[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ МАРТ 2008 АДАР 5768 – 3(191)
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ УВЛЕКСЯ ЙОГОЙ
Продолжение. Начало в № 2, 2008
Норман Мейлер
3.
Гости уже пришли, так что, по-видимому, самое время сказать о них пару слов. Марвин Росман – фильм принес он – дантист, хотя вернее было бы назвать его неудавшимся врачом. Росман так и сыплет статистическими данными и диковинными фактами о преступной халатности врачей, повествует он о них, как правило, замогильным голосом, с расстановкой, скорбно, что решительно убивает юмор. Однако не исключено, что тем самым он наоборот выпячивает их смешную сторону. На досуге он занимается лепкой и, если верить Элинор, далеко не бесталанен. Я часто представляю себе долговязого, костлявого Марвина – воплощенное уныние – в арендованной им мастерской на чердаке. Он шлепает на каркас шмат глины, уныло сковыривает его большим пальцем и пожимает плечами: не верит, что способен создать что-либо стоящее. Говоря с Сэмом по телефону о фильме, он оценивал предстоящий просмотр весьма пессимистично.
– Фильм, конечно же, скверный, – сказал он, голос у него был скучный. – Предвижу, он нас разочарует.
Как и Сэм, Росман отрастил усы, но у него они вислые.
Алан Спербер – его привел Росман – возбуждает у четы Словода любопытство. Сказать, что он женоподобен, нельзя, мужчина он крупный, упитанный, вот только голос у него высоковат да манеры уж очень чинные. Он покладистый и вместе с тем вздорный; желчный и вместе с тем благостный; обожает часами рассказывать бесконечные, весьма мало достоверные истории, и у него всегда наготове какая-нибудь историйка, а вот в общем разговоре он практически не участвует. Профессию он – Алан юрист, – по всей видимости, выбрал неудачно. Вряд ли он может вызвать клиента на откровенность – представить такое трудно. Крепкий, цветущий мужчина, в свои сорок лет он сохранил немало мальчишечьего, и галстук-бабочка, и серые фланелевые костюмы, которым он отдает предпочтение, не придают ему солидности.
Рослин Спербер, его жена, прежде преподавала в школе, женщина она тихая, нервическая, но стоит ей выпить, и она трещит без умолку. В общем-то, ведет она себя вполне приемлемо, но есть у нее одна повадка, пожалуй что и досадная. Ничего особо неприятного в этой повадке нет, но компанейская жизнь в чем-то сходна с браком: в ней повадки куда важнее пороков или добродетелей. Поэтому друзей больше всего коробят именно светские потуги Рослин. Вернее сказать, интеллектуальные потуги. С гостями она ведет себя на манер хозяйки салона: вечно навязывает им своим писклявым голоском очередной интеллектуальный деликатес:
– Вам непременно нужно знать, что думает Сэм о состоянии мирового рынка, – говорит она, или: – А Луиза не поделилась с вами своими сведениями по статистике разводов?
Жалость берет на нее смотреть – так она старается угодить. Мне случалось видеть, как на глазах у нее навертываются слезы, когда Алан ее обрывает.
Жена Марвина Луиза дама несколько суровая и весьма категоричная. Она социальный работник и, если разговор касается областей, где она считает себя докой, высказывается крайне безапелляционно. Она противница психоанализа и режет напрямик:
– Психоанализ пригоден для верхушки среднего слоя, – она имеет в виду верхушку среднего класса, – но такие проблемы, – и она приступает к перечислению, – как наркотики, подростковая преступность, психозы, распределение пособий, трущобы и прочие недуги нашего времени, такие проблемы, полежав на кушетке, не решить.
Перечисляет она эти проблемы с непонятным подъемом, точно ожидает получить от них массу удовольствия. Можно подумать, она обед заказывает.
К Марвину Сэм привязан, Луизу на дух не переносит.
– Можно подумать, бедность – ее личное изобретение, – жалуется он Элинор.
Словоды ставят себя выше Росманов, но чем – заставь их сформулировать, убедительных доводов они не найдут. Я бы не сказал, что Сэм более начитан или более основательно информирован, чем Марвин или Алан, да, если на то пошло, и Луиза. Очевидно, дело вот в чем: в глубине души Сэм считает себя бунтарем, а какой бунтарь не мнит себя самобытным мыслителем. Элинор – она в свое время вела богемный образ жизни – воображает себя более тонкой натурой, чем их друзья: те-то после школы прямиком поступили в колледж и женились. Наиболее здраво такую позицию, пожалуй, сформулировала бы Луиза:
– Художники, писатели и вообще люди, относящиеся к творческой прослойке, полагают, что не принадлежат ни к какому классу – это неотъемлемая составляющая мироощущения людей таких профессий.
А вот что я могу со всей определенностью сказать об этой компании. Они отъявленные лицемеры. Они отмахали пол-Нью-Йорка, чтобы посмотреть порнографический фильм, и друг к другу ни малейшего интереса не испытывают. Женщины в ответ на реплики, в которых нет решительно ничего смешного, хихикают, как дети, когда их щекочут. Тем не менее они вознамерились – надо же соблюсти приличия – отвести какое-то время разговору. Мало того, разговору на серьезную тему. Рослин уже раз обронила:
– Чтобы я да смотрела такой фильм – дикость какая-то, – но ее слова оставляют без внимания.
Как раз сейчас Сэм ведет речь о ценностях. Должен заметить, что Сэм любит разглагольствовать, его хлебом не корми – дай только развить какую-нибудь мыслишку.
– Каковы наши ценности сегодня? – вопрошает он. – Если вдуматься, просто оторопь берет. Возьмем какого-нибудь смышленого, одаренного паренька, только что кончившего колледж.
– Моего младшего братишку, к примеру. – Марвин угрюм.
Он оглаживает костлявой рукой свои унылые усы, и этот жест отчего-то смешит – все равно, как если бы Марвин сказал: «О да, твои слова вызвали в моей памяти те испытания, тревоги и заботы, которые мне приходится переносить по милости моего небезызвестного братца».
– Ладно, возьмем его, – говорит Сэм. – Кем он хочет стать?
– Никем он не хочет стать, – говорит Марвин.
– То-то и оно. – Сэм кипятится. – Чем поступить на работу, эти ребятишки, лучшие из них, предпочитают бить баклуши.
– А двоюродный брат Алана, – говорит Рослин, – сказал, что ему предпочтительнее стать судомойкой, чем бизнесменом.
– Хорошо бы так, – вступает в разговор Элинор. – А мне кажется, что в наши дни все больше и больше конформистов.
Разгорается спор. Сэм и Элинор утверждают, что в стране царит истерия. Их оспаривает Алан Спербер, он говорит, что истерия – всего лишь отражение газетных заголовков; Луиза говорит, что определить уровень истерии невозможно: отсутствуют адекватные критерии; Марвин говорит, что он ничего не знает.
– Вы не отдаете себе отчета, какие победы одержал за этот период либерализм, – говорит Алан. – Взять хотя бы негров…
– И что, это помогло неграм лучше вписаться в общество? – взвивается Элинор.
Сэму удается вернуть разговор к заявленной им теме.
– Ценности молодежи сегодня, а под молодежью я подразумеваю ее сливки, ребят мыслящих, – это реакция на безразличие к кризису культуры. Отчаяние – вот что это такое. Они знают только, чего они не хотят.
– Это куда проще. – Алан благодушен.
– Ничего особо нездорового я тут не вижу, – говорит Сэм. – Самодовольство и ложные ценности прошлого нуждались в коррективах, но из-за этих коррективов возникли новые ложные ценности. – Сэм полагает, что эту мысль нужно подчеркнуть. – Новые ложные ценности, по-видимому, неизменно порождают ложные ценности.
– Определись с терминологией, – говорит Луиза, научный ум.
– Да нет, ты послушай, – говорит Сэм. – Они не против ничего не восстают, но и ничего не принимают. Сегодняшние ребятишки не хотят жениться, и…
Их прерывает Элинор.
– А чего, спрашивается, ради девчонке спешить с замужеством? Замужество помешает развитию ее личности.
Сэм пожимает плечами. Все говорят разом.
– Молодые избегают жениться, – повторяет Сэм, – и не жениться тоже избегают. Плывут себе по течению.
– С этой проблемой всем нам придется столкнуться лет этак через десять, когда наши дети подрастут, – говорит Алан, – хотя, мне кажется, ты, Сэм, несколько преувеличиваешь опасность.
– Моя дочь, – заявляет Марвин, – стесняется, что я дантист. Куда больше, чем я сам.
Все смеются.
Сэм рассказывает про свою стычку с младшей дочерью Кэрол Энн. Они повздорили, и она закрылась в своей комнате. Сэм пошел за ней, позвал ее через дверь.
– Никакого ответа, – говорит Сэм. – Позвал еще раз: «Кэрол Энн!» Я, сами понимаете, забеспокоился – уж очень она расстроилась, ну и говорю: «Кэрол Энн, ты же знаешь, я тебя люблю». И что, как вы думаете, она мне ответила?
– Что? – спрашивает Рослин.
– Она сказала: «Пап, ну а нервничать-то чего?»
И снова все смеются. Перешептываются: вот уж сказанула, так сказанула. В последовавшем молчании Рослин, подавшись вперед, пищит:
– Непременно попросите Алана рассказать замечательно интересную историю про человека, который увлекся йоги.
– Йогой, – поправляет Алан. – Да нет, она слишком длинная.
Компания наседает на него.
– Итак, – говорит Алан хорошо поставленным, адвокатским голосом, – я расскажу вам про одного моего друга, Кассиуса О’Шонесси.
– А не Джерри О’Шонесси? – спрашивает Сэм.
Алан не знает никакого Джерри О’Шонесси.
– Нет, нет, про Кассиуса О’Шонесси, – говорит он. – Исключительный тип. – Алан развалился в кресле, теребит галстук-бабочку.
Манера Алана друзьям привычна – рассказ он строит согласно всем требованиям жанра, тужась продемонстрировать светскость, остроумие, eélan[1], по-видимому с кого-то скопированные. Сэм и Элинор ценят его как рассказчика, но их бесит его манера не говорить, а вещать.
– Можно подумать, он обращается к суду низшей инстанции, – заметила как-то Элинор. – Не выношу, когда со мной говорят свысока.
На самом деле Элинор бесит, что Алан, хоть вслух он этого и не говорит, считает, что его происхождение, положение в обществе и жизнь за пределами их компании вообще классом выше. И Элинор пользуется случаем, чтобы помешать Алану как следует развернуться, вставив: «А когда Алан закончит свой рассказ, мы посмотрим кино».
– Шш, – шипит Рослин.
– Кассиус окончил колледж задолго до меня, – говорит Алан, – но я познакомился с ним, как только поступил. Время от времени он заскакивал ко мне. Поразительный тип, другого такого не встречал. Небывалый путь прошел. Чего только не перепробовал.
– Как дивно рассказывает Алан, – пищит Рослин – она на нерве.
– Кассиус был во Франции с Дос-Пассосом и Каммингсом[2], его даже арестовали заодно с Э. Э. После войны он был в числе основателей дадаизма[3], одно время, как я понимаю, вводил Фицджеральда в высшее общество Лазурного Берега. Кого только он не знал, чем только не занимался. А ты знаешь, что еще до конца двадцатых он успел поуправлять делом своего отца, а затем уйти в монастырь? Считается, что он оказал влияние на Т.С. Элиота[4].
– Сегодня его назвали бы психопатом, – такое замечание отпускает Марвин.
– Кассиус называл себя великим дилетантом, – так отвечает на его замечание Алан, – хотя скорее он великий грешник в том смысле, который вкладывали в это понятие русские в девятнадцатом веке. Что бы ты сказал, если бы узнал, что это лишь начало его пути?
– К чему ты ведешь? – осведомляется Луиза.
– Не торопись, – говорит Алан, поднимая руку. Всем своим видом он, похоже, хочет показать, что, если слушателям не дано оценить его рассказ, продолжать он не намерен. – В монастыре Кассиус изучил Маркса. Он снял обет, порвал с церковью, стал коммунистом. В тридцатых занял видное положение в партии, ездил в Москву, участвовал во внутрипартийной борьбе. Вышел из партии он лишь во время московских процессов.
Преподносит свои рассказы Алан несколько по-женски. Он поглаживает себя, имена и названия городов произносит врастяжку, как бы намекая, что уж кому-кому, а ему и его слушателям подоплека ясна. История эта в изложении Алана чрезмерно затягивается. Достаточно и того, что человек, о котором Алан рассказывает, Кассиус О’Шонесси, последовательно становился троцкистом, анархистом, а – во время второй мировой войны – пацифистом, и тяготы ее перенес в тюремной камере.
– Позволю себе упомянуть, – продолжает Алан, – что я защищал Кассиуса и добился его оправдания. Вы и представить себе не можете, какой это был для меня удар, когда я узнал, что он порвал со своими друзьями-анархистами и сошелся с гангстерами.
– Фантастика, – говорит Элинор.
– Вот именно, что фантастика, – подтверждает Алан. – Кассиус попал в переделку и пропал из виду. Ну что ты с ним поделаешь? А недавно я узнал, что он уехал в Индию – увлекся йогой. И кстати, узнал я это от самого Кассиуса. Я стал расспрашивать, как ему жилось на Бранапутхре[5], и вот что он мне рассказал.
Когда Алан изображает Кассиуса, голос у него меняется, теперь это голос человека бывалого, умудренного и печального от многого знания.
– Я сидел на корточках, созерцал свой пуп, – рассказывал мне Кассиус, – как вдруг увидел его совершенно по-иному. И мне показалось, что, если повернуть его против часовой стрелки, он раскрутится.
Алан поднимает глаза, обводит взглядом слушателей, они внимают ему завороженно, но не без опаски: как знать, а вдруг это шутка. Алан уставил большой и указательный палец посреди своего объемистого живота, ноги на ковре скрестил – символически изобразил Кассиуса на корточках.
– Я набрал в грудь воздух, повернулся, и подо мной разверзлась пустота. Пуп мой начал раскручиваться. Я знал – сейчас я получу воздаяние за те три года, что я провел, созерцая свой пуп. Поэтому, – рассказывал Кассиус, – я повернулся еще раз, и пуп мой еще немного раскрутился. Я все поворачивался, поворачивался и, – Алан завертел пальцем у живота, – чуть погодя понял: повернись я еще раз – мой пуп раскрутится навечно. И вот, когда я уже был на пороге откровения, я с облегчением набрал в грудь воздух – и отпустил свой пуп на свободу.
Алан вскинул глаза на слушателей.
– И черт меня подери, – сказал Кассиус, – если моя задница, будь она неладна, не усохла.
4.
Алан истощил терпение слушателей. Ничего подобного он никогда не рассказывал – история была довольно неуместная, и хотя прямо никого не задевала, тем не менее неприятная и никакого касательства к ним не имеющая. Засмеялся один Сэм – из вежливости, но как-то слишком уж озадаченно, и кроме Алана и, разумеется, Рослин, которая чувствовала свою ответственность как продюсер, все сочли, что это смех без причины. Я полагаю, все упирается в отсутствие вкуса. Скорее всего, и высот в своей профессии Алан не достиг по той же причине. У него нет чутья, а адвокату чутье так же необходимо, как актеру: оно подсказывает, чего требует момент – что поможет, а что помешает взбудоражить и вместе с тем направить в нужное русло ум и чувства. Только дурак примется рассказывать такую длинную историю, когда все ждут не дождутся фильма.
А теперь все готовятся к просмотру. Мужчины расставляют кресла вровень с диваном, устанавливают проектор, развертывают экран. Сэм управляется с пленкой, пытаясь тем временем поддерживать разговор, но никто его не слушает. До всех вдруг доходит, на что они себя обрекли. Порнографические фильмы не смотришь, расположившись в гостиной с кружкой пива в руке и приятелями по бокам. Ничего неудачнее и придумать нельзя: ни тебе в охотку посмотреть фильм в одиночестве, ни тебе обменяться впечатлениями. Втайне они испытывают такой же испуг и досаду, как бывает в ванной, когда поворачиваешь кран, готовясь принять теплый душ, а тебя окатывает ледяной водой. Вот, наверное, почему, теперь, когда фильм начался, они то и дело смеются.
Название – «Злодеяние» – прыгает на старом в полосах, дырах и пыльных складках экране. На диване мужчина и женщина, они пьют кофе. О чем-то разговаривают. Их реплики изображают титры в увитой цветами рамке, она перемежается с кадрами, где актеры пока что подносят чашку к губам, улыбаются или закуривают сигарету. Мужчину, по всей видимости, зовут Фрэнки Айделл; он разговаривает со своей женой Магнолией. Фрэнки – брюнет, жутковатый на вид; он открывает душу Магнолии, брюнетке, с которой они похожи, как две капли воды, вздевая при этом сильно насандаленные брови.
Вот что гласят титры:
Фрэнки. Она вот-вот придет.
Магнолия. На этот раз плутовке так легко не отделаться.
Фрэнки. Да, на этот раз мы хорошо подготовились. (Смотрит на часы.) Слышишь? Она стучит!
В кадре – высокая блондинка, она стучит в дверь. Блондинке, по всей видимости, за тридцать, но ее тщатся выдать за пятнадцатилетнюю, обрядив в куцее платьице и шляпку в бантиках.
Фрэнки. Элинор, войди же.
Как и следовало ожидать, зрители только что не падают от хохота. Ну и совпадение – нарочно не придумаешь. «Ах, Фрэнки, мне тебя не забыть!» – восклицает Элинор Словода, и все, кроме Рослин Спербер, смеются. Посреди общего веселья Рослин – мысли ее явно далеко – озабоченно спрашивает:
– Как вы думаете, не следует ли остановить фильм на половине, чтобы лампа не перегрелась?
Остальные гикают, хохочут до упада: так комично их замечания вплетаются в сюжет.
Фрэнки и Магнолия усаживаются по обе стороны Элинор, героини фильма. Посидев с минуту тихо, они без каких-либо предварений – довольно неуклюже – накидываются на нее. Магнолия целует ее, Фрэнки хватает за грудь.
Элинор. Как вы смеете! Прекратите!
Магнолия. Кричи, кричи, детка. Это тебе не поможет. Через наши стены звук не проходит.
Фрэнки. Мы заставим тебя слушаться.
Элинор. Это возмутительно. Я дотоле нетронута. Не прикасайтесь ко мне.
Титры гаснут. Их сменяет надпись: Но от решительной парочки не уйти. На экране постепенно проступает фигура Элинор – она в плачевном положении. Руки ее привязаны к спускающимся с потолка петлям: Фрэнки и Магнолия все более активно наскакивают на нее, она лишь извивается – а что еще ей остается? Супруги – с чувством, с толком – подвергают ее всяческим унижениям, плотоядно лапают.
Зрители перестают смеяться. Наступает молчание. Глаза безотрывно пожирают сцены, развертывающиеся на экране Сэма Словоды.
Элинор раздета. Стащив с нее – в последнюю очередь – панталончики, Фрэнк и Магнолия описывают около нее круги, скабрезно улыбаясь, корчась от похоти, – гротескная пантомима. Элинор лишается чувств. Магнолия споро освобождает ее от пут. Фрэнк несет ее бездыханное тело.
И вот уже Элинор прикручена к кровати, чета истязает ее – щекочет перьями. Тела извиваются на постели, и такие у них невообразимые позы, такие новаторские сочетания, что зрители подаются вперед: можно подумать, Сперберам, Росманам и Словодам не терпится обнять мелькающие на экране фигуры. Их руки втуне кружат у экрана, мечутся туда-сюда на белом фоне, освещенном так, что выпуклости и выемки – пальцы, тянущиеся к животу, рты к неудобопроизносимым местам, кончику соска, воронке пупка, – плывут, увеличенные до гигантских размеров, растекаются и, качаясь и дергаясь, падают, загораживая объектив.
Губы их, помимо воли, еле слышно что-то бормочут. Они раскачиваются, каждый с головой ушел в себя, для него никого не существует, кроме теней на экране, изнасилованных или насильников, – до того разыгралось воображение.
В финале фильма Элинор, невинной шлюхе, разрешают встать с кровати.
– Душки, – говорит она, – это требуется повторить.
Проектор работает вхолостую, мотор продолжает вращаться, конец ленты трепыхается – шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ.
– Сэм, да выключи же ты его, – говорит Элинор.
Но когда свет зажигается, смотреть друг на друга они не могут.
– А нельзя ли прокрутить фильм еще разок? – спрашивает кто-то.
И снова Элинор стучит в дверь, и снова ее привязывают, растлевают, насилуют и доводят до экстаза.
Но теперь они смотрят фильм вполне трезво, в комнате от их разгорячившихся тел душно, темно, темнота – своего рода бальзам для оргиастических зрелищ. В Олений парк, думает Сэм, в Олений парк Людовика ХV свозили красивейших девушек Франции, и там эти девушки для услаждения, разодетые в дивные шелка, раздушенные, в напудренных париках, с налепленными на щеки мушками, пребывали в ожидании, когда придет их черед усладить короля. Вот так Людовик разорял страну, опустошал казну, готовил потоп[6], а тем временем в его саду летними вечерами девы – прелестные орудия любострастия одного человека, бесстыдное воплощение власти короля – разыгрывали живые картины, изображали в лицах злодеяния того далекого века. В том веке жаждали богатства, чтобы пользоваться его плодами; в наше – рвутся к власти, чтобы заполучить еще больше власти; власть громоздит пирамиды абстракций, порождающих пушки и проволочные заграждения, эту основу основ для людей у власти, этих королей нашего века, а они на досуге всего-навсего ходят в церковь, любят, как они утверждают, исключительно своих жен и едят исключительно овощи.
Возможно ли, спрашивает себя Сэм, чтобы Росманы, Сперберы, Словоды, когда фильм кончится, все до одного разделись догола и ударились в непотребство: вон как их разобрало. Да нет, ничего такого не случится, он знает: когда проектор уберут, они примутся отпускать шуточки, поедать заготовленные Элинор закуски, накачиваться пивом, и он туда же. И шутки первым начнет отпускать он.
Перевод с английского Ларисы Беспаловой
Окончание следует
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1] Здесь: подъем (фр.). Здесь и далее примеч. перев.
[2] Джон Дос-Пассос (1896–1970) – американский прозаик, драматург, представитель экспериментального направления в литературе.
Эдвард Эстлин Каммингс (1894–1962) – американский поэт, бунтарь и новатор.
[3] Дадаизм – авангардистское направление в литературе и искусстве Западной Европы (1916–1922). Сложилось в Швейцарии на базе протеста против первой мировой войны. Выразилось в иррационализме, антиэстетизме, художественном эпатаже и т.д.
[4] Томас Стернс Элиот (1888–1965) – поэт, драматург. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1948 года.
[5] По-видимому, искаженное – Брахмапутра, река в Индии.
[6] Аллюзия на известное изречение Людовика ХV, короля Франции с 1715 по 1774 год: «После меня хоть потоп».