[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ФЕВРАЛЬ 2008 ШВАТ 5768 – 2(190)
ХАОС ИУДЕЙСКИЙ И ХРИСТИАНСКИЙ
На четыре вопроса отвечают: Михаил Генделев, Майя Каганская, Елена Толстая, Юрий Табак
Беседу ведет Афанасий Мамедов
Великим поэтам свойственно
было сомневаться в обычности своей плоти и крови, не соответствующей душе,
самосознающей себя в бесконечном полете. Сомневался и он в «звездные часы», что
смерть когда-нибудь настигнет его как обывателя-простолюдина. Но земной путь
оказался конечным, таким же, как у его любимых Данта, Пушкина, Гумилева…
Конечным, как у всех в этом лучшем из миров. Виновный потому лишь, что, будучи
евреем, поднял русскую поэзию до высот непревзойденных, он, изъеденный породистыми
белыми вшами, отдал Б-гу душу в возрасте сорока семи лет на третьем этаже нар
от невероятного истощения в первый год пребывания в лагере, незадолго до
открытия навигации, то есть где-то до мая или июня 1939 года. Его раздели
вместе со всеми усопшими, уложили в штабель у правой стенки лазарета, а затем с
очередной партией вывезли за зону с символическим для русской поэзии названием
«Вторая речка» и захоронили во рву, тянувшемся вокруг лагерной территории… С
той минуты под слабыми звездами, млечность которых он осязал еще совсем
недавно, единственно возможным для него, небожителя, способом, началось новое
его существование. Для посмертного звучания имени Осипа Мандельштама, для
нового его измерения в шуме нового времени Надежда Яковлевна Мандельштам
тратила себя не жалея и к концу земного пути вышла на прямую истории русской
словесности не только музой поэта, женой и душеприказчиком его, – но еще и
блистательным и безжалостным мемуаристом, духовным наставником ищущей молодежи
60-х. Имя Надежды Яковлевны стоит в ряду великих писательских жен, но в то же
время и выламывается из него. Почему? Исключительность, самобытность? А что,
другие не были самобытны? Ответить на эти непростые вопросы, возможно, могли бы
те, кто лично был знаком с Надеждой Яковлевной.
ЛИШЬ БЫ ДЕТИ БыЛИ ЗДОРОВЫ
Михаил Генделев, поэт, прозаик
– В случае с поэтом Осипом Мандельштамом сложные исследовательские построения зачастую опираются на веру, нежели на неопровержимые доказательства: основой тут является реконструкция мышления поэта, нередко с помощью мемуарной литературы, в частности знаменитых воспоминаний Надежды Яковлевны. Скажите, вы тоже считаете, что, когда сталкиваешься с таким поэтом, как Мандельштам, «в подтексты можно только верить»?
– Это как у Шендеровича: «Вы верите в собаку Баскервилей?» – «Я верю в победу демократических сил, а в собаку я слышу». Сложные исследовательские построения, как, собственно, и исследования, не могут опираться на веру даже в такой науке, как теология. Целью исследовательских построений в идеале должно быть постижение Истины (то есть того, что у непросвещенных читателей называется «правдой», а у просвещенных «мнением». «Правда» – она предмет веры. А также Надежды и Любови. Отсюда, кстати, профтермин «воровка на доверии».) Правда и истина – это как фабула и сюжет или, если угодно, как Воля и Представление. Ну подскажите, в какой подтекст верить, в какой вере нуждается подтекст, если «власть отвратительна, как руки брадобрея»? Что же до акта зарождения, или, еще антропоморфичнее, – зачатия стиха, чему, кстати, посвящены не худшие строки «воспоминания» Надежды Яковлевны, то я в свои пятьдесят восемь неполных лет и то вдребезги забыл поводы к сочинению своих опусов четвертьвековой давности. А некоторые мотивы зачатий и по сей день предпочел бы утаить... Реконструировать можно лишь технологические аспекты стихосложения; мышление же, особенно поэта, не реконструируется, оно не вообразимо. Замечу лишь, что поводом к сочинению может выскочить факт или «впечатление из жизни» литератора, но с какого-то момента, так сказать, с точки невозврата (а именно момента стихотворения как процесса) сам «повод к стиху» переходит в категорию «поэтического». И, подозреваю, у великих, да и просто приличных поэтов только «поэтическое» является поводом для создания «поэтического». Чукотская технология «что вижу, то пою» простовата даже для аграрной литературы. Таким образом, я обобщаю: в текст (и контекст) я более-менее верю, а в подтекст я слышу.
– В теперь уже далекие и, кажется, навсегда от нас ушедшие советские времена в определенных кругах считалось, что старуха Надежда Яковлевна, как и ее подруга – Анна Андреевна, активно разлагали молодежь. В наше время в религиозных еврейских кругах Надежде Яковлевне ставят на вид то, что она-де немало поспособствовала обращению в христианство многих мальчиков и девочек из еврейских семей. Что вы об этом думаете?
– Да, я считаю, что подружки разлагали молодежь! Надежда Яковлевна немало способствовала обращению. Тенденция по обращению еврейской интеллигенции в христианство, и именно в православие, бушевавшая в обеих столицах в 60-х годах прошлого века как свинка, была почти поголовной социокультурной реакцией на режим. К духовным поискам и озарениям эта тенденция имела отношение весьма отдаленное. И отец Мень, человек начитанный, обаявший и крестивший значительную группу младых и немолодых, но разочарованных интеллигентов обеих национальностей, и Надежда Яковлевна своим громадным авторитетом, безусловно способствовавшим маркетингу идеи обретения благодати – в смысле историческом, – обслуживали эту тенденцию. Причем собственное, персональное православие Надежды Яковлевны (нота бене: выкрестами были ее родители) представляло собой (как я понимаю сегодня, поскольку в пору моего знакомства с Надеждой Яковлевной мне, балбесу, было двадцать) весьма сложный конгломерат из осмысления политического, бытового личного опыта и сопутствующих обстоятельств. Причем политический обретался просто в схватке с тогдашним не нежным режимом, а бытовой – в смертельной схватке с этим режимом. Сопутствующие обстоятельства – практика бескислородного существования в культуре включала в себя и культурную, и экзистенциальную оппозицию тому же режиму. Как и с какого боку к этому конгломерату интеллектуального православия пристегивалась весьма спорная религиозность Надежды Яковлевны (например, наблюдалось полное отсутствие у гражданки Хазиной мистицизма и уж точно – малейших симптомов обязательного для гуманитарных невостребованных дам кликушества) – ума не приложу! Что же до инфекционности, заразности этой идеологии, то, как видите, юноша Генделев оказался иммунен. Наверное, по причине недостаточной о ту пору моей интеллигентности или излишней молодежности. То есть вкусненький яд искушения (быть как все) я выпил, не поперхнувшись и с удовольствием. В смысле с удовольствием не поперхнувшись. Что же касаемо до респектабельных еврейских семей, откуда похищали наиболее красивых и упитанных еврейских недорослей, дабы продать в рабство (духовное) православным гоям-автохтонам, то основной религией этих евросемей был развесистый тотальненький советский конформизм, а идеологией – вульгарная секулярность рабкриновского разлива. Вознагражденная грамотами за доблестный труд и не отличимыми от грамот облигациями сталинских займов. О чем печалюсь, так это об отсутствии на местах справных наших активистов, допустим, Хабада или яростных сатмарских хасидов (которые в 1967-м – непестрой советской власти – бросались бы в глаза постовым, как пингвины на Литейном) – это да, грущу. А ведь можно было бы радостно посочувствовать нашим, в неравной борьбе проигрывающим – эх, незадача – решительную по пенальти схватку попам и капуцинам, эдакий контровой гейм за розовые души юношества, конечно можно. Можно со столь же высоким градусом накала идиотизма как вздыхать и сетовать по отсутствию пенициллина для неловко застрелившегося из Дантеса перитонитного нашего А.С. Так что и старухам можно вменять, и Надежде Яковлевне отдельно ставить на вид, лишь бы дети были здоровы. Здоровы и дружно, невменяемо и сплоченно маршировали в ешиботы. Не отвлекаясь ни на какую культурку по бокам.
– Скажите, вы признаете за Надеждой Яковлевной статус одного из лучших мемуаристов в русской литературе ХХ века? Какое впечатление на вас произвели воспоминания Надежды Яковлевны, насколько приблизили к великому поэту? Или в подобном приближении вы не нуждались: предпочитали, что называется, общаться напрямую, посредством исключительно поэтической стихии?
– Давайте по порядку: ежели считать мемуары Надежды Яковлевны литературным жанром, а не числить по разряду историко-литературоведческих трудов, то я считаю Надежду Яковлевну одним из лучших русских писателей ХХ века. Работавшей в жанре мемуара. Это с одной стороны. С другой – прозреваю, что именно «Воспоминания» Надежды Яковлевны оказались если не главным, то одним из самых-самых, самым существенным формообразующим элементом в это время развивавшегося и за десятилетия полыхнувшего махровым цветом новенького для русской культуры литературного жанра – жанра «Роман-донос». У изголовья которого стояли такие серьезные писатели, как Ходасевич с его «Белым коридором», Георгий Иванов с его «Петербургскими зимами», Набоков с «Другими берегами», Катаев с «Кубиком» и «Венцом», ну хорошо, так и быть – Довлатов с «Соло» и так далее и тому подобное. Жанр современных пикантных записок о современниках пользуется бешеным читательским успехом и по сей день (правда, исполняется все-таки уже мелкой сволочью). Надежда Яковлевна напомнила, если кто забыл, что пространство мемуара есть отличное пространство сведения счетов не столько с покойниками, сколько с современниками – это раз! Что женские мемуары раз в сто калорийнее мужских, и даже не потому, что бабы неоспоримо умнее мужиков, но они и злее на предмет памяти на всякие пакости – это два! Но дамы и глазастее на фасончики – это три! А самое главное – фемины дольше живут. В разы! И тогда, в конце 60-х, как кинулись писать декадентские еще девушки о мертвых уже мужчинах! Направо и налево рубя в капусту нахалок-современниц, сучек-разлучниц и товарок по полу. Гендерные эти мемуары вывалились на прилавки, особенно эмиграции (но не исключительно эмиграции), интригующие громкими фамилиями, десятками заголовков! И там уже брошенки таки взяли свое. Желтой прессы тогда у нас в Тамбове не было и на интеллигентских кухнях с наслаждением цитировались вкусные, хотя и простоватые, откровения Любовь Дмитриевны, и обидные сплетни для высоколобых от Нины Николаевны, и списки недостойных претендентов скромницы Ольги Всеволодовны, и сухие тексты этих бук – девушек нобелевских лауреатов и так далее и так далее. В этот девичник были затянуты и самцы. И стилек полумемуаров-полухудлита работы вполне усатых сочинителей не сильно рознился от парфюмерных дамских воспоминаний о прекрасном в художественной нашей литературе и окрестностях нашей веранды. И по сей, представьте, день! И солидные ведь мужчины! С репутациями. Продолжаем по порядку. На меня лично воспоминания Надежды Яковлевны произвели громадное впечатление! Полагаю, однако, что в девятнадцать лет на меня бы произвели громадные впечатления вообще любые воспоминания о любом великом поэте, выписанные с мощью, блеском и размахом! А такова, то есть полна блеска и мощи, проза Надежды Яковлевны. Насколько же приблизили они, эти мемуары, меня, студента, к Великому Поэту? По крайней мере, они мне продемонстрировали масштаб центрального персонажа и героя! Нельзя не отметить, что в исполнении Надежды Яковлевны Мандельштам велик! Низкий поклон ей за это. Что ж до возможности или шанса общаться с поэтом напрямую посредством его текстов «поэтической стихии», то для культурного человека в натуре этот аскетизм реально неподъемен! Круче – только вериги, акриды, столпничество и самобичевание на каждый Йом Кипур и «Шахсей-Вахсей»... За что же нас так, скромных потребителей поэтического слова?
– В одном из своих интервью вы говорили, что культурная самоидентификация для литературы очень важна – «человек, убеждающий себя, что он русский писатель, начинает разделять установки, характерные для русского писателя», а русский писатель «обычно человек православный, если не формально, то в своих культурных предпочтениях». Так что же, в этом контексте, произошло с Осипом Мандельштамом?
– Осип Мандельштам родился в азиатской варварской стране с периферийной европейской культурой и великой русской литературой. В его отчей культурной резервации наблюдалась оппозиция «тьмы иудейской» православию, причем православие и уход в него было не только конформистским способом присоединения к культурному большинству, но и способом побега из иудейства. И не случись революции, может быть, и весь пафос его сочинений состоял бы в отстаивании европейских ценностей перед раскосой азиатчиной, в отстаивании эллинства перед варварами. Однако он родился в дикой, но православной стране, лицом к европейской эстетике и нерусской свободе, был заточен в другую страну, в Совдеп. Где в узилище поэт, конечно, держался за привычные ему ценности европейской цивилизации (а может быть, и вошедшего в систему ценностей, в боевой арсенал самозащиты православия), как за все, что можно было противопоставить чудовищному тоталитарному хамству сталинской эпохи. Рожденный в свободе, поэт был заточен и убит в несвободе. Я же, наоборот, родился в империи советских хамов (пусть и в одряхлевшей империи и одряхлевших хамов), а убежал жить – на свободу. К иным ценностям, в том числе. И в первую очередь неправославным. Мне не нужно было, даже из конформистских соображений, держаться за традицию русской православной культуры – в противостоянии окружающему миру (в моем случае – иудейскому). И в любом случае, православие не входило в систему моих ценностей в противостоянии неправославному миру. Цинично говоря, я не нуждался в нем даже как в культурном выборе. В этом смысле Мандельштам идентифицировал себя и был русским писателем и русским поэтом, естественно чувствуя себя «европейцем» в России и русской культуре. У меня же поводов для подобной идентификации не было, а по выезде в Израиль и не стало. И слава Б-гу.
ЗАТЯНУВШИЙСЯ АПОКАЛИПСИС СТАНОВИТСЯ БЫТОМ
Майя Каганская, эссеист, литературовед, критик
– Известно, что Надежда Яковлевна была христианкой, но про нее все же нельзя сказать, как про других, – «еврейка по происхождению». Она просто была еврейкой, и все тут. Царил ли в ее душе хаос иудейский и христианский или две эти религии гармонично сосуществовали в ее душе? Как вообще она относилась к Государству Израиль, к возможности уехать туда? Что значат для вас ее слова: «Но мне любопытно, откуда у евреев такая живучесть? После Гражданской войны с ее погромами, после Гитлера, после советских преследований и издевательств этот народ не только не исчез с лица земли, но еще борется с двухсотмиллионным арабским народом, снабженным первоклассной советской техникой»?
– Недавно перечитав третью книгу Надежды Яковлевны, я не без удивления и с нежностью обнаружила, что еврейская тема в ее последней книге более напряженна, более откровенна, и это действительно произошло с ней уже после моего отъезда. Случались занятные странности. К примеру, вот уже в который раз она объявляет, что плохо знает Ветхий Завет: возраст подпирает, да и особого интереса нет, начинала жизнь с Евангелиями (родители крестились еще до ее рождения), с ними и закончу… Вдруг из какого-то угла выплывает Талмуд. Надежда Яковлевна (почти нежно): «Это же чудесная книга! Мудрая, замечательная!» Откуда Талмуд? Почему? Не могу знать. Незнакомым со мной гостям Надежда Яковлевна представляла меня так: «Майя. Киевлянка. Сионистка. Даст Б-г и ОВИР – скоро станет израильтянкой». У нее и самой какое-то время были такие же планы, даже хранится израильский вызов. Говаривала: «С Россией меня не связывает ничего, кроме русской поэзии». Но – не заладилось: что христианка – не собиралась скрывать, что Израиль относится к этому крайне неодобрительно – знала и не порицала («после всего, что евреи от христиан претерпели»), но: второй раз в жизни сцепиться с государством, да еще еврейским, да еще на старости лет, – нет уж, увольте… Пугали кибуцы: опять колхозы! Зачем? Очень нравилась Голда Меир, даже находила в себе что-то общее с ней. «Впрочем, – прибавляла, – все старые еврейки похожи друг на друга». Восхищалась воинственностью Израиля, рассказывала, что мало чему так радовалась, как победе в Шестидневной войне. В 1973-м не отрывалась от «вражеских голосов», чтобы не пропустить очередную сводку. Панически боялась поражения, затребовала карту – отмечать боевые действия и передвижения израильских войск. А в одну из последних встреч строго и торжественно приказала: «Не отдавайте арабам Синай. Там Б-г говорил со Своим народом».
– Насколько сегодня оказываются важными для нового поколения мандельштамоведов методологические изыскания Кирилла Тарановского? Вообще насколько оказался действенен метод целостного описания стихов в мандельштамоведении?
– Затянувшийся апокалипсис становится бытом. В апокалипсическом быту Надежда Яковлевна провела больше сорока лет отпущенного ей срока. Очень высоко ценила скуку брежневского застоя и лично Леонида Ильича: «Первый из “них” не людоед и не кровопийца. Наконец-то можно спокойно разобраться с Оськиными стихами!» Нарождающееся мандельштамоведение встречала с энтузиазмом, мандельштамоведов – с еще большим. Независимо от метода, которым каждый из них владел, будь то модный структурализм, воспоминание о формализме или старый добротный историко-сравнительный анализ… Всех привечала, и хотела еще и еще… И не только потому, что вслед за Мандельштамом почитала филологию последним, если не единственным залогом бессмертия поэзии и поэтов. Мне, например, казалось, что Надежда Яковлевна словно затаилась в ожидании кого-то, кто дальше ее шагнет из царства свободы интерпретаций в царство необходимости, каковым стих и является. Проникнет в тайну, овладеет таинством. Моим изысканиям она внимала благосклонно, однажды сказала: «Тянет на книгу» и предложила снабдить своим предисловием. Я отказалась – о чем до сих пор не сожалею, – помнила: она слишком известна, доброжелателей у нее множество, недоброжелателей не меньше, и мне бы не хотелось, чтобы с ней сводили счеты или объяснялись в любви через голову моих сочинений. Поняла, приняла, не переубеждала… (Книга до сих пор и, видимо, уже навсегда осталась в состоянии тяги. Но и об этом не жалею. Архивы все же заводить надо, нехорошо без них литератору, как-то голо, непрофессионально.) Между тем на безоблачном небе наших отношений уже собирались тучи. Назревал надрыв. Я и теперь удивляюсь, что он не перешел в разрыв. Однако же не перешел. А было дело так: зашла речь о стихотворении «Не искушай чужих наречий»… Мой разбор Надежда Яковлевна веско предварила: «Здесь Мандельштам имеет в виду измену русскому языку». (Увлечение армянским и прочее.) Я взвилась: «Надежда Яковлевна, помилуйте! При чем тут русский язык? Где он и где “Уксусная губка для изменнических губ?” Ведь это такое же указание на Христа, как если бы вместо губки были прибитые гвоздями ладони!.. Так что “изменнические губы” – это, простите, губы Христа, и речь идет о двух напрасных искушениях, которым нельзя было поддаваться, – христианском и средиземноморском… А что обе эти темы у Мандельштама спаяны накрепко, доказывается легко, как простая гамма. Мало того: само ключевое слово стиха – “искушение” – восходит к евангельскому рассказу об искушениях Христа однозначно». В ответ: «Обещайте, что не опубликуете этот комментарий, по крайней мере, пока я жива…» Я обещала и обещание свое перевыполнила: уже за четверть века перевалило, как Надежды Яковлевны нет на свете, а моя версия по-прежнему никого не искушает, томится в черновике…
– Ваша известная работа «Осип Мандельштам – поэт иудейский» была написана, как сказала бы Анна Ахматова, «в догуттенберговскую эпоху», когда все значительное в советской литературе благополучно миновало печатные станки, скажите, ваша статья была известна Надежде Яковлевне Мандельштам?
– Статья «Осип Мандельштам – поэт иудейский» была написана уже в Израиле, поэтому Надежда Яковлевна ознакомиться с ней никак не могла. (Впрочем, как мне доподлинно известно, в конце 70-х русскоязычная израильская журнальная пресса в том или ином виде до России доходила… Кто знает, может, и дошла статья до Надежды Яковлевны, может, как-то она на нее отреагировала… Но убедиться в этом мне уже никогда не дано.) Известные Надежде Яковлевне наброски в статье практически не использованы. Да и вызвана она совсем не первооткрывательским филологическим азартом, как было в Союзе… Архитектура здешнего неба, земля цвета охры, лилово-красное цветение деревьев, лепка лиц – все это ошарашивало. Вместо привычного, но мало доступного личному опыту испытания поэзии временем, обстоятельства подбросили мне вызывающе демонстративное «испытание пространством». Название статьи способно ввести в заблуждение: эпитет ни в коем случае не относится к вероисповедальным праотцовским корням личности поэта. География тут более значима, чем история, а топография важнее биографии: «иудейский» – это как иудейские горы или иудейская пустыня. Тогда для меня из всей русской поэзии только строчки Мандельштама не выцвели под первобытным израильским солнцем, и только его стихи звучали в рифму иудейским холмам…
– Надежда Яковлевна за свою долгую жизнь несколько раз была свидетельницей «оптовых смертей и гигантских мясорубок». Как вы думаете, для нее личная трагедия была частью общей беды или она свою страшную боль все-таки предпочитала не смешивать с болью тысяч людей? Чувствовала ли она, жена великого поэта, яркий человек и блистательный мемуарист, что апокалипсис ХХ века – символом которого по праву может служить один на все человечество мунковский крик – прежде всего проблема теологического характера? Не кажется ли вам, что Надежда Яковлевна, по крайней мере для себя одной (а может, и не только одной), чудеснейшим образом выработала способы выживания и возрождения в этой губительной среде века-волкодава?
– Она не была теплым человеком, если не ощутимо холодным, то суховатым – несомненно. Зато в ее присутствии температура жизни повышалась, градус существования зашкаливал, вещи укрупнялись и приобретали значительность, им не свойственную. Потому что она была – явление экстраординарное, чрезвычайное, поскольку «сдвоенное»: едва ли не спиритическим путем Надежда Яковлевна приобщала беспокойную тень Мандельштама к любому разговору на любую тему: «А вот Оська» говорил, считал, думал, любил, не любил… Не знаю, тревожила ли ее загадка жизни загробной или доказательство бытия Б-жия… По-моему, вера как состояние души, включая главную из вер – в Б-га, равно как и надежда, вообще в состав ее «генома» не входили. Иное дело – конфессии, это задевало и увлекало: христианский персонализм в споре и ссоре с иудейским коллективистским избранничеством. Я не нашла более точного определения для отношения Надежды Яковлевны к собственному еврейству, чем несимпатичное слово «позиционировать». Она именно позиционировала себя как еврейку, подчеркнуто, старательно, при любом подвернувшемся случае. А если случай не подворачивался, она сама его «поворачивала», сворачивала на еврейскую тему. Тему, а не вопрос. Вопроса для нее не существовало, только ответ: евреи – избранный народ. Точка. Не обсуждаемо. Чувствовала ли она нестыковку между происхождением и вероисповеданием? Несомненно, но виду не подавала. Это противоречие не слишком ее тревожило, и сама она не стремилась его «снять». По крайней мере, никаких банальностей об иудаизме христианства или христианстве в иудаизме я от нее не слыхала. А вот своей еврейской кровью гордилась. И не той, что «из жил», но той именно, которая – в жилах, кровь – судьба и причастность. Так что была еврейкой с обеих сторон: по крови и по Мандельштаму. Глубоко личное еврейство, как бывало личное дворянство.
ЧИТАТЕЛЬ МАНДЕЛЬШТАМА ВЫМИРАЕТ
Елена Толстая, писатель, литературовед, профессор Еврейского университета в Иерусалиме
– Что сегодня вас связывает с Надеждой Яковлевной Мандельштам? Как вы относитесь к тому, что писала она о евреях и еврейском вопросе?
– Надежда Яковлевна была человек потрясающий, сгусток энергии, вроде шаровой молнии, резкая и лаконичная полемистка, властная и нетерпеливая в общении. В 1966 или 1967 году, когда я попала к ней в Черемушки, я уже знала, что она писательница. Что сегодня меня связывает с ней? Меня уже тогда безумно интриговал Платонов. В то время Андрея Платонова принято было считать кем-то вроде деревенского юродивого. А я уже заподозрила, что он перпендикулярен всей совлитературе. И я ее спросила – как Осип Эмильевич относился к Платонову? Она выдержала паузу, остро взглянула и выпалила: «Как к совершенно гениальному писателю». У нее была такая интонация, как бы возражения на что-то, что сказано не было, но подразумевалось. Да, как к гениальному, а не то, что вы (или не вы) думаете. Но больше ничего из нее было не вытащить. Мы с мужем часто бывали у нее в начале семидесятых, когда чуть ли не вся московская интеллигенция была захвачена острым сюжетом – еврейской эмиграцией. (Тут кстати припомню тогдашний ее тест, с которым она приставала ко всем: назовите пять по-настоящему интеллигентных людей, и чтоб были русские. И вот эффект неизменно был такой, что четверо назывались без проблем, а с пятым начинались затруднения.) Об эмиграции только и было разговоров – кое-кто из знакомых упоминался в качестве действующих лиц, другие в качестве болельщиков: а из болельщиков прямой ход был в действующие лица. Кому-то из тогдашних уезжантов, кажется, Хенкину[1], пришло на ум вывезти и Надежду Яковлевну. Он, помнится, озабочен был, как вывезти свой антиквариат. И наверно, решил, что вывезет заодно и такую диковину. А может быть, кое-кто подбросил эту идею – ведь Надежда Яковлевна для власти была неудобна, а карать ее все-таки рука не подымалась, после всего вышеописанного, лучше пусть уедет. В общем, Надежда Яковлевна тогда недели две горела энтузиазмом – уезжала. Пока не услыхала об этом Наталья Ильина[2] и не примчалась в ярости и не объяснила ей, почему этого делать не надо. Тогда Надежда Яковлевна дала полный назад, а для блезира мотивировала так, что, мол, в Израиле прямо на трапе самолета штаны снимают и смотрят, кто еврей. Смысл был такой, что ей, как христианке, в Израиль было ехать неправильно. И хотя это была шутка, все равно она показывала, что нормального лояльного отношения к еврейству, не перекошенного какой-то дикой гримасой, «не-комплекса наоборот», было среди тогдашней московской еврейской и полуеврейской интеллигенции найти трудно. Христианство (почему-то именно так – не православие, а некое вообще Христианство) казалось каким-то выходом и привлекало к себе сильных и ищущих. Хотя это был, конечно, выход, для евреев означающий нарушение каких-то внутренних генетических барьеров и поэтому опасный своими психологическими последствиями. И правда, в повальности этого вихревого увлечения было что-то болезненное и безумное. Нам оно казалось, кроме всего прочего, еще и способом светской жизни. Все это окружение Надежды Яковлевны, эти жены-мироносицы, все это смахивало на Островского. Тогдашние «ранние христиане» описаны в романе Владимира Кормера «Крот истории», но не просто сатирически, а с любовью и гневом одновременно – автор сам был из них и знал дело изнутри. А дети этих людей пошли в крутую еврейскую ортодоксию, и понятно, что это был ответ на родительские духовные перегибы, на их завихрения и неуважение пусть даже не к традиции, а к своей собственной личности и ее цельности.
– Как вы оцениваете роль израильских исследователей в изучении творчества Осипа Мандельштама?
– Эта роль самая передовая – я имею в виду русские статьи и английскую монографию Омри Ронена, работавшего в Израиле в 70–80-х, и разборы Дмитрия Сегала, который Надежду Яковлевну хорошо знал и всегда с ней советовался. Тогда израильская русистика была в становлении, и стал выходить журнал, который в течение нескольких лет считался самым лучшим, а мандельштамоведение было генеральным направлением, самым трудным и самым вдохновительным. Даже я, работая над своим Платоновым, нашла у него в рассказе 1939 года фразу прощания с Мандельштамом: «Подари мне шаль, хоть полушалок!» Тогдашняя молодежь Мандельштама знала наизусть, как раньше Пастернака или потом – Бродского.
– Реализуется ли в современной литературе мандельштамовская традиция?
– По-моему, поэту вообще вредно «реализовать традицию», особенно престижную. Я не знаю – что тут имеется в виду? Потрясающая мандельштамовская внутренняя свобода? Или интертекстуальность? Или работа со смыслом? Внутренняя свобода – вот я люблю последние вещи Михаила Генделева, где он выясняет отношения с Б-гом и с русской поэзией. Смысл – обожаю Елену Шварц. Интертекстуальность – умираю от счастья, слушая деконструкции Псоя Короленко.
– Насколько был серьезен для Надежды Яковлевны конфессиональный выбор Осипа Мандельштама?
– Выбор Мандельштама – а кто о нем знает точно, что это был за выбор? Это был выбор Выборга, лютеранского безболезненного крещения в удобном и незаметном месте – то есть минимальный конформистский шаг. Об этом есть новые разыскания Леонида Кациса. Но кажется мне, выбор имел место и вторично – в тот краткий и уникальный миг после революции, когда еврейство стало вдруг легитимным и принужденные ранее креститься, чтоб вступить в брак или поступить в университет, от крещения отказывались. А Мандельштам тогда свое христианство подтвердил, а почему? А потому, что ведь христианство-то легитимность свою уже на глазах теряло, ибо встало против большевизма. Может, так он чувствовал себя более заодно – не с правопорядком, а с теми, кого этот правопорядок не устраивал. Но вряд ли у него это означало полный отказ от еврейства, наоборот, к концу 20-х и уже гонимое (опять!) еврейство прочно входит в его поле зрения. Опять-таки, его творчества не понять без еврейской традиции – это показано в монографии Кациса, и Алик Жолковский проследил связь между мандельштамовской прозой и романом Шолом-Алейхема о кровавом навете. Надежда Яковлевна в 60-х была сильной и независимой, и свой собственный выбор, который делала она все-таки в менее трагическое и кровожадное время, она представила, задним числом, отчасти как выбор – его.
– Как вы думаете, взгляды Надежды Яковлевны повлияли на вас? Сегодня вы смотрите на эту проблему, так сказать, с ее позиций?
– Еще бы не повлияли! Это же был первый текст, освобождавший от иллюзий. Впервые сказана была правда о советской власти и о советской интеллигенции. Ведь это было до «Архипелага ГУЛАГа»! На всех они повлияли, и слава Б-гу! А насчет ее сегодняшних позиций? Интересно бы представить Надежду Яковлевну в сегодняшней России. Казалось бы, все сбылось, Мандельштама канонизировали, Бердяева издали, религия у нас в почете, Христа Спасителя отстроили. А свободы вероисповедания как не было, так и нет. И читатель Мандельштама вымирает (как и вообще читатель!). Что бы она сказала?
ТАМ, ГДЕ ЦАРИТ АБСОЛЮТНАЯ ГАРМОНИЯ, НЕТ НИ ХРИСТИАНСТВА, НИ ЕВРЕЙСТВА
Юрий Табак, писатель, переводчик, религиовед
– Недавно я наткнулся на описание Староновой синагоги в дневниках Кафки и тут же про себя сравнил с описанием петербургской синагоги в прозе Мандельштама, и вот мысль пришла: и тот и другой – поздние продукты мендельсоновской Хаскалы, и тот и другой сохранили в целостности еврейское сознание, о чем свидетельствует их творчество, – но Мандельштам, в отличие от Кафки, не вступал в откровенные, болезненные споры с иудаизмом. Как ему удавалось сохранять чаши весов с иудаизмом и христианством почти в равновесном положении? Не с этим ли «почти» связана сложность прочтения практически всего поэтического наследия Мандельштама?
– Я бы вообще не стал говорить о «целостности еврейского сознания» применительно и к творчеству Кафки, и в особенности к поэтическому наследию Мандельштама. Кафка тянулся к иудаизму, но не находил в нем опоры для себя. Поэтический гений Мандельштама другого рода. Порой странный человек, отрешенно что-то бормотавший… Он напрямик беседовал с Б-гом, взлетая туда, где царит абсолютная гармония. И где уже нет ни христианства, ни еврейства… Все эти конструкции остались там, внизу. «Совершенство, достигшее высот, за которыми уже ничего нет..» – как было сказано об одном великом пианисте… И христианская, и иудейская мифологемы – необходимые и важнейшие среди прочих – компоненты строительного материала культуры, тот «непостижимый лес», на котором Мандельштам творил «прекрасное» – через отталкивание или сближение. Но это не более чем исходный материал, собственная ценность которого растворяется в ткани стиха. Всякий тогдашний «культурный человек», по словам Мандельштама, – христианин. И христианство – культурная парадигма, не более того. В той же степени плодотворен и ограничен иудейский «косноязычный лепет» мандельштамовского детства, из которого прорастает поэтический язык. И думаю, не следует придавать чрезмерное значение этническому контексту в истоках творчества Мандельштама. Невероятная сложность поэтики позднего Мандельштама – в ее «порыве» – пневме, в почти неуловимой текучести культурных реминисценций и прочих элементах собственно поэтического дискурса. Радость узнавания им вещей, конечно, коренится в еврейской нервической чуткости, но сорвавшийся с древа поэтический плод оторван от нее. У А.М. Пятигорского есть провокативная формулировка применительно к фигуре философа: «Если он начинает думать в рамках этнического контекста, то он уже страшно погиб». Поэзия Мандельштама «страшно» жива.
– Насколько сегодня изучено влияние вагнеризма, его антисемитских проявлений, на российскую культуру Серебряного века? Сталкивалась ли с ним чета Мандельштамов? Вообще, как могло так случиться, что «дело Бейлиса» захватило многие модернистские умы, причем не из числа последних?
– О влиянии Вагнера как композитора и теоретика искусства на культуру Серебряного века написано довольно много, и не случайно: она просто пронизана вагнерианством, реальным или придуманным. Но что касается антисемитской составляющей вагнерианства, то мне не приходилось ни читать, ни слышать от Надежды Яковлевны, что Мандельштамы с ней сталкивались. Это не случайно; мне кажется, что общее значение Вагнера для мировой музыкальной культуры и эстетики, в том числе культуры Серебряного века, настолько велико, что вагнеровский антисемитизм становится локализованным и малозначащим во вселенском масштабе. Так же как антисемитизм Гоголя и антиполонизм Пушкина растворяются в их гении. Что касается «дела Бейлиса», вопрос мне кажется не слишком точно сформулированным. Во-первых, мне тут не видится связь с вагнерианством, в том числе и с его антисемитской составляющей. Во-вторых, дело Бейлиса захватило умы практически всей тогдашней интеллектуально-общественной элиты, поскольку явилось знаковым выражением духовного состояния общества – так же как и процесс Дрейфуса во Франции. Не было оно безразлично и чете Мандельштамов. Да и до сих пор оно не дает никому покоя: как заметил Вагрич Бахчанян, «Бейлис умер, но дело его живет».
– Комментарии Надежды Яковлевны к творчеству мужа для многих определяют восприятие его поэзии. Между тем, давая комментарии, она невольно транслирует собственную, изначально христианскую позицию. (Вот и Леонид Кацис в своей нашумевшей монографии «Осип Мандельштам: мускус иудейства» замечает: «Притча о блудном сыне для нее – христианская».) Не возникает ли при этом некоторый эффект «вымышленного отражения»?
– Не нужно забывать о том, что основную часть жизни Надежда Яковлевна была номинальной, по сути дела невоцерковленной христианкой. Крещенная в детстве, к церкви она приобщилась в последние десятилетия своей жизни, главным образом под влиянием отца Александра Меня, ставшего ее духовником. При этом она была, так сказать, «обычной» верующей, не отягощенной премудростями христианской теологии. Соответственно, это отражалось и на ее трансляции «христианской позиции» Осипа Мандельштама. Однажды я спросил ее, насколько ее муж был «продвинут» в христианской теологии; она мне ответила что-то вроде: «Да нет, он был рядовым верующим…» Но думаю, что даже этот ответ не совсем точен. Надежда Яковлевна безусловно считала Мандельштама человеком «христианской культуры», которым он, вне всякого сомнения, и являлся. Более того, я бы определял культурную позицию Мандельштама в рамках как бы вложенных пластов: он человек «христианской культуры», внутри которой человек «европейской культуры» и еще внутри человек «средиземноморской культуры» (о чем тоже говорила Надежда Яковлевна). Он в значительной мере освоил европейскую христианскую культуру в ее ренессансно-средиземноморско-дантевской рецепции. Отсюда его тяга к Данте и Италии, которую он вычленяет из Европы: «В Европе холодно. В Италии темно…» Но «христианским поэтом» Мандельштам не был, как и «еврейским поэтом» – в том смысле, что религиозно-этническая принадлежность не определяла доминанты его творчества. Надо заметить, что в Серебряном веке среди его значительных представителей вообще не припоминаются «христианские поэты» как таковые (и как, например, сегодня можно позиционировать О.А. Седакову или покойного С.С. Аверинцева), даже если некоторые из них были убежденными верующими христианами, как, например, Ахматова. Но они все были людьми «христианской культуры» в широком смысле.
– В «Шуме времени» Мандельштам пишет: «Крепкий румяный русский год катился по календарю, с крашеными яйцами, елками, стальными финляндскими коньками, декабрем, вейками и дачей. А тут же путался призрак – новый год в сентябре и невеселые странные праздники, терзавшие слух дикими именами: Рош-Гашана и Йом-Кипур». Не кажется ли вам странным: с одной стороны, имена вроде как «дикие» и слух терзают, а с другой – ежегодно путаются призраком в сентябре? Можно было бы и попривыкнуть – но не получается. Не получается не только у Мандельштама, у Бабеля, Пастернака… Почему?
– Христианские культурные коды вовсе не обязательно приходят в столкновение с еврейской принадлежностью. Но то у «среднего» христианствующего еврея. Поэт же обречен на нервически-обостренное переживание такого рода внутреннего конфликта. Отсюда демонизация отторгаемого, но неотъемлемого, явление призраков. Другое дело, что и призраки, и эти конфликты могут составить элемент «черного ящика» поэтической лаборатории, на выходе которого рождаются шедевры. Можно задать резонный вопрос, отрешившись на миг от исторической никчемности сослагательного наклонения: а не будь этих конфликтов и призраков, родился бы шедевр? Может, с точки зрения здорового читательского эгоизма, и слава Б-гу, что они были?..
Не знаю, как у кого, а у меня сложилось впечатление, будто услышанные ответы из глубоко запрятанного или дремавшего внутри, возможно, именно потому и нашли свое специфическое звучание, особую теплоту… Возможно, потому и счастлив я обретению утраченного. А то, что любое наше воспоминание всегда ткется где-то поблизости от нас же самих, нам не привыкать, в особенности когда речь идет о таком человеке, как Надежда Яковлевна Мандельштам, кстати, считавшая важным предварять потоки сплетен, суетное пустословие живыми рассказами живых людей.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1] Кирилл Хенкин, которого называют человеком сложной биографии, рос в семье парижских эмиг-рантов, тянулся ко всему советскому, воевал в Ис-пании, тогда же попал в советскую разведку, в 1941 году приехал в СССР, работал диктором на московском радио; в конце 1960-х в правозащитном, а затем в сионистском движении, для которого осуществлял постоянную связь с иностранными корреспондентами; в начале 1970-х эмигрировал в Германию.
[2] Наталья Ильина (1914–1994) до 1947 года жила в Харбине. Во время Великой Отечественной войны сотрудничала в советских изданиях, вернулась в Союз, училась в Литинституте, после выхода романа «Возвращение» (1 часть, 1957) стала известной писательницей.