[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ СЕНТЯБРЬ 2008 ЭЛУЛ 5768 – 9(197)
ОКУДЖАВА И СВЕТЛОВ
Дмитрий Быков
Поэт, прозаик и журналист Дмитрий Быков в последнее время активно работает как биограф. Составленное им жизнеописание Пастернака получило несколько премий, в том числе главную литературную награду России – «Большую книгу». В ближайшее время должен появиться новый труд Быкова, посвященный Максиму Горькому.
Книга о Булате Окуджаве написана Быковым для серии «Жизнь замечательных людей» издательства «Молодая гвардия». «Лехаим» предлагает читателям сокращенный вариант 7–й главы 2–й части этого труда, рассказывающей о взаимоотношениях Окуджавы с Михаилом Светловым и о влиянии комсомольского поэта на великого барда.
Булат Окуджава. Пробы на роль офицера для телевизионного кинофильма. 1976 год.
1.
Говоря о причинах резкого взлета Окуджавы в конце 50–х, мы обязаны упомянуть знакомство с Михаилом Светловым и период ученичества у него. Обычно о поэтических учителях Окуджавы скромно умалчивают: знакомство с Пастернаком, по сути, не состоялось, а Галактион Табидзе, как мы помним, всерьез стихи племянника не воспринимал. Сам Окуджава среди учителей – по большей части заочных – называл все тех же Пастернака, Киплинга, Гофмана, Набокова, Толстого, иногда Алданова, – но, говоря о старших друзьях, неизменно называл два имени: Паустовский и Светлов. У Паустовского он взял немногое, но у Светлова – куда больше, чем принято думать. Впрочем, дело тут не просто в ученичестве или переимчивости, а в принадлежности к одному литературному типу, весьма редкому.
Всякий большой писатель как бы репетирует свое появление (нечто подобное можно заметить и в любви, когда главная женщина вашей жизни посылает предшественниц – то ли вестниц, то ли просто менее совершенные образцы, чтобы мы не ослепли сразу). Объяснить это трудно – сошлемся все на ту же театральную модель литературной и общественной жизни, которой оперировали в первой главе. Есть некий список действующих лиц, но исполнители еще не утверждены. Проходит своеобразный кастинг. В литературе существует светловская ниша, поэт с такими характеристиками должен быть, без него картина неполна, – но он медлит, запаздывает, по разным причинам не состоялся, взял первую ноту – и сорвал голос. Кто помнит Фофанова – чудесного лирика, предтечу символистов? Кто всерьез перечитывает К. Льдова (Розенблюма), первым начавшего записывать стихи в строчку и предсказавшего поэтику Эренбурга, а затем и Шкапской? Не был ли сладкозвучный, романсовый Полонский прообразом Блока, страстно его любившего?
Но чтобы поэт состоялся, нужно слишком много факторов – включая и характер, и способность к сопротивлению, и эпоху; на фигуре Окуджавы скрестилось слишком много лучей. Светлов – не просто прообраз Окуджавы, это еще и трагический, несостоявшийся вариант действительно большого поэта; основные черты поэтики Окуджавы явлены у него в удивительной полноте – порой не отличишь ранних окуджавских сочинений от светловских. Тема эта в литературе исследована мало – наиболее содержательна статья М. Чудаковой «Возвращение лирики» (2001), где ранний Окуджава рассмотрен на фоне широкого «оттепельного» поэтического контекста. Но поздний, «оттепельный» Светлов на Окуджаву повлиял мало – то ли дело его молодая поэзия, как раз в 1956 году начавшая переиздаваться! <…>
Светлов обладал той же поразительной способностью – писать песни, становившиеся народными. Если вдуматься, его слава совершенно необъяснима: действительно удачных стихов у него наберется на весьма скромную книжку. Ольга Окуджава говорила когда-то, что, помимо песен, у ее мужа не больше пятидесяти истинных стихотворных шедевров; в случае Светлова их не больше двадцати. Но все они – действительно крупный жемчуг. Пойди объясни, почему народной стала «Гренада», на которую написано около десятка музыкальных вариантов? Почему все запели «Каховку»? Почему даже непритязательная песенка «За зеленым забориком» – первая авторская песня в советской истории – стала петься повсеместно и обросла бесчисленными вариантами?
Да, первую авторскую песню написал именно Светлов; шансонетки Вертинского не в счет, другой жанр. В них как раз ничего фольклорного, и широко они никогда не пелись. А «Заборик» – вот он, ушел в народ немедленно, с того самого 1938 года, когда сам Светлов начал его напевать в дружеских компаниях на собственный немудрящий мотив:
За зеленым забориком
Мы не можешь уснуть…
Уж вечерняя зорька
Повторяет свой путь.
Я измученным лицом яснею –
Может быть, увижуся я с нею,
Может быть, со мной до вечера
Будешь ты бродить доверчиво…
День становится тише…
Ты сидишь у окна…
На высокую крышу
Скоро выйдет луна.
И тогда под звуки мандолины
Выйдешь ты в туман долины,
Чтобы в медленном кругу гавота
Беспокойно ожидать кого-то…
Сколько потом понаписали вариаций на эту тему (с непременным соблюдением светловского условия – употреблять в припеве сложные составные рифмы)! Кстати, Окуджава тоже часто работал на этом контрасте: предельная простота содержания – и сложность, даже изысканность рифмовки (вспомним женские рифмы «Ваньки Морозова»).
История этой песни заслуживает того, чтобы рассказать ее здесь, – на ее примере понятней механизмы популярности, а эта тема имеет к Окуджаве прямое отношение. Сначала ифлийцы сочинили по светловскому лекалу свою «Шофершу», которая посвящалась студентке Нине Бать; авторство приписывалось Александру Раскину и Яну Сашину, а поводом служило то, что Нина мечтала выучиться вождению:
Я люблю шофершу кротко, робко –
ей в подарок от меня коробка,
а в коробке, например, манто вам
и стихи поэта Лермонтова.
Ваш гараж неподалеку прямо,
он меня к себе влечет упрямо –
по заборам я, голуба, лазаю,
чтоб увидеть вас, голубоглазую…
В темноте толкнул я гражданина,
а в глазах моих – гараж да Нина;
и душа поет, как флажолетта,
выпирая из угла жилета…
И когда под звуки нежной флейты
выйдешь слушать клики журавлей ты, –
уроню аккорд я с пианино,
только не у «форда» спи, о Нина!
Окуджава эту песню знал, и вполне вероятно, что именно она послужила прообразом «Нади-Наденьки» – тоже песни о шоферше, только управляет она не «фордом», а троллейбусом. (На тот же мотив Михаил Львовский в 1949 году написал прославленный «Глобус».)
Так песенка про зеленый заборик, а потом про шофершу свела Окуджаву и Светлова впервые. Личное их знакомство состоялось в 1957 году, когда Окуджава уже жил в Москве и сотрудничал в «Молодой гвардии». Влияние Светлова началось тогда же – до этого Окуджава его стихов толком не знал, поскольку с 1945 года Светлов как оригинальный поэт почти не печатался, как драматург не ставился и жил скудно. С началом «оттепели» его стали переиздавать, он пережил поэтический ренессанс, как большинство его ровесников (хотя ничего равного стихам 1927–1929 годов так и не написал: поздняя лирика его, при бесспорных достоинствах, жидковата).
Светлов не то чтобы подсказал Окуджаве новую манеру – он послужил ему подспорьем в том смысле, что легитимизировал, как бы узаконил манеру самого Окуджавы. И он стал равняться на Светлова, тогда как самыми модными поэтами первого этапа хрущевской «оттепели» были Слуцкий и Мартынов. Но Слуцкий был для него груб, резок, Мартынов – механистичен; вот Светлов был именно то, что надо. <…>
2.
Удивительное дело, но поэт этого склада – применительно к Окуджаве это тоже верно – может писать либо шедевры, либо вещи детски-наивные, пустые, многословные, часто никуда не годные. Пойди пойми, с чем это связано: может быть, транслятору действительно не всегда есть что транслировать, а может, приемы такого автора благополучно работают в одних случаях (когда тема амбивалентна, когда наличествует стык отчаяния и иронии, тревоги и надежды) и безнадежно пробуксовывают в других. Поэтика Вознесенского, скажем, гораздо универсальнее – касается это и Мартынова, и Слуцкого: есть некий уровень мастерства, который остается неизменным, о чем бы автор ни говорил. С Окуджавой и Светловым – не так: либо они пишут «свое» – но это бывает нечасто, и потому их шедевры немногочисленны, – либо у них получается текст, который ниже всякой критики. Интересно, что так, в общем, и у Блока, в одной из записных книжек пометившего: «Не пишется, так и брось». К переводам, заказухе и стихам на случай он был категорически не способен.
Одним из самых сильных стихотворений Светлова стала баллада «В разведке» (1927), которую я приведу почти полностью, без нескольких провисающих и декларативных строф в середине:
Поворачивали дула
В синем холоде штыков,
И звезда на нас взглянула
Из-за дымных облаков.
Наши кони шли понуро,
Слабо чуя повода.
Я сказал ему: – Меркурий
Называется звезда.
Перед боем больно тускло
Свет свой синий звезды льют…
И спросил он:
– А по-русски
Как Меркурия зовут?
Он сурово ждал ответа;
И ушла за облака
Иностранная планета,
Испугавшись мужика.
Тихо, тихо…
Редко, редко
Донесется скрип телег.
Мы с утра ушли в разведку,
Степь и травы – наш ночлег.
Тихо, тихо…
Мелко, мелко
Полночь брызнула свинцом, –
Мы попали в перестрелку,
Мы отсюда не уйдем.
Полночь пулями стучала,
Смерть в полуночи брела,
Пуля в лоб ему попала,
Пуля в грудь мою вошла.
Ночь звенела стременами,
Волочились повода,
И Меркурий плыл над нами –
Иностранная звезда.
Вещь эта не так проста, как кажется, смысл ее неочевиден. Есть два героя – интеллигент, знающий, «как Меркурия зовут», и крестьянин, мужик, новый Адам, желающий по случаю мировой революции дать всему иностранному русские имена. Интеллигент в середине стихотворения демонстрирует слабость духа, предлагает повернуть и не вступать в перестрелку, – но крестьянин жестко обрывает эти разговоры: «Как я встану перед миром?» В итоге смерть уравнивает мужика и книжника. А Меркурий, который сначала «испугался мужика» и скрылся за облаками, – плывет над ними обоими, единственный окончательный победитель, так и не переименованный. Последнее слово остается за «иностранной звездой».
Не случайно и название: перед нами стихотворение о России, разведывающей будущее, оказавшейся на его передовом форпосте, – и потерпевшей поражение от вечных, непреодолимых сил, таких, как тучи, звезды, человеческая природа… Побеждает-то именно Меркурий – не Марс, не Венера, хотя зарифмовать их было бы проще, и для лирики они традиционней. Вспомним симоновское «Над черным носом нашей субмарины / Взошла Венера – странная звезда. / От женских ласк отвыкшие мужчины, / Как женщину, мы ждем ее сюда». А Меркурий – бог торговли, корысти, приобретательства, и для стихов, написанных в 1927 году, это в высшей степени объяснимо. Ведь Светлов уже успел написать своего «Нэпмана», лирический герой которого ностальгически ощупывает в кармане верный наган. Меркурий – еще и обозначение ртути, жидкого, ядовитого, коварного металла. Разведка окончилась гибелью, статус кво восстановлен, вещи существуют под прежними именами.
Крах утопии – главная тема Светлова, отсюда почти непрерывная и столь странная для двадцатипятилетнего поэта ностальгия по Гражданской войне в его лучших стихах, созданных в 1927–1929 годах. Реквием по мечте, одно слово. А если вам покажется, что молодой и малообразованный Светлов едва ли мог вложить в свою балладу столь сложное метафорическое содержание, – заметьте, что писал эту вещь человек подкованный, отсылающий, например, к Хлебникову: «У колодца расколоться / Так хотела бы вода, / Чтоб в колодце с позолотцей / Отразились повода»…
Тема прощания с утопией, скорби по несостоявшейся мировой революции пронизывает все творчество раннего Светлова, и горькая его ирония – именно отсюда. Существуют интересные работы Омри Ронена, Майкла Вахтеля, Романа Тименчика, Елены Михайлик – о семантическом ореоле двустопного амфибрахия, которым написана «Гренада». Нам потребуется сейчас экскурс в сторону – но без этого не понять ни Светлова, ни Окуджаву: заворожившая всех в 60–х годах скорбно-ироническая интонация возникает в 20–х, а корнями уходит значительно глубже. Самое автобиографическое сочинение Окуджавы, как мы помним, называется «Песенка о несостоявшихся надеждах» – сборник лирики Светлова 20–х годов мог бы называться точно так же.
Итак, «Гренада», стихотворение, на любви к которому сходились Маяковский и Цветаева (Маяковский на вечерах читал его наизусть, а на высказанный кем-то упрек – рифмы, мол, бедные – ответил: это так хорошо, что я даже не заметил, какие там рифмы). Вещь с огромными и разветвленными интертекстуальными связями – от обнаруженной Е. Михайлик прямой цитаты из солдатской песни 1914 года «Прощайте, родные, прощайте, семья» до баллады Гете «Лесной царь» в переводе Жуковского, где, собственно, этот размер и появляется впервые в русской литературе. В самом деле, в обеих балладах наличествуют мотивы утраты – и стремительной скачки.
Ронен уточняет: есть много общего у «Черной шали» и «Гренады» – не только сходство концовок («С тех пор не целую лукавых очей, / С тех пор я не знаю веселых ночей…» – «С тех пор не слыхали родные края: / “Гренада, Гренада, Гренада моя”»), но и мотив утраты возлюбленной. Кто эта возлюбленная в «Гренаде», где гибнет не гречанка, а украинский хлопец? Пожалуйста: мировая революция. И при всей натянутости этой параллели по сути-то Ронен прав. «Гренада» – это о том, как еще одна мировая утопия не состоялась. И хотя Берггольц двадцать лет спустя писала в «Побратимах», что тот хлопец не погиб, повоевал-таки за Испанию, – ясно же, что Гренаде никогда не быть «нашей».
Тименчик обнаружил еще один источник – если он даже и не был знаком Светлову (хотя тот был юноша начитанный и, как предполагает Тименчик, мог ознакомиться с текстом в сборнике 1917 года «У рек вавилонских»): это стихотворение испанского еврея Йеуды Галеви в переводе Минского.
Прости, о Гренада, прости, край чужбины,
Сиона я жажду увидеть руины.
Испания! Блеск твой и шум отвергаю,
К отчизне стремлюсь я, к далекому краю.
Пусть жжет меня солнце – я рад буду зною!
То – родины солнце над степью родною!
Пусть в прах среди камней свалюсь
я усталый,
То – прах Иудеи, то – родины скалы!
Умру ли в дороге, не жаль мне и жизни –
Умру среди предков, истлею в отчизне!
Вот вам, кстати, и степи – главный топос «Гренады». Метрическое и топонимическое совпадение красноречиво само по себе, но если вспомнить контекст революции семнадцатого года… да интерес молодого Светлова (Шейнкмана) к иудейской традиции, выразившийся в «Стихах о ребе»… да постановление Евсекции (еврейской секции) III Интернационала о том, что евреи-коммунисты отказываются от сионизма, не хотят в Палестину, будут вместе с Россией осуществлять мировую революцию (1920)… Не забудем, что до Первого Екатеринославского полка семнадцатилетний Светлов (вместе с Михаилом Голодным) входил в отряд еврейской самообороны – были в Екатеринославе (будущем Днепропетровске) и такие, поскольку переход города из рук в руки сопровождался погромными ожиданиями и евреи решили защищаться, не дожидаясь погромов.
В начале 20–х вдохновенное революционное еврейство отвергает мечту об исторической Родине и провозглашает своей целью победу коммунизма в мировом масштабе. И тут пора назвать главное имя, объединяющее Окуджаву и Светлова: это не Жуковский, как можно было подумать, – хотя «семантический ореол метра» и заставляет снова сводить всех троих воедино. Это имя Троцкого, с чьим учением как раз и связывается в ХХ веке истинная революционная романтика. Из-за Троцкого погиб отец Окуджавы, за него выгнали из комсомола молодого Светлова, Троцкий не пожелал отказаться от мировой революции, когда СССР давно отрекся от этой утопии, и остается символом революционной романтики для всех, кому не понравился сначала ленинский нэп, а потом сталинская реставрация империи.
Проще всего сказать (почвенники и говорят), что Окуджава, как и Светлов, как и «комсомольские поэты» (в большинстве своем опять-таки евреи), так и остались троцкистами, ненавидящими русский народ, желающими его раскрестьянить и расказачить, отвести в поход за мировую революцию и там перебить; бдительный Станислав Куняев обнаружил те же интернациональные, всемирно-революционные мотивы и у Павла Когана («Но мы еще дойдем до Ганга…»), и у Михаила Кульчицкого («Была бы Родина с ежедневными Бородино»: как – с ежедневными?! Что же ему, людей не жалко?! Гуманист Куняев…).
Это старый жупел, полемический прием, восходящий все к тем же 20–м, когда оппозиция русского и интернационального, сталинского и троцкистского только зарождалась. Безусловно, троцкистам не нравилась империя. Безусловно, они терпеть не могли обуржуазившихся вождей и предпочитали пафосу строительства (и запретительства) пафос борьбы (и гибели). Да чего там, мы уже говорили выше, что поэту этого типа проще погибнуть на поле боя, чем противостоять бюрократу или томиться в застенке. Жизнь не дорога, свобода – другое дело.
Но, думается, суть этой давней полемики все-таки не сводится к вечному спору борцов-романтиков с государственниками-угнетателями. Сам Троцкий – фигура столь неоднозначная (и отталкивающая), что делать из Светлова или Окуджавы убежденных троцкистов, мечтавших о мировой революции, было бы странно. Окуджава знал, за что погиб его отец, но многократно повторял, что идеалов его не разделяет. Троцкизм самого Светлова был и вовсе умеренным – в стихах он единственный раз упоминает Троцкого, когда в «Ночных встречах» в воображаемом разговоре с Гейне называет ошибкой наркома похвалу в адрес Безыменского.
Просто судьба Троцкого (и, главное, троцкистов) – самый наглядный символ краха революции, ее поражения, перерождения, если угодно. Не в мировом коммунизме дело, а в том, что из утопии ничего не вышло; и пафос обманутой надежды, грандиозного несбывшегося плана, победы, обернувшейся поражением, безусловно присущ и Светлову, и Окуджаве. Похороны великого проекта – вот их тема; герои проигранной войны, солдаты обреченного полка – их лирические маски. И немудрено, что зародилась эта тенденция именно в 20–х.
Михаил Светлов. 1960-е годы.
Главная тема Светлова – не всемирная, а поруганная революция. Вот почему уже с 1926 года он почти непрерывно ностальгирует, с молодости живет воспоминаниями: для его лирического темперамента органично именно сочетание иронии и пафоса, скорби и торжества. Вот где разгадка популярности Светлова и Окуджавы: разве каждая жизнь не превращается – и довольно быстро – в «Песенку о несостоявшихся надеждах»? Разве ностальгия по каждой уходящей минуте не составляет существа нашей жизни и разве нет привкуса поражения в каждой нашей победе? Ибо победы наши временны и относительны, а поражение окончательно; победы бывают общими, но умирать каждый будет в одиночку.
Поэтому Светлов и выдумал себе лирического героя, позаимствованного, впрочем, отчасти у Гейне, первым снизившего романтизм, скорректировавшего его жесткой скептической иронией и смягчившего сентиментальностью. Стихов, воспевающих великий революционный проект, мы у Светлова почти не найдем: революция для него – возлюбленная, а не абстракция, и эту возлюбленную ежесекундно отнимают. <…>
Кстати, одной из причин сравнительно ранней смерти Светлова – наряду со все более заметным крахом «оттепели» и нараставшей депрессией по этому поводу – была личная драма: от него к физику-эмигранту Бруно Понтекорво ушла жена, красавица Родам Амирэджиби, мать его сына Сандрика. Светлов отшучивался и по этому поводу: «Она любит петь грузинские песни, и хором. А я – еврейские, и один». Но надломлен он был непоправимо и запил еще горше. Родам сознавала свою вину, но сделать ничего не могла. И тут еще одна ниточка, связывавшая их с Окуджавой, – не только любовь Светлова к грузинам и Грузии, но и прямое родство с родом Амирэджиби. Родам – старшая сестра того самого Чабуа, который прославился впоследствии романом «Дата Туташхиа». Он отсидел при Сталине двадцать лет, дружил с Окуджавой, и именно ему посвящен «Плач по Арбату» – «Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант». Мир ли тесен, прослойка ли мала, участь ли одинакова – всегда начинается застольем и оборачивается похоронами, начинается романсом и кончается плачем… И если грузин (грузинка) – то либо князь, либо красавица, либо сидел, либо все вместе.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.