[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ФЕВРАЛЬ 2008 ШВАТ 5768 – 2(190)

 

Матвей Каган – еврейский философ

Биография и автобиография на фоне современников

Леонид Кацис

Кто такой Матвей Каган (1889–1937)? Проще всего ответить на этот вопрос так, как это сделано в заглавии нашей статьи, но именно в нем-то и заключается основная проблема. Ведь философия – любовь к мудрости – по природе своей понятие универсальное, и можно ли противопоставить «еврейского философа», скажем, философу греческому?

В жизни и творчестве Матвея Кагана вопрос этот приобретает конкретные измерения.

В мае 1925 года философ писал: «В связи с изучением содержания художественной литературы я последние 5 месяцев усиленно изучал творчество А.С. Пушкина и литературу о нем. Результаты, намечавшиеся в самом начале изучения его, все более и более давали себя чувствовать, и я остался в исследовании творчества Пушкина гораздо дольше, чем я предполагал. Сейчас работа моя сильно разрослась. Если мне ничто особенно в моей работе не помешает, то, вероятно, в начале будущего года буду готов с книгой “Сюжеты и мотивы у Пушкина”»[1].

Интерес к Пушкину в 1925 году можно считать знаком того духовного перелома, который наступил в интеллектуальной жизни России после высылки русских мыслителей в 1922 году. Русско-еврейские споры о Достоевском продолжились уже в основном в эмиграции, а в Советской России наступали совсем иные времена, породившие принципиальную невозможность адекватного понимания сочинений о Достоевском А. Штейнберга, Я. Голосовкера, Л. Пумпянского и даже М. Бахтина с Б. Пастернаком, относившихся к этой ушедшей от нас в духовное небытие эпохи. В это время место Достоевского и занял Пушкин – в том числе и в сфере осмысления русско-еврейской идентичности.

Вот что писал Каган 11.05.1925 года своей жене Софье Исааковне: «Ах Соня, Соня, ведь я еврейства хочу, жить с ними, работать с ними и для них вместе с тобою, с Юдей нашей. Одно даже самое маленькое еврейское дело мне дороже, пожалуй, всей академии. Ты не думай, что это узко. Ведь это может быть глубоко человечно. Ведь и мои интересы к Пушкину далеко не оторваны от отношения к еврейству и евреям, как и весь интерес к эстетике. Это вовсе не выдумано. Работа над Пушкиным через “Библейскую мифологию” и др. связывается с эстетикой содержания, художественных сюжетов и мотивов. Это гораздо больше формального искусства. Ведь это относится, прежде всего, к искусству жить»[2].

Чтобы лучше понять, как сформировалось у М. Кагана это особое отношение к «русскому» и «еврейскому», нам нужно последовательно пройти тот жизненный и философский путь невельского мудреца, который этому предшествовал. И здесь нам пригодятся три разного рода автобиографии М.И. Кагана, которые мы рассмотрим на фоне той русско-еврейской культурной жизни, в которую оказался включенным философ и которую как можно меньше стараются видеть и понимать современные историки философии независимо от их происхождения. Мы последуем за самим М. Каганом, комментируя его автобиографические тексты как информацией из еврейской истории вообще, так и параллелями из жизни его современников, в частности Мандельштама, Пастернака и В. Парнаха.

О. Мандельштам родился, как известно, в Варшаве в семье купца 1-й гильдии, который не только имел право жительства в столице Царства Польского, но и сумел переехать в Павловск под Петербургом, где поселиться было труднее, чем в столице империи. То есть он вполне мог зарегистрировать своего сына в месте его фактического рождения в столице Царства Польского. Не то у М. Кагана: «Родился я в Псковской губернии в селе Пятницком в 1889 году, хотя по метрической записи я значусь родившимся в г. Невель Витебской губ. в 1888 году. Место моего рождения лежало вне черты еврейской оседлости, и о регистрации моего появления на свет в Псковской губернии не могло быть и речи. Только спустя некоторое время мое рождение было зарегистрировано в книге записей евреев, родившихся в г. Невеле, где я значусь родившимся 5 ноября 1888 года. 5-е ноября оказалось моим днем рождения просто потому, что на странице в названной книге записей оказалось свободное место именно на той странице, где были записаны родившиеся в этот день»[3].

Нам представляется, что не все в этой захватывающей истории абсолютная правда. Другое дело, зачем автор решил изложить дело именно так. Ведь куда выгоднее было записаться в синагогальную книгу не на год раньше рождения, а на год позже. Это давало возможность пойти в армию на год позже, для того чтобы попытаться при удачном стечении обстоятельств поступить в университет. К тому же отличить двухлетнего ребенка от годовалого большого труда не представляет, а к моменту регистрации «двухлетнего» Матвея ему было не более года с небольшим («Детство я провел в Невеле, куда меня привезли в начале второго года»).

Однако, так или иначе, семья Каганов не могла официально зафиксировать свое пребывание в русском селе, нарушавшее законы о еврейской оседлости в Российской империи. Это могло в дальнейшем привести к серьезным паспортным проблемам.

Из текста М. Кагана трудно понять, насколько его ранняя автобиография точна или, наоборот, осознанно художественно рефлексивна. Однако мы склоняемся ко второму предположению. Ведь реально он сам помнил себя с трех лет, когда «совершался обычный в еврейской религиозной семье обряд первой стрижки волос мальчика. До этого момента мои воспоминания единичны, обрывисты и смутны. С этого же момента я, очевидно, начинаю чувствовать у себя определенные желания. Синагогу я посещал уже и до трех лет. Но к 3-м годам у меня созревает определенное сознание в связи с синагогой: не только с той, где совершают молитву трижды в день (утром, вечером и после заката), но и главным образом с той, где днем мальчики – в среднем от 5 до 16 лет – учатся у рабби (“меламеда”, еврейского учителя) еврейским знаниям».

Надо заметить, что так могла бы начинаться биография, порой легендарная, какого-нибудь будущего цадика или талмудиста, который не только с удовольствием занимается трудными для практически младенца трех лет текстами, но и сам пришел к необходимости этих занятий года в два с половиной...

Чтобы оценить всю демонстративность написанного М. Каганом, сопоставим его текст с мандельштамовским «Шумом времени»:

«Раз или два в жизни меня возили в синагогу, как в концерт, с долгими сборами, чуть ли не покупая билеты у барышников; и от того, что я видел и слышал, я возвращался в тяжелом чаду <…>. В детстве я совсем почти не слышал жаргона, лишь потом я наслушался этой певучей, всегда удивленной и разочарованной, вопросительной речи с резкими ударениями на полутонах». (Шум времени. «Хаос иудейский».)

«Нижнюю полку я помню всегда хаотической: книги не стояли корешок к корешку, а лежали, как руины: рыжие Пятикнижия с оборванными переплетами, русская история евреев, написанная неуклюжим и робким языком говорящего по-русски талмудиста. Это был повергнутый в пыль хаос иудейский. Сюда же быстро упала древнееврейская моя азбука, которой я так и не обучился. В припадке национального раскаянья наняли было ко мне настоящего еврейского учителя. Он пришел со своей Торговой улицы и учил, не снимая шапки, отчего мне было неловко. Еврейская азбука с картинками изображала во всех видах – с кошкой, с книжкой, с ведром, лейкой – одного и того же мальчика в картузе с очень грустным и взрослым лицом. В этом мальчике я не узнавал себя и всем существом восставал на книгу и науку». (Шум времени. «Книжный шкап».)

Забавно, что все описание синагоги в «Шуме времени» относится, как мы показали ранее, к декабрю 1893 года, моменту открытия Санкт-Петербургской синагоги. То есть ко времени, когда автору текста было чуть менее двух лет[4], как и М. Кагану в дни, которые он описывает.

Разумеется, никакой прямой связи между текстами О. Мандельштама и М. Кагана, двух сыновей еврейских купцов-кожевенников – одного 1-й гильдии, а другого «небогатого» – может и не быть[5]. Однако это не мешает нам сравнить два практически синхронных еврейских мемуарных текста, если помнить, что в одном случае речь идет о провинциальном белорусском городке, а в другом – о столице империи.

«Шум времени» пишет выпускник Тенишевского училища, проучившийся недолго в Гейдельберге, и ради поступления в так и не оконченный Санкт-Петербургский университет крестившийся в методизм. М. Каган же, скорее всего, читал ярчайшие мемуары своего современника и практически ровесника. Поэтому и взгляд М. Кагана на свою учебу в хедере оказывается чуть ли не противопоставлен описанию прихода меламеда в дом Мандельштамов. М. Каган пишет: «Мое желание попасть в школьники исполняется, и трех лет от роду я становлюсь “хедерником”. Школа помещается в синагоге, находящейся за домом моих родителей. Занятия происходят целый день с 8–9 утра до 7–8 вечера. Большую часть дня младшие дети играют; никто из взрослых играми не руководит. Самым лучшим временем для нас были сумерки, между предвечерней и предзакатной молитвой, когда дети, собравшись в одном из углов синагоги, рассказывали друг другу не то страшные сказки, не то какие-то жуткие поэмы; не знаю, откуда мы их брали (во всяком случае, не из книг). Сочиняли; не помню ни одного, кто бы не умел рассказывать; всегда рассказы слушались с напряженным вниманием. Учитель наш и взрослые вообще никакого отношения к этим собраниям детей в углу синагоги под книжными полками в сумерках не имели. Взрослые в другом углу в это время были заняты изучением того или иного теологического трактата».

Если продолжить сопоставление «Автобиографических заметок» М. Кагана и «Шума времени» Мандельштама, то вновь обнаружатся забавные параллели. Так, на нижней полке отцовского книжного шкапа, куда в кучу старых Пятикнижий будто бы упала и еврейская азбука будущего поэта, царил «хаос иудейский», а у М. Кагана именно дети играли под полками книг в синагоге, где книги явно не лежали мертвым грузом.

За хедером последовало следующее учебное заведение, по-видимому, домашняя Талмуд-Тора: «После этого (семи лет. – Л. К.) я помню себя уже в другой еврейской школе, уже не в синагоге, а в частной квартире учителя-меламеда. Обстановка – тяжелая, крайней бедности. Встречаюсь на улице с христианскими детьми, которые говорят по-русски. Я их не понимаю. Отношусь к ним с жалостью, так как слышал, что они не знают библейских рассказов и не являются потомками тех героев-предков, как еврейские дети»[6].

Здесь стоит остановиться, чтобы вспомнить, что Мандельштам в «Шуме времени» 1924 года еще сомневался в искренности национальной гордости своего еврейского учителя: «Одно в этом учителе было поразительно, хотя и звучало неестественно – чувство еврейской народной гордости. Он говорил о евреях, как француженка о Гюго и Наполеоне. Но я знал, что он прячет свою гордость, когда выходит на улицу, и поэтому ему не верил»[7]. А в 1930-м, когда почувствовал себя национально уязвленным, уже в «Четвертой прозе» поэт воспользовался формулой Г. Гейне, близкой и к тексту М. Кагана. Мандельштам писал, отвечая А. Горнфельду, еврейскому и русскому критику и публицисту, а главное, переводчику «еврейского» Гейне на русский: «Моя кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского отродья»[8].

Понятно, что учитель Мандельштама скрывал свою иудейскую гордость из-за боязни быть, например, избитым на петербургской улице. Не то мальчик Матвей Каган: «Общее с христианскими детьми для нас, еврейских мальчиков – сила, физическая сила, и мы очень часто меряемся ею. Частые драки. Однако скоро начинаются и общие игры, главным образом бабки и городки. Первое русское слово, которое врезалось мне в память, – это с ужасным возбуждением произнесенное слово “убью!” русского мальчика, проигравшего мне партию в бабки. Значение этого слова мне было непонятно, но тон меня настолько испугал, что я убежал и скрылся в хедере. Там я узнал, что означает это страшное слово»[9].

Переход к рассказу о том, как началось для мальчика изучение русской грамоты, вызванное интересом к явно «погромному» термину, заставляет нас вновь предположить, что перед нами все же полухудожественный текст. А его автор, не вдаваясь, как и Мандельштам, в невеселую проблематику русско-еврейской жизни, продолжает излагать свою духовную автобиографию.

«С этого дня у меня началось изучение русской грамоты: на еврейских книгах еврейские названия книг повторялись русскими вокабулами. Через несколько дней я читал уже не только эти слова, русское произношение которых меня крайне смешило, но и “дозволено цензурой” и другие русские надписи на еврейских книгах. “Дозволено цензурою”, которое я почему-то читал с неправильным ударением “дозволйно цензурою” (так! – Л. К.) очень долгое время оставалось для меня чем-то чрезвычайно таинственным».

Эти записи относятся к семилетнему возрасту. А к девяти годам, сообщает мемуарист, он уже неплохо говорил по-русски, связно читал и писал.

Далее совершается переход из мира чисто еврейского в мир еврейско-русский: «К этому времени я, хотя вопреки желанию моих родителей, поступил во II класс народного училища (русская школа для еврейских детей). В этой школе я оставался один год, после которого я поступил во II-е отделение шестигодичного Городского училища, где еврейских детей было меньшинство. Одновременно я начал посещать и ремесленный класс (столярно-токарное отделение) этого училища. Еврейский хедер я посещал еще до 1904 года. Городское училище и ремесленный класс я окончил в 1905 году. Учился я неплохо».

Таким образом, автор занимался в хедере по меньшей мере до пятнадцати лет. Неудивительно поэтому, что о нем говорили: «Он думает по-древнееврейски, переводит на немецкий и произносит по-русски». Надо отметить, что это была довольно обычная ситуация для русско-еврейского интеллигента. Так дальний родственник О. Мандельштама, первый еврейский студент, переводчик еврейской Библии на русский язык Иеуда-Лейб (Леон) Мандельштам писал о себе примерно в таких же терминах еще лет за 60 до Кагана[10].

А вот следующий этап биографии Кагана уже почти точно совпадает с мандельштамовским. М. Каган пишет: «В 1904 г. вхожу в ученическую группу Р.С.Д.Р.П. Скоро после окончания Городского училища был арестован на собрании-“сходке” Невельской организации РСДРП и оставался под арестом до амнистии 18 октября 1905 г.

Арест состоялся в ночь перед моим предполагавшимся отъездом в Одессу для поступления в Школу Живописи общества Изящных искусств (интерес к живописи у меня начинается с 1903 г.). В январе 1906 г. я уехал в Смоленск, где учился и работал как пропагандист Смоленского комитета РСДРП до 1908 г.

В 1909 г. я сдал экзамен на аттестат зрелости при Испытательной Комиссии Петербургского Учебного Округа»[11].

Неудивительно, что М. Каган увлекся философией марксизма, народниками Н. Михайловским и П. Лавровым. К 1907 году у Кагана «…сложилось определенное решение поступить на философский факультет какого-либо германского университета». Ведь у неблагонадежного еврея без золотой гимназической медали другого выхода не было...

А вот его петербургский ровесник – О. Мандельштам умудрился и в эсеровской деятельности поучаствовать, и под наблюдение Особого отдела Департамента полиции попасть, и в Гейдельбергском университете поучиться, и получить чистые документы в Финляндии, где он был прописан, и даже новый паспорт взамен то ли утерянного, то ли просроченного.

Здание бывшей Невельской гимназии, где работал М. Каган.

В отличие от Мандельштама, М. Каган поучился и в Лейпциге, и в Берлине, и в Марбурге, и у Г. Когена[12]: «Я бы из Лейпцига поехал прямо в Марбург, но Г. Коген к тому времени переехал в Берлин, где он вел у себя на дому и в Lehranstalt fu..r Wissenshaft des Judentums философские занятия. В Берлине же был тогда и Кассирер[13]. Поэтому я решил пробыть два семестра в Берлине, откуда я уже потом с законченной диссертацией уехал в Марбург, к Наторпу, где я оставался студентом только один семестр».

Этот путь – от Лейпцига через Берлин в Марбург – оказывается асимметричным по отношению к судьбе еще одного еврея 1890 года рождения, Б. Пастернака, который окончил московскую гимназию с золотой медалью, поучился в Московском университете, поехал к Г. Когену в Марбург в 1912 году, однако отказался от переезда с профессором как раз в ту самую Lehranstalt fu..r Wissenshaft des Judentums, куда специально приехал до Марбурга М. Каган. Тот самый Каган, который напишет в 1918 году некролог Г. Когену[14], а в 1920–1921 годах законспектирует когеновскую «Религию разума из источников иудейства»[15].

А вот соображения Пастернака, касающиеся абсолютно тех же проблем: «Вчера был банкет в честь Когена. <…> Его ученик Кассирер произвел на меня своей речью столь сильное впечатление, что для меня стало несомненным, куда мне набежать будущим летом, когда Когена в Марбурге не будет. Конечно, в Берлин к Кассиреру, в особенности потому еще, что Коген переселяется туда»[16].

Однако результатом всего этого явился отказ от философии вообще: «На пустынной, полуденной улице, возле парикмахерской встречаю Когена. В день моего отсутствия пришло ко мне приглашение его посетить его… <…> Я, конечно, извиняюсь. Длинный разговор. Между прочим расспросы, что я думаю делать… Россия, еврей, приложение труда, экстерном, юрист. Недоумение: “Отчего же мне не остаться в Германии и не сделать философской карьеры (доцентуры) – раз у меня все данные на это?”»[17].

Понятно, что Пастернака волнуют те самые вопросы, которые должны волновать любого еврея его времени. Немецкий диплом необходимо нострифицировать в России, работы некрещеному еврею в университете не предвидится, зарабатывать придется адвокатским трудом, если сдать экзамен экстерном… А оставаться в Германии и учиться в еврейском заведении, пусть и у Когена с Кассирером, для Пастернака невозможно.

Первая мировая война вновь разделяет трех участников нашего повествования. М. Каган остается в Германии как перемещенное лицо. Пастернак отказывается от философии и возвращается в Россию, где движется в сторону православия. Осип Мандельштам предпринимает полубезумную попытку прорваться в Варшаву на санитарном поезде, откуда его, потрясенного (по словам Ахматовой) Варшавским гетто, высылают в Петербург, где он осмысляет и первую мировую войну, и русскую революцию в иудейских терминах в стихах «От вторника и до субботы одна пустыня пролегла…» и «Среди священников левитом молодым на страже утренней он долго оставался…»[18].

Все пути еврейских учеников основателя неокантианства вновь сойдутся в России уже после 1918 года, когда Когена не будет в живых и когда творчество его учеников развернется в полную силу.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 



[1] Каган М. Научная биография // Каган М. О ходе истории. М., 2004. С. 29. Нам известна лишь одна работа Кагана из этого цикла: написанная в 1935 году статья «Недоуменные мотивы в творчестве Пушкина». См.: Каган М. О ходе истории. С. 593–628.

[2] Каган М. О ходе истории. С. 658.

[3] Каган М. Автобиографические заметки // Каган М. О ходе истории. С. 24.

[4] Кацис Л. Осип Мандельштам: мускус иудейства. М., 2002. С. 241–243.

[5] Впрочем, оканчивая экстерном гимназию, М. Каган в 1909 году «сдавал латынь» genius loci Царского Села «Иннокентию Анненскому, стихи которого очень любил». См.: Каган Ю. Люди не нашего времени // Каган М. О ходе истории. С. 12.

[6] Каган М. Автобиографические заметки // Каган М. О ходе истории. С. 25.

[7] Мандельштам О. Шум времени // Мандельштам О. Соч. в 2-х т. Т. 2. М., 1990. С. 14.

[8] Мандельштам О. Четвертая проза. // Мандельштам О. Т. 2. С. 96.

[9] Каган М. Автобиографические заметки // Каган М. О ходе истории. С. 25.

[10] Кацис Л. С. 393–395.

[11] Каган М. Автобиографические заметки // Каган М. О ходе истории. С. 25.

[12] Герман Коген (1842–1918) – немецкий философ, глава и основной представитель марбургской школы неокантианства. Профессор университета Марбурга в 1876–1912 годах.

[13] Эрнст Кассирер (1874–1945) – немецкий философ и культуролог, ученик Когена и один из признанных лидеров марбургской школы неокантианства.

[14] Каган М. Герман Коген (4 июля 1842 г. – 4 апреля 1918 г.) // Каган М. О ходе истории. С. 33–44.

[15] Герман Коген. Религия разума из источников иудейства. // Каган М. О ходе истории. С. 45–92.

[16] Б. Пастернак – родителям. 23 июня/5 июля 1912 // Пастернак Б. Полное собрание сочинений в 11 т. Т. VII. Письма 1905–1926. М., 2005. С. 116.

[17] Б. Пастернак – А. Штиху // Пастернак Б. Полное собрание сочинений в 11 т. Т. VII. С. 126.

[18] Кацис Л. С. 55–70.