нас обвиняют в злонамеренности и растлении невинной молодежи. – Он пожал плечами. – Прибыль есть, почета нет. Что ж, можно жить и без этого. Теперь, мой друг, ваш черед раскрывать секреты, – улыбнулся он. – Удовлетворите мое любопытство: если вы не хирург, чем вы на самом деле занимаетесь?
– Я работаю в отцовском магазине в Милл-Хилле, – признался я. Однако такой скупой ответ его не удовлетворил.
– В магазине? – переспросил он. – И что это за магазин?
– Кошерная мясная лавка, – с вызовом ответил я, – одна из крупнейших на северо-западе Лондона.
– Сколько у нас общего! – расхохотался ливанский наркобарон. – Мой отец тоже был мясником. Во всяком случае, так называли его враги, а имя им легион. Самым болтливым был Тони Франджипане, он держал собственную армию. Вроде бы отец Тони и мой отец рассорились на какой-то крупной христианской сходке. Дело обычное, но Тони взъярился и решил отомстить. Он велел своим людям пристрелить моего старшего брата. Тогда мой отец собрал человек пятьдесят фалангистов и окружил дом Тони. Тони понимал, что сдаваться не с руки. Все было как в кино типа «Перестрелки в “О’K Коралл”»[24]. К счастью, мы постояли за себя не хуже Эрпов. Когда перестрелка закончилась, оказалось, что погиб не только Тони, но и его жена, дочь, телохранители, слуги и скот. Можете себе представить, что фалангисты делали с палестинцами, если они так расправились с собратьями-христианами. Все это было на моих глазах. Отец взял меня с собой, когда мы вошли в Сабру и Шатилу[25]. «У нас строгий кодекс чести, – сообщил он мне. – Девочек младше двенадцати насиловать запрещено. – Он обнял меня за плечи. – Это Бейрут, сынок, не Копенгаген. Иди развлекись». В те времена я был джентльменом – не обесчестил ни одной моложе семнадцати. Увы, когда дошло до казней, выбирать не приходилось. После резни я смотрел, как отец и его закадычные дружки празднуют легкую победу. Они резвились как школьники – палили из ружей в воздух, пили «Шато Мюзар» из горла. Но чего добились эти Дон Кихоты? Перестреляли несколько сотен безоружных палестинцев? Славы такая победа не принесет. И чего, спрашивается, величаться – это все равно как если бы работники бойни, поставщики вашего отца, праздновали триумфальную победу над стадом покорных коров. Наверняка, когда вы рубите мясо или четвертуете курицу, ваше воображение рисует куда более славные подвиги. И я был такой же, разве что готов был не только строить воздушные замки, а делать дело. Отца его бойцы считали героем, а я видел лишь мелкого князька, провинциального Муссолини. Я разбил ему сердце, когда отказался ему наследовать и покинул Бейрут. Однако оно того стоило: я упорно трудился и добыл состояние. А теперь приехал в Лондон, чтобы добыть славу.
Перевод с английского Веры Пророковой
Окончание следует
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1] Дух времени (нем.).
[2] Свобода действий (фр.).
[3] Местечковый (идиш).
[4] Парики (идиш).
[5] С отличием (лат.).
[6] Семидневный траур (иврит).
[7] Железнодорожный экспресс «Лондон – Эдинбург».
[8] Здесь: нахал (идиш).
[9] Здесь: волочить (идиш).
[10] Брент-Кросс – первый крупный торговый центр в Англии, открылся в Лондоне в 1976 году.
[11] Крестный путь (лат.).
[12] Эдвард Мунк (1863–1944) – норвежский художник-экспрессионист. «Крик» – его самая известная картина.
[13] Радость бытия (фр.).
[14] Птицелов Папагено – персонаж оперы Моцарта «Волшебная флейта».
[15] Такова жизнь (фр.).
[16] Слезоточивая комедия (фр.).
[17] Смысл существования (фр.).
[18] Английский поэт C. Кольридж говорил, что поэму «Кубла-хан» сочинил во сне. Когда он сел записать ее, к нему неожиданно явился человек из города Порлок, и поэма улетучилась из его памяти. С тех пор нежданного визитера называют «человеком из Порлока».
[19] Стиль – это человек (фр.). Эта фраза принадлежит французскому естествоиспытателю Жоржу де Бюффону (1707–1788).
[20] Здесь: оскорбленное величество (фр.).
[21] Собратья (фр.).
[22] Здесь: задет (фр.).
[23] Марониты – представители особой ветви католической церкви в Ираке и Ливане.
[24] Американский вестерн 1957 года, главный герой – ковбой Уайетт Эрп.
[25] Лагеря палестинских беженцев, в которых христиане-фалангисты устроили резню в 1982 году.