[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ФЕВРАЛЬ 2008 ШВАТ 5768 – 2(190)
Рабби Иеуда ГаЛеви
Читано 21 марта 1881 года в помещении временной синагоги в Петербурге
Авраам Гаркави
Окончание. Начало в № 11, 12, 2007, 1, 2008
4.
Я вкратце наметил некоторые черты религиозно-философского творения Абул-Хасана; перейду теперь к другой отрасли его плодотворной деятельности – к поэзии, в которой он по справедливости занимает первое место во всей побиблейской эпохе. Как было уже замечено, при появлении Абул-Хасана на испанском Парнасе еврейская поэзия находилась на довольно высокой ступени и в эстетическом, и в техническом отношении. Тем не менее наш поэт тотчас обратил на себя всеобщее внимание, и с удивлением спрашивали себя его соотечественники: не воскрес ли один из древних певцов Сиона? Еще отроком получил он посвящение музы, и его первые произведения поражали старшего поэта рабби Моше Ибн Эзра, который вопрошает в обращении к молодому сопернику: «Как это ты, о любезный юноша, успел уже запастись горами знания, мыслей и понятий? Каким образом, еще такой молодой, ты уже поднялся на такие высоты? Из Кастилии воссиял свет для озарения всего мира» и т. д.
Сначала рабби Иеуда платил дань своему времени и господствующему вкусу – расточал дарованный ему свыше талант на составление стихотворных посланий в честь многочисленных друзей и почитателей, круг которых все расширялся, и воспевал торжественные случаи в жизни последних, как, например, свадьбы, рождение детей и т. п. Превосходство его в этом жанре достойно удивления; так, например, стихотворение в честь друга, наделенного всеми земными благами, наш молодой поэт, когда пришла страшная весть об убийстве этого друга в путешествии, сумел превратить в самую трогательную элегию. Весьма удачно один ученый сопоставил по этому поводу Абул-Хасана с Рубенсом, про которого рассказывают, что одним штрихом он мог превратить портрет смеющегося ребенка в плачущего. Не отставал он сначала от своих современников и в составлении песен в честь вина, любви и на другие темы светской поэзии – и в них ярко обнаруживается, насколько выше своих современников он стоял. Он никогда не впадал в чудовищные преувеличения и странные сравнения, которыми так богаты арабская и подражательная еврейская поэзия того времени. Вместе с тем, наш поэт никогда не переступал границу благопристойного, не оскорблял скромного чувства, а всегда умел гармонически сочетать отличный вкус, лиричность и душевную теплоту. Для нас сохранилось также одно прекрасное стихотворение, имеющее отношение к науке, которою он занимался. Когда рабби Иеуда раз заболел и сам для себя приготовил лекарство, то в стихотворении, составленном на сей случай, наш медик обращается к Б-гу и говорит, что Ему Одному известно, хорошо это лекарство или нет, будет оно действовать сильно или слабо, поэтому он нисколько не полагается на собственное знание, а всю надежду возлагает на помощь Свыше[1]. Это, впрочем, проистекает от смиренной набожности, а не от малого уважения к науке, так как вся жизнь рабби Иеуды свидетельствует противное, и в своем религиозно-философском творении он пространно доказывает на примере Талмуда хорошие познания древних раввинов в анатомии, биологии и астрономии. Но еще ярче выступает глубокое его уважение к науке в одном превосходном стихотворении, где, по исчислении всех имеющихся у него поводов к грустному настроению, поэт вдруг устраняет их следующими словами: «Что мне бояться людей, имея столь мужественный характер, и что мне опасаться бедности при существовании научных познаний, в горах которых я могу откапывать несметные богатства? Проголодаюсь ли я – предо мною вкуснейшие яства науки; почувствую ли жажду – вот текут реки ее мудрости; постигнет ли меня печаль – ее песня меня тотчас развеселит; при ее мудрых речах не ощущается потребность в развлечении друзей; в ее книгах мои сады и виноградники и на ее устах моя арфа и моя лира».
Карта Иерусалима.
Однако как бы ни были велики заслуги рабби Иеуды в области светской поэзии, настоящие его духовные подвиги, которыми он приобрел вечно неувядаемую славу гения, бессмертное имя в истории своего народа и почетное имя между первоклассными поэтами всех времен и народов, были совершены им на поприще национально-религиозной поэзии. Большая часть богатого собрания произведений Абул-Хасана посвящена тому великому эпосу, героями которого являются Б-г и избранный Им народ и которому посвящена почти вся древнееврейская литература. Все фазы этого великого эпоса живо представляются нашим поэтом. Явление Б-га патриархам и пророкам и Его отечески любовное отношение к ним, избрание молодого Израиля и освобождение его от всех врагов, начиная с египтян, отцовская заботливость о нем и устройство его в Палестине, непокорность его воле Б-жьей и постигшее его за то жестокое наказание, покаяние его на чужой стороне и страстное желание опять возвратиться к Отцу и стараться всеми силами загладить прежние проступки – все это так ярко и привлекательно рисуется нашим поэтом, в эти изображения он вкладывает столько свежей силы и живого чувства, что, несмотря на общеизвестность мотивов, они пленяют нас своею прелестью и представляются нам как будто новыми, совсем незнакомыми картинами. Свыше 300 религиозных стихотворений рабби Иеуды Галеви дошли до нас (всего от него осталось около 1000) и получили такое распространение, что украшают собою Б-гослужения во всех синагогах, от Китая до крайних оконечностей Западной Африки, от Сибири до Индии, у раввинистов и у караимов.
Другой мотив поэзии Галеви составляют бесконечные страдания народа-мученика. В самом начале я указал на благоприятное политическое состояние евреев в Испании; но не следует упускать из виду, что это только относительно и что даже самое лучшее положение евреев в Средние века представляло еще достаточно трагических элементов. Если мы видим, что даже в настоящее время, когда человеческие права евреев признаются де-юре законодательством почти всех европейских государств, еврейская нация часто остается голодной за всемирной трапезой народов и на каждого члена нашей семьи приходится немалая доля страданий за себя, своих близких и родных и за все иудейское племя – то легко себе представить, каково было положение этого племени в то время, когда вместо закона господствовали произвол и благоусмотрение правительственных лиц всех инстанций, благородных рыцарей и совсем неблагородной черни. Если ныне, при громком провозглашении независимости государства от церкви и исповедания, при общем уважении человеческих прав и преобладании нравственных принципов в общественной жизни, к нам исключительно прилагается другой масштаб гражданских отношений, – и сердце наше часто наполняется горечью ввиду того, как самые безнравственные люди считают себя вправе смело проповедовать нам мораль, как более умеренные считают нас необходимым злом, для которого общие законы не писаны, и как откровенные из наших сограждан явно вздыхают по инквизиционным кострам и пытке специально для нас, – то нетрудно понять, каково жилось нашим предкам в те времена, когда религия составляла важнейший фактор в государственной жизни и фанатическое духовенство проповедовало на всех углах ненависть к иноверцам, а о значении гражданственности для общегосударственной жизни и о человеческом достоинстве даже образованнейшие люди имели самые смутные понятия. И если случайно в известной стране участь евреев была облегчена, так что они могли пользоваться спокойствием, то у людей с чувством это спокойствие постоянно отравлялось шаткостью положения и неуверенностью в завтрашнем дне, а еще более – жалким состоянием их братьев, проживающих в других странах. Это состояние вкратце и весьма метко охарактеризовано следующими словами известного ученого: «Если существует скала страданий, то Израиль достиг высшей ее ступени; если продолжительность скорби и терпения, с которыми они переносятся, облагораживают, то евреи могут смело соперничать с благороднейшими всех стран; если литература считается богатою, когда она имеет несколько классических трагедий, то какое же место следует отвести трагедии, продолжающейся тысячи лет, которая составлена и представляется самими героями ее?»
Само собою разумеется, что эта тема, часто трактуемая и прежними поэтами, не могла не затронуть за живое такого отзывчивого поэта, как рабби Иеуда, и его печальные звуки проникают во всякую душу и способны растрогать всякое сердце; вместе с возвышенным слогом и красотою поэтических форм песни его имеют еще то важное достоинство, что в них отсутствуют всякий шарж и всякая неестественность, чем часто грешат предшественники Абул-Хасана. Так, в одном месте поэт, обращаясь к Б-гу, восклицает: «Ты нас бросил в изгнание, которое жжет нас, как жало ехидны, и нет у нас утешителя; никто из нас не почитается, и потомство Яакова сравнено с тернием на пути. К кому мы можем обращаться за помощью в жалком угнетении нашем? Кто за нас заступится? Смотри, вот сын рабыни (прозвание арабов, потомков Агари, служанки Авраама и Сары. – А. Г.) жестоко враждует против меня; обращаемся к Эсаву (Риму) – он нас гнетет и давит; взываем к Б-гу – Он нас не слышит»[2].
В другой раз поэт, пользуясь стереотипным уже в древности сравнением Б-га и израильской общины с любящей четой, говорит Первому от имени последней: «О, Друг мой, разве Ты совсем забыл время, проведенное Тобою близ меня, и навеки передал меня в руки угнетателей? Вспомни мою безграничную преданность во время следования чрез горы и пустыни, чему свидетели Сеир, Паран и Синай. Тогда Твоя любовь и Твоя благость всецело принадлежали мне; ныне же все достояние мое и вся моя честь отданы другим. Заброшена я в Сеир (Рим), затеряна в Кедаре (Аравии), общипаема в Яване (Греции) и угнетаема в Мидии. Существует ли спаситель, подобный Тебе, и находится ли у кого такое твердое упование, как у меня? Предоставь же мне Твою помощь, как Тебе принадлежит вся моя любовь»[3].
Или же в таком роде: «Ты припрятал от меня Твою десницу, и вот неприятель наложил на меня свою тяжелую руку; разве Ты меня совсем оставил, разве не хватает у Тебя сил? Ты ведь Источник могущества и крепости, и если пожелаешь облагодетельствовать, то нет Тебе помехи. Зачем мною завладели чужие властители, Ты ведь мой удел? Служащий своему Творцу, как может он служить тварям? В горе и радости я шествую под твоим знаменем, зачем же ноги мои скованы, шаги спутаны и я постоянно спотыкаюсь? О, Владыка мира, Ты со мною заключил союз любви, у меня до сих пор нет другого желания, как только держаться тебя крепко и вечно».
Впрочем, считаю нужным оговориться, что не только мои слабые прозаические переложения как этих, так и нижеследующих произведений нашего поэта, но и более искусный поэтический перевод никоим образом не в состоянии передать ту пленительную красоту, ту задушевность и тот священный жар, которыми дышат все его синагогальные песни, изображают ли они высшие стремления души к познанию Б-га и ко всему благородному, представляют ли горькие ощущения грешного сердца, ищущего покаяния, или же рисуют величие Творца в его творениях. Постоянно он находит самое удачное слово, самое меткое выражение и самый подходящий ключ к человеческому сердцу. Самый же блестящий отдел составляет серия стихотворений, которую можно назвать палестинскою.
На склоне лет в нашем поэте, сохранившем всю силу и свежесть своего дарования, произошла некоторая перемена. Серьезные размышления о возвышенном значении еврейского вероучения и погружение в созерцание великих принципов иудаизма, а может быть еще какое-нибудь внешнее обстоятельство, значительно усиливали и без того крепкую в нем религиозную стихию. Мало-помалу он пришел к убеждению, что светская поэзия и будничные интересы дня несовместимы с духом истинного благочестия и недостойны того священного языка, который служил органом для откровения Б-жия и на котором разговаривали израильские патриархи, пророки и все святые мужи еврейской старины, поэтому, как гласит предание, он дал себе зарок не заниматься более светскою поэзией и не профанировать древнееврейского языка. Такому же течению мыслей Абул-Хасан следовал и относительно Палестины. Чем глубже он погружался в раздумья о величии той страны, где израильский народ проводил свое блестящее прошлое, тем резче это славное прошлое отличалось в сознании поэта от современного ему состояния единоверцев, тем лучезарнее являлась ему земля предков и тем сильнее влекло его туда. В вышеупомянутом диалогическом сочинении рабби Иеуда вкладывает в уста ученого представителя иудаизма при хазарском дворе восторженные речи в адрес Святой земли, что заставляет хазарского царя предложить ему вопрос – почему же он не старается отправиться туда, чтобы там жить? На это царский собеседник отвечает: «Ты, царь, совсем пристыдил меня; это в самом деле один из слабых пунктов в религиозной жизни, где практика не соответствует теории». К концу же ученого прения, когда царь был уже обращен в иудейство, представляется, что у его еврейского ученого действительно явилось решение отправиться в Палестину, и убедительнейшие просьбы царя, которому жаль было расставаться со своим учителем, не могут заставить последнего отказаться от своего намерения. Во всем этом автор представил свое собственное отношение к настоящему вопросу и те мысли и чувства, которые завладели его сердцем и душою.
В высшей степени интересно проследить весь цикл стихотворений нашего Галеви, относящийся к его переселению в Палестину. Этот цикл начинается теми произведениями, в которых поэт, находясь еще на испанской родине, страстно порывается в Обетованную землю. В одном из них он выражается об Иерусалиме следующими словами: «Краса стран, радость мира, столица великих царей, о, как тянет меня к тебе с крайнего Запада! Как велика моя скорбь при воспоминании о прежнем твоем великолепии и о настоящем разрушении твоего Храма! Где мне взять орлиный полет для того, чтобы я мог насыщать моими слезами землю твою? Меня влечет к тебе, хотя царство твое исчезло, хотя место твоего целительного бальзама занимают ныне змеи да скорпионы. Твои милые камни мне бы хотелось расцеловать, а твой песок был бы мне слаще меду»[4].
В другом стихотворении поэт восклицает: «Сердце мое льнет к Востоку (т. е. к Палестине. – А. Г.), а я прикован к концу Запада, как же могут яства мне быть приятны? Каким образом могу я исполнить мой обет (или сердечное желание), пока Сион во власти Эдома (Рима), а я в арабских цепях? Все блага Испании потеряли в моих глазах значение, а дорого мне лишь узреть место разрушенного Храма»[5].
В славной элегии под названием «Сион»[6] восторженность поэта, упоение своею сердечною печалью и страстное его влечение к Святому граду высказываются во всей своей силе. Начальные строфы этой элегии гласят: «О Сион, ты ведь не забыл твоих пленных изгнанников, остатка твоей паствы, прими же от них, рассеянных на все четыре стороны, горячий поклон! Привет тебе также от узника страсти (т. е. от самого поэта. – А. Г.), который крепко желал бы проливать на твоих горах свои горючие слезы, словно росу Хермона! Я превращаюсь в шакала для того, чтоб плакать о твоем бедствии, но когда мне рисуется будущее твое величие, я становлюсь арфой, издающей сладкие звуки. Меня манят своими чарами Бетель и другие места нашего предка Яакова, где встречали его чистые твои ангелы. О Сион, как близка была тебе Б-жия благодать, твои врата были открыты Творцом против небесных врат! Не нуждался ты в свете солнца, луны и звезд, ибо Б-жий блеск тебя постоянно озарял. О, как желал бы я испустить последнее дыхание там, где парил дух небесный над твоими избранниками! Ты, царственный град, небесный трон, зачем рабы вступали на престолы твоих владык? Если бы я мог странствовать по местам, где твои пророки удостаивались лицезрения Б-жия! Где бы мне взять крылья, чтоб полететь и смешать обломки моего сердца с твоими развалинами? Прильнул бы я лицом к почве твоей и впился бы в твои камни и землю. С трепетным благоговением останавливался бы я на гробницах святых патриархов в Xeвpoне, на горах Аварим и Гор-а-Гаре, где почили два великих светила (Моше и Аарон). Твой воздух оживляет душу, песок твоей земли лучше всякого аромата, а в реках твоих течет медовая патока. С великим наслаждением ходил бы я, хоть нагим и босым, по развалинам твоего храма, по местам, где стояли Священный ковчег и херувим. Я снимаю все мои украшения и проклинаю время, в которое твои святыни были осквернены на нечистой земле. Как могут пища и питье доставлять мне удовольствие, пока я вижу, что псы таскают твоих львов? Как может небесный свет быть приятным моим глазам, когда я вижу, что твои орлы стали добычей ворон?»
Мало-помалу рабби Иеуда сживается совершенно с мыслью об Иерусалиме – эта мысль преследует его неотступно, воображение живо рисует ему картину древнего Б-гослужения в храме, так что он видит эту картину наяву и во сне. В одной песне он рассказывает про свой сон: «Г-споди, как чудно приятно Твое жилище и как блаженны близкие к Тебе в своих видениях! Сон перенес меня в Б-жий храм, и я удостоился узреть великолепие службы в нем: жертву всесожжения, жертву приношения и возлияния на алтаре, а кругом столбы священного дыма. Погрузился я в чудное пение левитов, как они произносят Б-жественные гимны... Проснулся я, все еще чувствуя обаяние Твоей близости, за что и прославляю Имя Твое»[7].
Наконец, поэт уже не в состоянии побороть постоянно преследующую его мысль, и решение покинуть все и отправиться в Палестину созрело вполне. У него начинается целый ряд смешанных ощущений. С одной стороны, блаженство скорого осуществления его идеальных помышлений, а с другой – горечь вечной разлуки со всеми дорогими его сердцу существами. Тут счастье от достижения столь пламенно желаемой цели, а там – болезненные ощущения при оставлении навсегда родины и нежных друзей, старающихся отклонить его решение, а затем, впереди, жизнь в одиночестве и на чужбине. Все эти ощущения нарисованы Абул-Хасаном такою мастерскою рукою и такими живыми красками, что он заставляет читателя самого перечувствовать все тревоги автора до мельчайших подробностей. Одному другу, написавшему поэтическое послание, в котором разными доводами он старался удерживать рабби Иеуду от исполнения принятого им решения, последний отвечает: «Речи твои сладки, искусны выше хвалы, но в них как будто засели вооруженные в засаду; в каждом слове скрывается пчела, готовая ужалить, и в твоем меду спрятаны колючие тернии. Иерусалим, даже находясь во власти иноверцев, не теряет своего обаяния как местность, где стоял храм Б-жий. Или согрешают все те, которые обращаются туда в своих молитвах? Не справедливо ли поступали наши предки, скитавшиеся там как чужие пришельцы и покупавшие там гробницы для своих покойников, хотя земля принадлежала язычникам? Напрасно ли заботились они о бальзамировании усопших и отправлении их туда? Даром ли воздвигали они там, еще до сооружения святого Храма, алтари и приносили жертвы? Если вспоминаем покойников, посещаем кладбища, то возможно ли забыть место ковчега завета и скрижалей Закона, источника вечной жизни? Осталось ли нам из всего нашего древнего достояния что-либо кроме святынь? Имеем ли на Востоке или на Западе какой-нибудь надежный уголок, чтобы пренебрегать священными местами? Нет, единственный наш оплот там, где открыты врата к небу, где горы Синай, Кармель и Бетель, где были жилища пророков, обители священников и престолы наших царей, помазанников Б-жьих. Земля эта назначена нам и нашему потомству, хотя ныне она пустынна и служит логовищем диких зверей»[8].
Затем, после трогательных прощальных речей, обращенных к единственной дочери, к внуку, носившему также имя Иеуды, и к друзьям, следует целая серия прелестных стихотворений, написанных во время путешествия по морю. С невыразимой грустью поэт оглядывается на оставленную родину, на покинутых членов дорогой семьи и на своих товарищей и учеников, которых он никогда уже больше не увидит. Яркими красками рисует он свое печальное состояние, как, находясь в утлой дощатой постройке, которой ежеминутно грозят опасности от бури, от пиратов и от морских чудовищ, он, вместе с тем, совершенно одинок среди грубых матросов и невежественной черни. Впрочем, все эти печальные размышления разом исчезают, когда пред ним мелькает мысль о том, что в недалеком будущем он будет на тех местах, к которым чувствует неодолимое влечение, и приближается то время, когда он испытает самое высшее духовное наслаждение[9]. В одном из стихотворений он восклицает: «Б-же, душа моя всегда – и в покое, и в тревоге – благословляет тебя в покорности! Тебе я радуюсь и во время качания, когда судно наше расправляет, словно страус, свои крылья; тобою я наслаждаюсь, когда подо мною морская пучина шумит и клокочет, подражая буре, происходящей у меня внутри, а дно морское яростно кипит; когда мы подвергаемся опасности от злодеев, подстерегающих нас в африканских водах; когда морские звери и чудовища гонятся за нами, так что весь народ на корабле объят невыразимым ужасом. Не колеблет меня никакая забота о богатстве и имуществе, и не расшатают меня печаль и скорбь о тяжких потерях моих. Оставлена мною дочь, драгоценный друг души, и она у меня единственная. Покинул я также ее сына, воспоминание о котором причиняет мне жестокую рану; о дорогое дитя мое, ты, прелестный юноша, как может Иеуда (дед. – А. Г.) позабыть Иеуду (внука. – А. Г.)? Но все это легко переносится мною, когда я с любовью и благословениями приближаюсь к Твоим вратам, чтобы поселиться там навсегда. Все ощущения сердца моего приношу я на Твой алтарь, как жертву всесожжения. Свидетельством тому да послужит моя могила в земле Твоей!»
В другой раз Абул-Хасан как бы спрашивает себя: «Пришел ли потоп и затопил всю сушу? Вымерли ли все люди, животные и птицы? Я успокоюсь при виде гор и долин, даже пустыня будет мне приятна; но – увы! – я оглядываюсь во все стороны, и кругом только небо, вода да деревянное судно. То кит (или тунец. – А. Г.) взбаламутит море и оно покрывается пеною, то волны скрадывают наш корабль и он как бы исчезает; вдруг море страшно забушует – но душа моя блаженствует, ибо к храму Б-га она приближается»[10].
В своем нетерпении поскорее увидать горячо любимые местности путешественник обращается к кораблю и говорит ему: «Спеши скорей со мной чрез Египет, неси меня чрез Чермное море, поспешу к горе Хорив, к Шило, а оттуда к развалинам разрушенной святыни! Я помчусь по пути, пройденному ковчегом Завета, чтоб покрыть горячим лобзанием тот прах, слаще меду, где он сокрыт. Я скоро увижу обитель благородной общины, совсем позабывшей о своем гнезде, откуда были прогнаны голуби и где поселились вороны».
Прибытие рабби Иеуды в Египет, где славному поэту был приготовлен блестящий прием, остановка там и ознакомление с тамошними корифеями, попытки последних удержать его в своей среде – в стране, также связанной со столькими воспоминаниями о возникновении еврейского народа, – ответы его на их заманчивые предложения, отъезд из Египта и прибытие в пустыню Древней Иудеи – все эти эпизоды изображены в «Диване» нашего поэта-паломника живо, верно и в высшей степени привлекательно. Внимание читателя его «Дивана» приковывается все больше и больше к этому историческому паломничеству, и с живейшим интересом следит он за каждым шагом, за каждым движением Б-говдохновенного поэта. Но тут священные звуки умолкают, вещий голос паломника вдруг как бы замирает на его устах – и внезапно обрываются также нити наших сведений о нем. По-видимому, он скончался тотчас по вступлении на палестинскую почву, и весьма вероятно, что его организм не мог выдержать сильного напора восторженных ощущений, разом нахлынувших при окончательном достижении столь горячо желанной цели.
Из представленного мною краткого очерка жизни и деятельности рабби Иеуды легко усмотреть, какие характеристические черты содержатся в его религиозно-философских доктринах и произведениях его музы и почему имя Галеви пользуется заслуженной славой и симпатией. Истинно просвещенное благочестие, сильно развитое еврейское национальное чувство и поэтическая гениальность так удивительно гармонически сочетались в нем, так дружно уживаются в его произведениях, что трудно определить, что в них пленяет нас больше и какому качеству следует отдать преимущество.
Я уже заметил, что современники нашего поэта и потомство оценили его заслуги по достоинству; позволю себе привести здесь некоторые из выдающихся отзывов о нем. Рабби Моше Ибн Эзра часто сравнивает его с древними пророками и псалмопевцами. Аль-Харизи в своих макамах говорит слогом арабских поэтов: «Поэзия рабби Иеуды – диадема на голове <Израиля> Торы и жемчужное ожерелье на <его> ее шее. Иеуда Галеви есть столб поэтического здания, краеугольный его камень и председатель во всех заседаниях поэтов. Это богатырь, который, поднимая свой меч против гигантов поэзии, оставляет их бездыханными трупами (т. е. он их всех побеждает и превосходит. – А. Г.), так что все пред ним трусят. Ему уступают Асаф, Иедутун и Корахиты (авторы разных псалмов. – А. Г.), и чуть не потеряли они свое значение. Он вступил в сокровищницу поэзии, взял ее драгоценности в добычу и, вышед оттуда, запер за собою ворота; вот почему все те, которые пошли по его стопам, желая выучиться его искусству, не достигали его пят. Все стихотворцы заимствуют его выражения и целуют прах его ног, ибо в литургии язык его светел и остер, своими молитвами покоряет он все сердца; в любовных песнях речи его смешаны из инея и пламени; своими элегиями нагоняет он облака слез, которые ниспадают в виде обильного дождя; в его посланиях сосредоточены все красоты и возвышенности, как будто это послания небесных звезд или они диктованы Святым Духом... Никакая грудь не поместит в себе всего его великолепия и никакой язык не в состоянии вымолвить всю его хвалу»[11].
Другой поэт, рабби Авраам Бедерши (из города Безье в Южной Франции) называет Галеви «урим и тумим» («оракулы первосвященников») еврейской поэзии. Таким же образом и другие средневековые поэты и эстетические критики, ученые и историки, философы и моралисты платят дань удивления заслугам кастильца Абул-Хасана. Но полная оценка его значения стала возможна лишь по возникновении новейшей критической школы в еврейской литературе – школы Рапопорта, Цунца, С. Д. Луццатто и др. Преимущественно Луццатто, имевший сам, по складу своего ума и по своему мировоззрению, некоторые черты сходства с Галеви, много содействовал выяснению характера поэтических произведений и духовно-нравственного облика сего последнего обнародованием многих стихотворений из «Дивана» с обстоятельными объяснениями. Затем о нашем литературном деятеле представили более или менее обширные труды М. Закс, А. Гейгер, Цунц, Кемпф, Гретц, Зульцбах в Германии, Д. Кауфман – ныне в Венгрии, и Бенедетти в Италии. Приведу также отзывы некоторых новейших ученых о рабби Иеуде.
«Bсе его стихотворения, – говорит Цунц, – соединяют красоту, душевную теплоту и искреннее чувство <...> Изображая великую духовную жизнь на малом пространстве слов, отдельные части его стихотворения как будто двигаются, словно члены органического существа, и целое как будто развивается из самого себя, без содействия поэта. И эта жизнь вдохновляется Б-жественным духом, который не запятнан ничем неопрятным, который согревается священным огнем, действующим и через столетия, и руководствуется глубокомысленным разумом, никогда не блуждающим темными путями. Как розе присущи красота и благоуханье – качества, не пришедшие к ней извне, – точно так у Иеуды слово и библейское выражение, размер и рифма составляют одно с душою стихотворения и, как при созерцании истинно художественных творений и творений природы, нам никогда не мешает нечто внешнее, произвольное и чуждое».
Иерусалим. Роспись.
Другой знаток средневековой поэзии евреев, М. Закс из Берлина, выражается про Галеви следующим образом: «Нет сомнения, что он отличнейший, любимейший и значительнейший еврейский поэт в Испании и уже в старину эти качества его стали известны и за них его чествовали <...> Основною характеристическою чертою рабби Иеуды, в отличие от других, можно считать его мечтательно-пламенное национальное чувство, его юношескую преданность и теплоту в отношении к иудейству и судьбам его исповедников. Эта черта составляет воодушевляющее веяние его религиозной поэзии и всего его религиозного воззрения. Участие к историческому прошлому своего народа выступает у рабби Иеуды так решительно и повсеместно, как ни у какого другого поэта и мыслителя, он самый национальный, самый патриотический из них. И тот, кто не в состоянии теоретически разрешить для себя вопрос, каким образом рассеянный народ может составить национальность и как скитальцы могут иметь отечество, – тот найдет в произведениях нашего певца фактическое решение, которое гораздо искреннее, правдивее, благороднее и достойнее, чем решение, предлагаемое некоторыми новейшими <деятелями>, готовыми ради мнимых выгод отрешиться от всего своего исторического прошлого».
Недавно же один молодой и весьма талантливый ученый, Д. Кауфман в Пеште, в замечательном очерке, посвященном предмету настоящего чтения, высказал, что «та удивительная смесь религии и национальности, которая придает иудаизму его своеобразность, составляет также и тайну характера Иеуды Галеви. Любовь к Палестине, к потерянному и все-таки никогда не теряемому отечеству придает его религиозности реалистическую черту, отнимает у нее всякую пустую мечтательность, всякий сладенький бред, и наоборот, твердое его верование окружает и озаряет его патриотизм задушевностью и скромным идеализмом, предохраняющими национальную горячность от взрывов необузданной жажды мщения. В его Б-гопропитанных песнопениях он доказал то чудо, что самое нежное, тонкое, эфирное, сумерки предчувствия, легкую пахучесть ощущения можно, подобно благородному вину, вливать в сосуды; он доказал, как настроения и веяния могут быть живописуемы, как звуками могут быть передаваемы движения сердца. Язык Cионa открывал ему свои тайные силы, свои сокровенные прелести».
Я мог бы привести еще многие подобные отзывы, свидетельствующие о единогласном признании великих заслуг Абул-Хасана со стороны специалистов. Причем замечательно еще то, что писатель ХII столетия не только ничего не потерял из своего значения в продолжение почти 800-летнего периода, но, напротив, значение это в глазах знатоков еще много выиграло, и нет никакого сомнения в том, что по мере увеличения самопознания в нашем народе, по мере лучшего ознакомления с прошлыми его судьбами и более широкого и глубокого изучения его литературных памятников значение нашего бессмертного кастильца все более и более будет увеличиваться.
В заключение замечу, что один гениальный поэт новейшего времени, который, по-видимому, должен был служить отражением рабби Иеуды Галеви по части национальной поэзии, но которого сцепление разных обстоятельств вырвало на время из лона еврейства, метко охарактеризовал значение и деятельность поэта, назначенного служить ему первообразом. Я говорю о Генрихе Гейне, который, как ныне известно, под фривольной маской в глубине души своей сохранил высокое уважение к просвещенному иудаизму и долгое время носился с поэмой под заглавием «Бахарахский раввин» на мотивы национальной еврейской поэзии, наконец, последние предсмертные слова которого были: «Je suis revenu a` Je-hova»[12]. В прекрасном стихотворении, которое он посвятил незабвенной памяти нашего Галеви, между прочим, сказано:
Да, он был поэт великий
И звезда своей эпохи;
Был он яркое светило
Для народа своего.
И как огненный, громадный,
Чудный столб – пред караваном
Грустных братий, с песнью шел
По пустыне мрачной ссылки.
Песнь его была правдива,
И чиста, и благородна,
Как душа его... Когда
Б-г создал Йеуды душу,
То, довольный Сам Собою,
Он ее поцеловал, –
И прелестный отголосок
Свыше данного лобзанья
Ясно слышен в каждой песне
У великого поэта,
Посвященного на царство
Этой Б-жьей благодатью[13].
Таким образом, гений бессмертного кастильца служит отличным представителем еврейского народного гения. Подобно сему последнему, мысли и поэзия Абул-Хасана остаются вечно юными, вечно бьющими живым ключом, и, почерпнутые в самых глубоких тайниках еврейского сердца и еврейского народного духа, они, в свою очередь, всегда будут служить к оплодотворению, оживлению и обновлению еврейства, и где только будет теплиться истинно еврейское чувство и биться горячее еврейское сердце, где серьезные умы будут исследовать вечные истины иудаизма и настоящее их значение в истории развития человечества, там постоянно будет раздаваться возглас: «Честь и слава тебе, рабби Иеуда Галеви, вполне достойный сын еврейства!»
«Восход», 1881 год
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
Исцели меня, мой Б-г,
Исцели.
И не гневайся опять,
Не гони меня с земли,
Не гони.
Не могу я выбирать
Ни лекарства, ни настоя,
Чтоб их силу проверять
Или пользу проверять,
Только Ты Один достоин
И казнить, и исцелять,
Тол
ько Ты Один – не я –
Знаешь тайны бытия.
Потому и не умею
В этот час себе помочь,
Исцели! – тянусь к Тебе я
Через ночь, глухую ночь.
Перевод Владимира Лазариса
– Мой любимый, злые дни настали,
Жить меж змей и аспидов согнали,
Сжалься надо мной в плену, в опале.
Замерла душа моя с рассветом,
Завтра, завтра, есть надежда где-то!..
Что же я потом скажу об этом?
В моем доме франки ночевали
И арабы силой управляли,
На меня моих собак спускали.
Мое имя, что звучало пеньем,
Произносят чужаки с презреньем
И гордятся предо мной прозреньем.
Неизвестно кто, сыны рабыни,
Презирая древние святыни,
К лжепророкам клонят меня ныне.
Друг, приди, вернемся же к садам,
Лилий наберем и нарда там, –
Вот шакалы удивятся нам!
Неужели скрипка не проснется,
Старое вино во прах прольется?
Мой олень когда ко мне вернется?
– Жди предела, он не запоздал,
На других тебя Я не менял,
Избрала Меня – тебя избрал.
Где на свете есть такой народ,
Что от жертвы кроткой род ведет?
Б-га, Мне подобно, кто найдет?
Перевод Хавы-Брохи Корзаковой
Иль, друг мой, забыл Ты, как на лоне моем
возлег?
Единственный, что ж меня Ты рабству
навек обрек?
Грядя за Тобой, я шла землей
незасеянной,
Расскажут о том Синай, и Син, и ручей
Явок.
Услады Тебе дала, и Ты возлюбил меня –
Так как же другим, не мне, почет
подарить Ты мог?
До самой земли Сеир, в Кедаре скитаюсь я,
И мидяне бьют меня, и мучит Яван,
жесток.
А кто, коль не Ты, спасет, кто чает Тебя,
как я?
Дам ласку Тебе, а Ты возвысь Своей силы
рог!
Перевод Шломо Кроля
Исполненный прелести, краса земель,
град царя,
Его я взалкал душой, от запада,
чрез моря!
И жалости полон я о славе минувших
дней,
Грущу об изгнанье, о погибели алтаря.
Я прах напоил бы твой горькой слезой,
когда
Умел бы достичь тебя, на крыльях орлов
паря!
Радею о граде я, что днесь в запустении,
Дом царский, где змеи лишь кишат,
в нем пути торя.
Развалины, сладостию меду подобные,
Ах, как бы припал я к вам, любовью
в душе горя!
Перевод Шломо Кроля
Моя душа на востоке – я в закатной
стране.
Найду ли вкус я в еде и наслажденье
в вине?
И как обеты мои смогу исполнить, когда
Раб Идумеев – Сион, Араба узы – на мне?
Презрел бы я все сокровища Испании,
коль
Узрел бы пепел святыни, что сгорела
в огне.
Перевод Шломо Кроля
[6] См. приложение к публикации 2008, №1
О Б-же, как Твой дом узреть приятно
Не смутно, а поблизости и внятно.
Я видел Храм во сне и Б-жью службу:
Там воскуренье было ароматно,
И жертвы, и святое возлиянье,
И дыма столп густой, восставший статно,
И сам служил я там среди левитов,
Чья песнь была для слуха благодатна.
И, пробудившись, я с Тобой остался,
И восхвалю Тебя я многократно.
Перевод Шломо Кроля
[8] № 7
Словеса твои, как миро, текут,
Их из гор, текущих миром, берут,
Полон прелести и весь дом отцов,
Восхваленья на бумагу нейдут.
Ты в пустынях сладких встретил меня,
Где с мечами переход стерегут, –
Словно в сотах, где таится пчела,
Жала тайные прохожего жгут.
И не спросим разве, как там Салим,
Пока в городе калеки снуют,
Ради Храма спросим, если же нет, –
Ради братьев наших, тех, что все ждут.
Если правда это – ваши слова
На склонившихся в поклонах падут,
На ютившихся пришельцами в нем,
Покупавших только мертвым приют.
То пустое совершенье отцов,
Чьи тела туда заботливо шлют,
О Земле вздыхают, а на Земле
От заразы люди семьями мрут.
Зря построены отцов алтари,
Зря на них подношенья кладут,
Разве благо – помнить мертвых, когда
Ни скрижалей, ни ковчега не чтут?
Ищут общества могильных червей,
А в источник вечной жизни плюют.
Только храмы нам достались в удел –
Гору ль Славы из наследья сотрут?
Разве где-то Запад или Восток
Для надежды верной место найдут?
Ста ворот страна, напротив же них –
Те ворота, что на небо ведут.
Там гора Синай, Кармель и Бейт-Эль
И дома пророков древних, а тут –
Троны тех, кто был помазан царить,
Троны тех, что трон Г-сподень блюдут.
Нам и нашим сыновьям отдана,
А что в ней сычи да лисы живут, –
И отцам нашим досталась она,
И на ней колючки с терном растут.
А они ходили вдоль-поперек,
Как по саду, где растенья цветут,
Поселенцами придя, обрели
И Пещеру, и, как гости, приют.
Там пред Г-сподом ходили они
И искали путь, что верен, хоть крут,
И сказали, что поднимутся там
Те, что умерли, и те, что умрут,
И возрадуются там мертвецы,
И в тела обратно души войдут.
Посмотри же, друг, смотри и пойми,
И прорвешься невредимым из пут,
Пусть прекрасные пустые цветы
Сказок греческих тебя не влекут.
Ведь по ним не простиралась земля,
Свод небесный не повис, перегнут,
Нет начала у творенья начал,
И конца созвездья не обретут.
Слушай речи их заблудших умов,
Что над пропастью на гипс нанесут,
И домой вернешься с сердцем пустым,
А уста пустые речи жуют.
И зачем же мне тропинок искать,
Что на путь прямой меня не вернут?
Перевод Хавы-Брохи Корзаковой
[9] № 8
Желает мира дочери, жене,
И всем друзьям, и близким, и родне
Надежды узник, что уплыл в моря
И душу вверил ветру и волне,
Закатным ветром на восток стремим,
Ведь цель его – в восточной стороне.
Меж ним и смертью промежуток мал
И равен только досок толщине,
Живой, в гробу из древа погребен,
В котором и четыре не вполне,
В нем может лишь сидеть, не может
встать,
Не может ноги вытянуть во сне,
Он болен и страшится духов злых,
И лиходеев, яростных в резне.
А кормчий, моряки и прочий сброд –
Вельможи и владыки на челне,
Ни мудрых, ни ученых здесь не чтят,
Обученные плавать лишь в цене,
На миг лишь опечалился мой лик,
Но сердце стало радостно, зане,
Пред Б-гом, у ковчега, изолью
Все, что в душе и в сердца глубине,
И лучшие хвалы воздам Тому,
Кто за грехи воздал благое мне.
Перевод Шломо Кроля
[10] № 9
Потоп ли мир сгубил в волнах потока,
И суши нет, куда ни глянет око,
И люди, и животные, и птицы
Прешли, погибли, мучаясь жестоко?
Мне горная гряда была б отрадой,
Пустыня – благостыней без порока.
Но только небеса вокруг и воды,
И в них ковчег стремится одиноко,
И лишь левиафаны пучат бездну,
И на море – седые оболока.
И стены волн скрывают судно, словно
Похищено оно рукою рока.
Бушует море – я ликую, ибо
К святыне Б-га я стремлюсь далеко.
Перевод Шломо Кроля
[11] № 10
Леви даны благие, дорогие
Сокровища, литой венец из злата,
На западе взошло его светило,
Восток его исполнен аромата,
Речь – меч его, в бою стихов способны
Рассечь, на смерть обречь словес булаты,
Шли многие за ним, но заблудились
И высота его никем не взята,
И он один вошел в палаты песен,
И, покидая, запер дверь в палаты.
Бог затворил врата, но разуменьем
Его затворы эти были сняты,
Свой сад он оросил росою слова,
Полил умом лилеи и гранаты,
И сердце не вместит его величья,
Он всех похвал превыше многократно,
И в битве стихотворной всяк признает,
Что Йеуда сильней любого брата.
Перевод Шломо Кроля
[12] Я вернулся к Ие-гове (фр.).
[13] Перевод П.И. Вейнберга.