[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ИЮНЬ 2008 СИВАН 5768 – 6(194)
«НАШЕ ВСЕ» – ЗЕЭВ-И-ВЛАДИМИр
На четыре вопроса отвечают: Стефано Гарзонио, Феликс Дектор, Леонид Кацис, Михаил Эдельштейн
Беседу ведет Афанасий Мамедов
На сайте радиостанции «Эхо Москвы» вывешен список героев программы «Наше все», ведущий – Евгений Киселев. Передача призвана знакомить радиослушателя с историей страны на протяжении минувшего века. Способ выбора героя передачи показался мне простым, демократичным и в то же время оригинальным: не спеша двигайся себе по алфавиту от «А» до «Я», подсчитывая голоса в «ухабистом» Интернете и чистом эфире. Итог подсчета бывает закономерным, а бывает и нет.
Закономерна, например, в какой-то степени устойчивая позиция лидера на букву «З» Михаила Зощенко. Не менее закономерно, наверное, что строчку вторую удерживает Рихард Зорге. Правда, странно, что на третьем с большим отрывом Вера Засулич. Понятно, какие места занимают Михаил Булгаков с Владимиром Высоцким…
Но вот случилось непредвиденное, искренне удивившее ведущего передачи: «Для меня, во всяком случае, – говорит Киселев, – стало большой неожиданностью, что во время голосования в Интернете, проходившего в прямом эфире, большинство участников выбрали именно его. Это Владимир Жаботинский». Редактировать цитаты, «радийные» в том числе, – последнее дело. То, что со слов ведущего неясно, где же все-таки выбрали «наше все», – не суть, куда как важнее – Владимира выбирали или Зеэва?
Помнится, в годы учебы в Литинституте был у нас на курсе студент, наивно полагавший, что Ортега-и-Гассет – это такие испанские Ильф и Петров культурологического извода. Анекдот почти повторился, когда Леонид Кацис, участвовавший в той памятной киселевской передаче, рассказал мне, что ему предлагали два гранта вместо одного – на Владимира Жаботинского и на... Зеэва Жаботинского. Но, может, права была щедрая организация, жаждая видеть в России собрание сочинений одного из ярчайших людей ХХ века?
ALTALENA ПОРАЖАл ПРАВИЛЬНОСТЬЮ ИТАЛЬЯНСКОГО
Стефано Гарзонио, профессор Пизанского университета, президент Ассоциации итальянских славистов
– На израильском сайте Михаил Вайскопф в видеосюжете, посвященном Жаботинскому, говорил, что вы поражены итальянским языком этого писателя и считаете, будто в деле освоения Жаботинским итальянского языка не обошлось без мистики. Что конкретно поразило вас как русиста в «итальянском» Жаботинском?
– Я уже несколько лет занимаюсь изучением использования итальянского языка в русскоязычных литературных текстах и должен сказать, что статьи Жаботинского, напечатанные (под псевдонимами Altalena и Эгаль) в «Одесском листке» и «Одесских новостях» в период с 1898 по 1901 год, когда будущий теоретик сионизма жил и учился в Италии, поражают точностью передачи итальянских слов, названий и реалий. Особенно интересно включение в газетные тексты многочисленных римских и неаполитанских диалектизмов, не говоря уже о двух его сборниках рассказов – «Чужие. Очерки одного “счастливого” гетто» и «В студенческой богеме», в которых встречаются многочисленные интересные примеры его языковой компетентности. Приведу один красноречивый пример внимания Жаботинского к передаче итальянских слов. В репортаже «С дороги» он пишет о венецианских гондольерах: «Кроме того, ни один из них и не думал петь, хотя во всех – по крайней мере русских – стихотворениях, посвященных Венеции, “гондола” обязательно рифмует с “баркаролой”. К слову сказать, рифмуют совершенно некстати, потому что по-итальянски говорится не гондо́ла, а го́ндола, что даже одесситам не показалось бы рифмой к слову “баркарола”». Отмечу, что данное внимание к просодическим особенностям итальянской лексики мы находим через несколько лет у Пастернака в связи с тем же словом в стихотворении «Венеция»: «И го́ндолы рубили привязь, / Точа о пристань тесаки». Пастернак объяснял по поводу этого стихотворения: «В отступление от обычая восстанавливаю итальянское ударение». Ко всему сказанному следует еще добавить, что Жаботинский печатался по-итальянски в римской газете «Patria» и в органе итальянских социалистов «L’Avanti». Не исключено, что его статьи редактировались, но, безусловно, ему удалось сразу включиться в общие итальянские политические дебаты. С другой стороны, не надо забывать, что итальянский язык был распространен в Одессе и что, будучи в Италии, Жаботинский слушал курсы в Римском университете, одновременно общаясь с такими крупными деятелями итальянской культуры и политики, как Ферри, Лабиола, Джованьоли, Ломброзо… Контакты Жаботинского в Италии включают римский университетский мир, итальянское социалистическое движение, еврейскую общину в Италии и, наконец, русскую общину в Риме (прежде всего, художников). Кроме того, Жаботинский печатал статьи о русской литературе на итальянском языке (например, о Чехове и Горьком). Это свидетельствует о его стремлении представить себя как деятеля русской литературной жизни. Поражают также многообразие контактов Жаботинского и его умение утверждать себя в разных сферах.
– Как сегодня относятся к Жаботинскому в Италии?
– Весь интерес пока что сосредоточен исключительно на его политической деятельности и, скорее всего, направлен на годы послероссийские. Относительно недавно переиздавались его политические труды под руководством Леона Карпи и переписка с Исааком Щакием. Одновременно стали появляться значительные монографии о Жаботинском как деятеле правого сионизма. Труды Винченцо Пинто дали новый импульс к изучению личности Жаботинского. В его недавней монографии можно отметить также искренний интерес к литературному творчеству Жаботинского. Теперь, насколько мне известно, при Миланском университете готовится новая монография о Жаботинском на основе тщательного анализа архивных материалов.
– Подлинная биография Жаботинского, похоже, будет составляться еще долго. Скажите, как много загадок таит в себе итальянский период Владимира Жаботинского?
– Особенная черта жизни и творчества Жаботинского – определенная доля загадочности. Некоторые элементы, скажем, таинственности характеризируют его поездку в Италию, уже не говоря о широком диапазоне сиюминутных контактов, легкости, с которой он печатался, выступал, проникал в разные политические и культурные сферы. Здесь я бы хотел упомянуть интересный случай с переводом якобы итальянской драмы «Кровь» («Il Sangue»). Имеется в виду изданная в 1901 году Жаботинским драма «Министр Гамм (Кровь)», перевод-переделка социальной драмы Ломбардо «Il Sangue». Об этой социальной драме в духе театра Горького и о ее авторе сам Жаботинский рассказывал на страницах «Одесских новостей»: «В первую зиму 1900 года в Риме как-то вечером постучались в мою дверь. Я отозвался: avanti – и вошел Р. Ломбардо, автор драмы “Кровь”, русскую переделку которой благосклонный читатель, может быть, заметил в фельетонах “Одесских новостей” под заглавием “Министр Гамм”. Вошел Ломбардо в сопровождении невысокого, несколько полного молодого человека в очках. Это оказался Артуро Лабриола, который, не включенный покойным королем в амнистию за май 1898 года, возвращался тайком в Неаполь, чтобы там объявиться властям для пересмотра процесса». Пока о Ломбардо и его драме ничего не удалось найти, и вообще история создания драмы «Министр Гамм» остается загадочной. К драме «Кровь» относится еще одна литературная тайна, – если вспомнить, в повести Пастернака «Апеллесова черта» именно «Il Sangue» названа поэма, которую пишет герой повести.
– Жаботинский интересовался Муссолини больше как политик или как писатель? Что подкупало в образе Муссолини, почему к нему тянулись некоторые писатели и художники?
– Проблемы изучения интереса Жаботинского к Муссолини до сих пор мало изучены. Несомненно, они тесно связаны с историей взаимоотношений фашизма и еврейства. С участием евреев в фашистском движении (разумеется, до антиеврейских законов 1938 года) и, наконец, с интересом сионистов-ревизионистов к Муссолини и его движению (тут важную роль играли Леон Карпи, Исаак Щакий и Хаим Варди). Правда, уже в 1932 году стало ясно, что Муссолини не был готов поддерживать ревизионистский сионизм, и, несмотря на дальнейшие контакты и на попытки самого Жаботинского (напомню, что в 1936 году в Тель-Авиве вышла биография Муссолини на иврите), когда филонемецкий политик Галеазо Чиано стал министром иностранных дел, все надежды еврейского движения в Италии рухнули. Что касается образа Муссолини в среде деятелей литературы и культуры (напомню хотя бы об отношениях Муссолини с Д’Аннунцио), то тут, конечно, перед нами встает сложный и многогранный вопрос. Кроме того, напомню, Муссолини ведь выступал и как писатель, и его творения переводились также на русский язык. Возможно, в какой-то степени Муссолини был примером политика и литератора для Жаботинского. Наверное, это обстоятельство тоже подогревало интерес Жаботинского к Муссолини. Как и сам Жаботинский, Муссолини был сначала социалистом и только потом встал на путь национализма. Вообще можно отметить многие биографические и творческие аналогии, которые очевидно могли воздействовать на восприятие Жаботинским образа Муссолини как политического деятеля и отца нации.
«Трудный», но не «тЯжелый»
Феликс Дектор, председатель клуба «Ковчег», составитель и главный редактор Собрания сочинений Владимира (Зеэва) Жаботинского
– Почему именно Жаботинского вы решили издавать, почему сейчас и почему в Минске? Кто вас поддерживает в этом масштабном проекте? Сколько человек принимают участие?
– Давным-давно, полвека тому назад, приятель подсунул мне «Фельетоны» и «Слово о полку» – с тех пор я стал «хасидом» Жаботинского. Так получилось, что в 1988 году напечатал в иерусалимском альманахе еврейской культуры «Народ и Земля» не известный тогдашнему читателю роман «Пятеро», в 1992-м – впервые представил его российской публике на страницах альманаха «Ковчег». В 2004-м издал сборник публицистики и мемуаров Жаботинского «О железной стене» – одну из первых книг серии «Сто лет сионизма», которую мы выпускаем совместно с минским издателем и книготорговцем Александром Фридманом. Тогда же обнаружил, что русские издания Жаботинского, как правило, повторяют друг друга. Поэтому решил собрать воедино все, что есть, и, добавив какое-то количество переводов с иврита и других языков, на которых писал Владимир Евгеньевич, издать его пятитомник. Мой минский коллега одобрил идею, и, заручившись поддержкой фонда Михаила Черного, мы приступили к выпуску Собрания сочинений Жаботинского, для краткости – ССЖ. В первый том вошли романы «Самсон назорей» и «Пятеро», а также сборник «Рассказы». Мне помогала израильская команда: предисловие написала Анна Исакова, над комментариями трудились Владимир Хазан и Ирина Бердан. Приступив ко второму тому, я обнаружил уйму статей, рассказов, очерков, эссе Жаботинского, погребенных в газетах столетней давности и не известных сегодня никому, кроме библиографов, да и то лишь по названиям. И я пришел к выводу, что мы должны издать все, написанное Жаботинским на русском языке. Правда, объем издания удвоится… Но «если не сейчас, то когда?» К счастью, Дмитрий Радышевский, директор фонда Михаила Черного и большой почитатель Жаботинского, согласился с предложением добавить еще четыре тома. Повезло мне и с научным консультантом, которым стал крупнейший специалист в области русско-еврейских литературных связей Леонид Кацис. Он помог мне протоптать дорожку в РГБ, где я потом сидел и выискивал тексты для сканирования. Профессор Кацис написал вступление к ранней публицистике Жаботинского и вовлек в наше дело новых исследователей, в частности известного слависта Стефано Гарзонио: он пишет об итальянском периоде творчества Жаботинского. Сравнительно недавно к нам примкнул Александр Френкель, директор Еврейского общинного центра Петербурга и главный редактор журнала «Народ Книги в мире книг». Ему удалось добраться до таких материалов, которые мы не нашли ни в московских книгохранилищах, ни в тель-авивском Институте Жаботинского. Тонкий стилист, отличный знаток редакторского дела, он стал сегодня одним из ценнейших моих советчиков. Хочу также отметить вклад Григория Ротенберга, который безвозмездно перевел на русский иностранные слова и выражения, зачастую приводимые Жаботинским лишь на языке оригинала.
– Есть писатели легкие – я сейчас не о качестве произведений и их идейности – что называется, «свои», а есть, напротив: что бы коллектив ни делал, как бы ни старался, с рельсов сходит буквально все. Насколько «легкий» для вас, издателя Феликса Дектора, писатель Жаботинский?
– Он писатель отнюдь не легкий, я бы даже сказал «трудный» писатель, но не «тяжелый», потому что это великое счастье – работать с писателем такого дарования.
– Сколько томов займет публицистика Жаботинского?
– Публицистическим работам будет отдано большинство томов Жаботинского. Сколько именно? Пока что не могу сказать, так как концепция издания претерпела еще одно, надеюсь, последнее изменение. Первый том был уже на прилавках книжных магазинов, когда я осознал, что, хотя в общей сложности Жаботинский на других языках представлен гораздо шире, чем на русском, подавляющее большинство произведений написано по-русски. Жаботинский издан на двадцати языках. Но это в основном переводы. Его главным рабочим инструментом был именно наш «великий и могучий». Поэтому мы решили перевести на русский и включить в собрание те сравнительно немногочисленные работы, которые были написаны Жаботинским на других языках. Короче говоря, издать не ССЖ, а ПССЖ, то есть Полное собрание сочинений Жаботинского. Так что будет не девять томов, а, скажем, двенадцать-тринадцать. Этим объясняется и задержка второго тома. Мы уже не могли махнуть рукой на материалы, о которых знали, но не могли их получить. Теперь же собрано все, что известно библиографам, и даже более того. Так, из двухсот материалов второго тома более тридцати не указаны даже в самой полной библиографии произведений Жаботинского, вышедшей в 2007 году. Сообщаем нашим читателям, что том уже в типографии и выйдет в свет под номером 2–I. В нем впервые собраны все известные нам произведения Жаботинского, опубликованные в 1897–1901 годах, за исключением пьес и стихов, которые составят отдельный том, а также нескольких рассказов, впоследствии переработанных Жаботинским и вошедших в парижский сборник (они напечатаны у нас в первом томе). Следующий том (2–II) полностью занят 1902 годом.
– Какое участие в вашем проекте принимает Институт Жаботинского?
– Мы изначально рассматривали Институт Жаботинского в Израиле как партнера. Поначалу Институт отнесся к нашей затее прохладно, хотя и не возражал против того, что мы ставим его имя на титуле. Положение изменилось после того, как мы положили на стол первый том, и после того, как мы пришли к идее ПССЖ. Нам предоставили копии имеющихся в Институте газетных материалов, а мы передаем Институту те материалы, которых нет у него. Институт выделил средства на составление примечаний, и это большое дело: наши финансовые возможности невелики. Институт Жаботинского вынашивает идею выпустить ПССЖ на иврите. Это национальный проект, стоимость которого выражается в семизначных цифрах. Видимо, поэтому он до сих пор не осуществлен. И последнее: до конца этого года выйдут еще два тома, а все издание предполагается завершить к стотридцатилетию со дня рождения и семидесятилетию со дня смерти ВЖ, – как мы говорим, к «200-летию», которое наступит в 2010 году.
плюс ОДЕССА ЖАБОТИНСКОГО
Леонид Кацис, филолог, литературовед
– Кажется, влюбленность в Италию Жаботинского была несколько иной, нежели влюбленность в Италию, скажем, Гоголя, Баратынского, Блока или Бродского… Италия для него стала интеллектуальным взрывом, страной познания, узнавания и совершенствования своего «я». Почему Италия?
– У газеты «Одесские новости» не было в Италии своего корреспондента, вот и направили Жаботинского. Казалось бы, этим можно ограничиться. Молодой человек приезжает в роскошную страну, начиненную великой культурой, начинает новую жизнь, влюбляется в самый воздух Италии – все это одна сторона. Другая связана с тем, что не существует пока внятного представления об одесском культурном мировоззрении тех лет и о его влиянии на молодого Жаботинского. Мы больше склонны верить рассказам Исаака Бабеля и/или Валентина Катаева, в то время как на самом деле категории культурной составляющей Одессы были иными. Как пример приведу на память слова Леонида Пастернака, писавшего в мемуарах, что Одесса для него – сочетание Италии, Рембрандта и еврейства. Эти слова сами по себе говорят о том, что те культурные категории, в которых, по всей вероятности, работал Жаботинский, никогда внимательно нами не изучались и не прописывались. Несмотря на то что Одесса стоит на Черном море, культура ее вполне средиземноморская. Возможно, это незаметно потому, что мы все время находимся в российском культурном контексте, уделяя внимание трем главным русским городам, а не трем морям – Черному, Мраморному и Средиземному… Особенность Одессы – это особенность приморской европейской культуры, которая для евреев принципиальна: это культура евреев портовых городов Европы. По сути своей эта открытая еврейская культура противоположна культуре евреев из внутренних губерний. Вероятно, первый вариант изначально и включался в культурный контекст Жаботинского. Не мог не включаться. Отсюда и ранние итальянские тексты, и переводы на иврит вплоть до неизбежного в итало-еврейском контексте Данте. Поэтому для меня ответ на твой вопрос будет звучать приблизительно так: это одна из проблем, которая должна быть решена в процессе работы над Собранием сочинений Жаботинского. Быть может, на него лучше бы ответили наши итальянские коллеги, чем мы. Тем более что когда мне с ними приходилось беседовать о Жаботинском, удивление и интерес оказывались одного градуса.
– Идеи Жаботинского-политика, казавшиеся в начале ХХ века неприемлемыми в силу своей жесткости, радикальности сегодня реализуются как политическая необходимость, как реальная политика. А было время, чуть ли не в фашизме обвиняли…
– Что касается времени пребывания Жаботинского в Италии – полтора-два года в начале творческой жизни, оно позднее вылилось в попытку сформулировать, что же сие такое – роль евреев в Европе, и, как следствие, в попытку организации встречи с Муссолини… У Жаботинского были замечательные письма, написанные на итальянском языке итальянским друзьям и посланные для передачи Муссолини, с которым Жаботинский мечтал встретиться. Говоря сейчас о Муссолини, я имею в виду раннего Муссолини. (И не надо путать гитлеровский нацизм с итальянским фашизмом.) Так вот Жаботинский писал, что именно евреи портовых городов Европы, люди Средиземноморья, говорившие на лингво-франко, которым и был итальянский язык, могут создать противовес арабскому влиянию в Средиземноморье. И если на минуту отвлечься от Жаботинского, то сегодняшняя программа создания средиземноморского союза, о которой говорят в Евросоюзе и которая естественно включит в себя арабский берег Средиземного моря, поставит перед Европой тот же вопрос, который предвидел автор письма к Муссолини еще в 1920-х годах. Жаботинский думал об этом, мечтая об облегчении условий для создания еврейского государства. Вне этого нет смысла рассматривать его идеи и взгляды. А сейчас мы неожиданно увидим реальный Израиль среди балканских и североафриканских держав. И окажется, что с виду бредовая идея, предложенная в 1920-х годах в письме к Муссолини, реализовалась сегодня как политическая необходимость и как реальная политика… Вообще, Жаботинский как политический мыслитель оказался неизвестен. Сотни его статей похоронены и на страницах российской печати, и, например, константинопольских, далеко не всегда русскоязычных газет, в которых он печатался, когда представлял там сионистскую организацию. При перепечатке в массе других изданий многие статьи оказываются вырванными из контекста и вставленными в новые иноязычные политические и культурные рамки. Только в российском контексте мы можем понять, что, в какой-то степени, он был сторонником развала европейских империй, который только и мог привести к созданию вместе с другими национальными новообразованиями и еврейского. Такие же идеи выдвигали украинские теоретики круга Михаила Драгоманова. Обычно в Украине принято говорить о том, как Жаботинский мечтал об украинской независимости. Это, как мы видим, не совсем так. Поэтому вопрос национального самоопределения, вопрос государственных суверенитетов новых наций был для него с младых ногтей принципиальным. Собственно, этому и посвящена его работа, защищенная в Демидовском лицее. Я не знаю, сохранилась она или нет, но несколько статей большого объема есть на эту тему. Если мы проследим, как Жаботинский через проблемы славянского единства (идеи, занимавшей его в связи с возможным ослаблением Османской империи в случае объединения славян), боснийского кризиса, славянского вопроса первой мировой войны, вплоть до статей о необходимости эвакуации евреев Европы в преддверии второй мировой войны размышлял о судьбах евреев и мира, то масштаб этой геополитической мысли выйдет из забвения. Надо проследить то, как он формировал свои политические взгляды, начиная с Италии. И вдруг окажется, что в Италии начала века, которая как государство возникла совсем незадолго до этого, он увидел ту политическую систему, которая во многом была для него идеальной. Не до конца понятно сегодня, каким образом он успевал почти ежедневно давать обзоры деятельности итальянского парламента, каких-то итальянских политических событий и одновременно сочинять художественные тексты и столь же настойчиво встречаться с деятелями итальянской культуры. Опять же все хронологические сдвиги, выдумки, литературную игру оставляю специалистам из Италии и по итальянскому периоду. Но в любом случае ситуация складывалась так, что Италия для Жаботинского стала базой формирования политической философии российско-одесского сиониста. Отсюда естественное ощущение от текстов Жаботинского: не местечкового, слабого, а сильного, мужественного, милитаризованного еврея-мыслителя. Это традиционно как раз для культуры еврейских общин европейских портовых городов. Жаботинский нам сегодня представляется романистом – автором знаменитого романа «Пятеро», переводчиком стихов, а между тем это был политический мыслитель. И для него самого была важна попытка ощутить себя в истории, которая затем сформировалась как ощущение еврея в истории, созданной самими евреями, понимание того, что в современном мире никакая нация в рассеянном виде не может сохраниться ни в имперском, ни в каком ином варианте. И эти проблемы вновь встали перед Евросоюзом после Косово.
– Ты делишь Жаботинского на Зеэва и Владимира или он для тебя неделим?
– Еврейская культура всегда была и многоязычной, и многоидеологичной, – для русского читателя Жаботинский был и остается Владимиром, для ивритоязычного, ориентировавшегося на евреизированные варианты имен, – Зеэвом. Писатели тогда жили в мире сразу нескольких идеологий и обращались к разным читателям. Это не разбивало уклада, не нарушало гармонии, напротив, странно, если было иначе. Как ты себе представляешь, например, газету «Русь» или «Русские ведомости», публикующие корреспонденцию, подписанную неким автором Зеэвом Жаботинским? И наоборот, для сионистов, для которых проблема языка была принципиальной, Жаботинский был Зеэвом. Но забывать, что начинал Жаботинский литературную деятельность как Владимир, ни в коем случае не следует. Как не следует забывать, что практически весь его «худлит» написан по-русски. И думаю, дело тут не только в русифицированной среде и русской гимназии. Все гораздо глубже. Ведь он активно изучал языки, занимался с Равницким, соавтором Бялика по переводу и собиранию Агады. Еврейский мир не мог течь совершенно мимо Жаботинского, как бы мало ни занимал он его в ту пору. Но, заметь, при всем этом одесситу Жаботинскому не составляло труда подписываться под своими статьями «В. Ж.», «Ж.», «А», «С. Игаль»… Давай и мы не будем дробить его на псевдонимы, коими он пользовался так часто, насколько это было необходимо, и которые сегодня представляют собой еще одну сложную задачу для исследователей его творчества.
– Громкая слава русскоязычного писателя-еврея, как мне кажется, досталась Бабелю. Почему Жаботинский, тоже одессит, тоже сочный по языку, отменный стилист, правда, не такой канатоходец, как Бабель, оказался не столь популярен у нас?
– Пока мы не соберем все тексты Жаботинского, трудно судить о его писательском росте. По-прежнему загадкой остается и период его раннего творчества. Прежде всего, хотелось бы напомнить, что в школе, которую принято именовать «русско-южной», памятный след оставил не один только Бабель и не только писатели-евреи. Правда, еврейский этнографический элемент в той или иной степени заметно влиял на тех и других. Связан он был отчасти с идишем, вернее, с его остатками, отчасти с колоритно выделяющимся в шумной портовой Одессе местечковым еврейством. Не забывай, что южнорусский говор сам по себе сильно отличался от того же московского или питерского. Да и не входило в задачу Жаботинского заниматься имитацией языковой среды. Нельзя упускать из виду и то обстоятельство, что Бабель лет на десять моложе Жаботинского, – учитывая головокружительную смену происходивших событий, можно утверждать, что это писатели разного поколения. Бабель создавал искусственный язык искусственной Одессы. Жаботинский создавал иной художественный мир и по-иному гармонизированный. Массу всего идишского, сионистского или антисионистского, занимавшего писателя Бабеля, не встретишь в произведениях писателя Жаботинского. Если проза Жаботинского ближе по органике и огранке к прозе упоминаемых тобою Куприна, Осоргина и «даже Бунина», тогда понятно, почему они восхищались Жаботинским и негодовали, что сионисты похитили его у русской литературы; проза же Бабеля, эксцентричная, стремящаяся к сказовой манере письма, ближайшая соратница стилистики Бориса Пильняка, Артема Веселого, Михаила Зощенко, раннего Ильи Ильфа… Этот сказовый язык новой эпохи отделял новую литературу от старого мира. Он был еще одной авторской позицией. Проблема сказа – проблема русско-советской литературы, проблема создания большого мифа. Если писатель остался в России, он неминуемо должен был течь в этом русле. Я не готов сейчас обсуждать, какова была роль сказа в эмигрантской литературе. Однако уверен, в задачи эмигрантской литературы не входило поймать в силки язык простонародья, советского нувориша или уловить смесь комсомольского волапюка с высоким штилем дореволюционной профессуры, как в «Собачьем сердце». Одним словом, для писателей-эмигрантов это не было магистральным путем. Да и взгляд изнутри отличался от взгляда извне. «Извне» Жаботинского – роман «Пятеро», который вышел почти через десять лет после пришедших «изнутри» «Конармии» и «Одесских рассказов» Бабеля. И историческая ситуация была другой, и среда. И это тоже одна из причин отличия. Вот и опять у нас всплыли эти очень важные десять лет. Возможно, и поэтому для нас образ Одессы слился с образом Бабеля, а не Жаботинского. Но, мне кажется, точка разрыва преодолена, к нам возвращается Жаботинский, и возвращается со словами: «Откуда взялся такой писатель?!» Так что, уверен, к Одессе Бабеля прибавится Одесса Жаботинского, в которую он романом «Пятеро», ставшим его – вспоминая Владимира Набокова – «подвигом», он и мечтал вернуться.
УМНЫЙ И ТАЛАНТЛИВЫЙ РАЗНОЧИНЕЦ
Михаил Эдельштейн, филолог, литературный критик
– Раньше мне казалось, литература изгнания находится в более выгодном положении, нежели метрополии. Возможно, это безжалостное суждение связано со временем открытия литературы русского зарубежья – с 1980–1990-ми годами. Ныне я готов поспорить с самим собой: интереса нам хватило аккурат до конца ХХ века, открыто далеко не все, а желания и сил открывать дальше – нет. Владимир Жаботинский из тех, кто остался на том берегу. Большая ли это потеря для массового российского читателя?
– Интерес к нему мог оказаться не меньшим, чем, например, к Газданову или к Алданову. Представить себе более или менее массовую популярность романа «Пятеро» не так уж сложно, для этого не надо обладать особо пылким воображением. Помимо всего прочего, Жаботинский – «писатель для читателей», он прозрачен и даже занимателен, это не экспериментальная проза, к ней не нужно подбирать особый код, а что до еврейских или исторических реалий, то с ними легко способен справиться небольшой комментарий. Если так смотреть на ситуацию, то и впрямь Жаботинскому не повезло. С другой стороны, он, конечно, не Бабель и не Набоков, он не прокладывал новых путей в литературе и вряд ли мог стать учителем поколений, это тоже надо учитывать. Впрочем, может, оно и к лучшему, что в период интенсивного знакомства советского и постсоветского читателя с эмигрантской литературой у издателей руки не дошли до Жаботинского. Поэт Валерий Перелешин с иронией вспоминал, как молодые харбинские литераторы 1930-х годов воображали литературную жизнь далекого Парижа: «Нам казалось тогда, что <…> Ладинский в отличных отношениях с Цветаевой, Адамович запросто бывает у Ходасевича, Поплавский на “ты” с Георгием Ивановым и что <…> Екатерина Бакунина кормит пельменями Эйснера и обожаемого <нами> Анатолия Штейгера». То же и упомянутый вами «массовый российский читатель» пятнадцати-двадцатилетней давности – все это богатство вывалилось на него скопом, в настолько хаотичном виде, что он до сих пор не разобрался, где в том винегрете майонез, а где уксус. Скажу более того: «рядовой» читатель и не обязан во все эти тонкости вникать, знать детали взаимоотношений Ладинского с Цветаевой и отличать, допустим, Гингера от Штейгера, даром что один еврей, а другой, напротив того, барон. Это забава для специалистов. Интерес конца 1980-х – начала 1990-х годов к литературе эмиграции был политически мотивирован, и ждать, что Собрание сочинений Жаботинского сегодня будет выходить тем же тиражом, как некогда черный «огоньковский» четырехтомник Набокова, было бы, скажем мягко, наивно. Что успели проглотить – то и съели, на кухне может оставаться еще сколько угодно деликатесов, но гости сыты, обед окончен. Кстати, количество неизведанных деликатесов тоже вызывает некоторые сомнения, не так уж много, по-моему, зарыто алмазов пламенных в эмигрантских пещерах каменных. Но это тема для отдельного разговора.
– Не кажется ли вам, что малая проза Жаботинского, при всем ее лингвистическом изяществе, несколько пресновата? Его рассказы напоминают мне молодого человека, который в погоне за благородством торопится постареть. Кстати, этого морщинистого молодого человека почти не замечаешь в романе «Пятеро».
– Рассказы Жаботинского, по мне, вполне хороши. Другое дело, что сборники его рассказов и, вслед за ними, раздел «Рассказы» в первом томе нынешнего Собрания состоят в значительной степени из очерков, зарисовок с натуры, жанровых сценок, которые по-журналистски точны, смешны, обаятельны, но при этом знают свое место и не претендуют на нечто большее. Его рассказы представляют собой, по сути, наброски, эскизы, которые хорошо смотрелись бы внутри романного целого – вошел же сжатый вариант рассказа «Всева» (прекрасного, кстати) в роман «Пятеро». Рассказов в узком смысле слова у Жаботинского практически нет, разве что «Диана», которая мне вовсе не кажется неудачей. Кстати, именно в «Диане» Жаботинский пишет о «массовом чувстве меры и грации», присущем итальянцам. Он очень любил Италию, и, я думаю, ему было бы приятно, если бы эту характеристику приложили к его собственной прозе. Мне кажется, это действительно лучшая ее характеристика: она является редким образцом меры и грации. У крупных писателей редко бывает хороший вкус – вкус и слух Жаботинского-прозаика кажутся мне практически безупречными. Я, впрочем, понимаю, чем вызваны ваши ощущения: Жаботинский не слишком эмоционален, на иной вкус, даже суховат, его впечатления пропущены через несколько уровней рефлексии, он смотрит на своих героев как бы несколько отстраненно, более того, так же отстраненно говорит он и о самом себе. Но ведь это не индивидуальная его черта, вот только роднит она Жаботинского не с ровесниками, а скорее с прозаиками следующего поколения, хотя бы с тем же Газдановым – самым, пожалуй, внешне «холодным» писателем в русской литературе. А разве мы мало читали у критиков про «нерусскую холодность» Набокова? Все это легко объяснимо, во-первых, опытом эмиграции с его бытовой и психологической спецификой, во-вторых, общеевропейскими литературными тенденциями: меньше эмоций, больше рефлексии – вполне естественная манера для людей, воспитанных на Прусте. Или даже на Франсе, как Алданов. Хотя, может, я несколько преувеличиваю типичность «казуса Жаботинского». Вероятно, ощущение внешнего, «холодного» авторского взгляда в его случае имеет иное происхождение. «Я до сих пор не умею “раскусить” человека. Знаю часто его привычки, знаю, что он сделает или скажет в любом случае, но определить его одной формулой, свести отдельные, хорошо мне знакомые черты к немногим основным свойствам, поставить диагноз личности – это никогда мне не удается. Я живу с человеком годами и затрудняюсь сказать, добрый он или злой», – признается рассказчик в «Диане». Возможно, Жаботинскому – если мы примем это признание его героя за автобиографическое – как неважному психологу было трудно перевоплотиться в персонажа и писать «изнутри» его. Отсюда попытка передать характер через более тщательную внешнюю прорисовку, через акцентирование еле уловимых деталей. Так близорукий человек пристальнее вглядывается в предмет, часто подмечая, кстати, те черты, на которые не обратит внимания человек с хорошим зрением. Но читателю такой взгляд автора может казаться «холодным», отстраненным или даже несколько высокомерным.
– Какое впечатление произвел на вас роман «Пятеро» и с каким романом 1930-х годов вы бы его сравнили?
– Мне всегда казалось, что похвалы прозе Жаботинского скорее результат понятного изумления: надо же, идеолог сионизма, а еще и романы сочиняет, да к тому же по-русски. В русской традиции сочетание писателя и практического политика (именно практического, прожектеров-то предостаточно) – вещь редчайшая: представим, что Бунин подрабатывал бы спичрайтером у какого-нибудь члена палаты лордов. Но вот прочел наконец и должен сказать: из всего прочитанного за последнее время «Пятеро» – пожалуй, наиболее сильное впечатление. Первая реакция – сейчас такого уже не делают. Причем, мне кажется, это связано не с кризисом писательства, а с деградацией представлений о журналистском мастерстве. Ведь, по сути, «Пятеро» – это проза журналиста. Взять даже само это словосочетание: нынешнему читателю сразу представляется злободневный роман, где под прозрачными псевдонимами действуют какие-нибудь коррупционеры – или еще что-нибудь в этом роде. А в случае Жаботинского речь совсем о другом. Фабула этого романа, если попытаться ее пересказать, достаточно банальна и не лишена некоторой мелодраматичности, аллюзии на миф о Ниобее слишком очевидны… Но и самому придирчивому критику едва ли захочется делать на это «стойку», настолько достоверны все детали, убедителен фон, настолько точны все штрихи, вплоть до мельчайших и, казалось бы, случайных. Мне кажется, это как раз дар Жаботинского-журналиста Жаботинскому-прозаику. То же касается удивительного изображения города, Одессы, совершенно не бабелевского и вообще не похожего на сложившийся одесский канон. Одесса Жаботинского лиричнее, пастельнее, кроме того, и населен его роман совсем другими людьми: в центре внимания автора европейски образованные интеллигенты, а бабелевские герои выступают лишь как персонажи фона (Мотя Банабак). Соответственно, и говорят Мильгромы и их окружение на вполне кондиционном русском, а вкрапления одесского «диалекта» лишь оттеняют его. Городские пейзажи, разные слои одесского общества, их привычки, жесты и словечки – это все увидено и услышано профессиональным очеркистом, фельетонистом, репортером и уже из журналистских текстов, из журналистского опыта Жаботинского пришло в роман. Что до сравнений, то Жаботинский, мне кажется, не слишком похож на соседей. Почему-то крутится в голове имя Михаила Осоргина – наверное, это действительно самая близкая аналогия. Впрочем, хотя Осоргин очень неплохой прозаик, «Пятеро», на мой вкус, – вещь все же более значительная, нежели «Сивцев Вражек» или «Времена».
– Не издается ли Собрание сочинений Владимира Жаботинского, фигуры ренессансной, для узкого круга литературоведов и русско-еврейских читателей, главным образом проживающих в двух российских столицах?
– Практически любое собрание сочинений сейчас издается для более или менее «узкого круга». Много ли читателей у Собрания сочинений Георгия Адамовича, или даже Ремизова, или Мережковского? И это правильно, а в случае с Жаботинским правильно вдвойне. Ну зачем «массовому читателю» (категория несколько мифическая, но мы сейчас не об этом) статьи из одесских газет столетней давности или сионистская публицистика 1920-х годов? Жаботинский и интересен в русско-еврейской парадигме, когда осознаешь, что автор этой прекрасной прозы – тот самый человек, который оказал решающее влияние на развитие сионистской идеологии на десятилетия вперед. А неспециалисту достало бы покета с романом «Пятеро» – но, увы, по случайным, в общем-то, обстоятельствам не срослось, о чем мы уже говорили. Что до ренессансной фигуры, то Жаботинский мне таковой не кажется. Наверное, это впечатление рождается из редкости сочетания в русской традиции политика и литератора – что мы, впрочем, тоже уже отмечали. А так – нет в нем ничего титанического, в этом отношении Жаботинский, конечно, не серебряновечник и не человек 1920-х годов. Простой одесский разночинец рубежа веков, только очень умный и талантливый.
Мои собеседники убедили меня в том, что радиослушатели «Эха Москвы» выбирали и крупного писателя, и крупного политического деятеля, убедили они меня и в том, что как исключение из правил одно другому не мешает. Но разве что как исключение из правил. (Когда речь идет об освобождении целого народа, обретении им исторической родины, можно пожертвовать даром.) В иных же случаях остаюсь приверженцем бескомпромиссной позиции Владимира Набокова: искусство и политика – вещи несовместные.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.