[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ЯНВАРЬ 2008 ТЕВЕТ 5768 – 1(189)
Иерусалим в литературе
(несколько наблюдений)
Оппозиция вторая: древность – современность
Зоя Копельман
В прошлом очерке (см. Лехаим, №11, 2007) я описала двоение образа Иерусалима по воображаемой вертикали: Иерусалим горний и Иерусалим дольний. Но в литературе различима и иная двуплановость этого города: Иерусалим древний и современный. Казалось бы, древний Иерусалим должен превалировать над нынешним, ведь во все времена паломники и туристы искали в Иерусалиме, в первую очередь, то, что им было ведомо из святых книг, и ходили там, где некогда прошли персонажи Танаха или Евангелий. Посетители Иерусалима сопоставляют свои книжные знания с тем, что предстает непосредственному восприятию, и в этом им помогают экскурсоводы. Я хочу процитировать стихотворение израильского поэта Дана Пагиса[1] «Экскурсия с гидом» (в подлиннике на иврите оно называется «кшгео мейи»), которое в переложении на русский звучит примерно так:
ЭкскурсиЯ с гидом
Здесь, господа, мы видим иссоп,
проросший из стены,
и пса живого, чей удел завиден.
Порой, если позволите от темы
отклониться,
мне кажется, что трудно точно
распознать:
все кости сгладились и побелели,
ведь гроб проходит, и гроб приходит,
и лишь гробница царя Давида,
предка моего, измышлена и посему
незыблема в веках.
Она – последние врата
в столицу, тоже плод воображенья,
что ждет без устали
прихода возлюбленного своего, как если
бы он был.
Попомните ее,
да и меня монеткой не забудьте –
вожатый старый ваш
немногословен, ведь не в почете мудрость
бедняка.
Примечательно в этом стихотворении то, что и объекты, на которые указывает гид, и его самовосприятие – ведь в произведении мы слышим только его голос – выражены словами Танаха. В Танахе, в Книге Царей, например, в связи с царем Соломоном говорится об иссопе – низкорослой траве, растущей из стен, которая противопоставляется высоким и мощным ливанским кедрам[2]. А в книге Коелет, или Екклезиаст, говорится о том, что живому псу лучше, чем мертвому льву, а также о том, что мудростью бедняков пренебрегают. И фраза вожатого «гроб уходит и гроб приходит» возникла на базе того же источника: род уходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки: поэт лишь заменил слово «род» – на иврите «» (дор) – звучащим похоже «» (бор), что означает «могила». С помощью библейских заимствований Пагис подчеркивает, что Иерусалим – просто воплощение древних речений, а нынешние реалии не заслуживают внимания хотя бы потому, что словесные образы – вечны, тогда как предметы за древностью лет стираются, исчезают или меняются до неузнаваемости. И среди вечных атрибутов Иерусалима – опять же словесных и материально не верифицируемых – ожидание прихода Мошиаха, возлюбленного, которого тысячелетиями ждет город-невеста.
Совсем иначе повернул ту же ситуацию Иеуда Амихай (1924–2000). В заключительной, прозаической, части его стихотворения «Туристы» («», перевод Александра Воловика) читаем:
Однажды я сидел на ступеньках у входа в Башню Давида, поставив две тяжелые сумки рядом с собой. Стояла группа туристов вокруг своего гида, и я стал для них ориентиром. «Видите того мужчину с сумками? Чуть справа от его головы арка римского периода. Чуть справа». – «Но он двигается, двигается!» И сказал я себе: спасение наступит только тогда, когда их гид скажет им: «Видите эту арку римского периода? Это чепуха, но рядом с ней, чуть левее и ниже, сидит мужчина, купивший фрукты и овощи для семьи».
В будничный словарь этих строк, прозаичность которых еще подчеркнута форматом типографского набора, диссонансом врывается сакральное слово «» (геула), что означает Спасение, или Избавление, причем по-русски неизбежно надо писать его с большой буквы, поскольку, как учит нас традиция, это то, что наступит лишь «в конце дней». Так, благодаря одному-единственному слову в стихотворении Амихая, как и у Пагиса, возникла тень неназванного Мошиаха, чей приход и ознаменует, согласно еврейской вере, начало Спасения.
Если сравним эти два написанных примерно одновременно (1970-е годы) и на один и тот же сюжет о туристах в Иерусалиме коротких произведения, заметим, как сильно они разнятся: в первом древний Иерусалим затмевает любое настоящее, а во втором – настоящее жаждет потеснить и одолеть древность.
Напряжение между древностью и настоящим в стихах и прозе о Иерусалиме проясняет отношение пишущего к многовековой истории города. Некоторым израильским писателям древность Иерусалима не дает покоя и мешает жить, поскольку свидетельствует об их личной связи с уникальной и трагической историей еврейского народа, которую они, считая себя израильтянами, а не евреями, жаждут во что бы то ни стало разорвать. Таков, на мой взгляд, Меир Шалев, и я делаю этот вывод не как читатель его публицистической колонки в газете «Едиот ахронот» и не как человек, беседовавший с ним и неоднократно слышавший его выступления в самых разных аудиториях, а по прочтении замечательного романа «Эсав», кажется, лучшего, что Шалев пока создал.
Возьму для примера отрывок, где описывается ночь накануне 12 июля 1927 года, то есть дня, когда в Иерусалиме на самом деле произошло землетрясение. Повествование пунктиром прочерчивает по нескольким экзотическим типажам обитателей города и поскорее переходит от живых к мертвым:
…мертвецы, «самые многочисленные из обитателей святого города», протягивали кости рук за обещанной милостыней кожи и плоти. Поворачивали пустые глазницы к концу времен, к тому вымышленному горизонту, где земля встречается с вечностью.
В потаенной пещере потягивался на своем ложе царь, скрипел и бренчал ребрами. Легкий смрадный ветер дул в пыльных подземных коридорах, перебирал струны арфы, висящей в изголовье, развевал остатки рыжих волос, приклеившихся к черепу, испытывал остроту его меча и гладкость щита. Но мальчик, которому заповедано поднести к его челюстям кувшин с живой водой, простодушный, трепетный отрок, что вложит свою маленькую ладонь в его сгнившую руку и выведет из пещеры к истосковавшемуся народу, – и тот замешкался и не появлялся.
<…> Иерусалим, чьи суставы и люди утратили гибкость, чьи внутренности изъедены каменными опухолями метастазов, чьи ночи терзаются воспоминаниями о славе и муках, ждал могучего рывка, освобождающего взлета, парящего шелеста небес[3].
Обстоятельность этого описания заставляет вспомнить готические романы, где бродят привидения и мертвецы покидают могилы, чтобы вмешаться в судьбу живых. Шалев искусно ткет образ города-трупа, чья слава позади, а ожидания – тщетны. Зато как ликует рассказчик, сообщая, что после встряски «история города перетасовалась, как карты» (с. 39), а любимая им героиня, торопливо покидая Иерусалим, «повернула голову к городу и плюнула со злостью» (с. 40). Шалев так красочно рисует разрушения, произведенные подземными толчками, что трудно не вспомнить эпические булгаковские строки:
Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней, опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды... Пропал Ершалаим – великий город, как будто не существовал на свете[4].
Понтий Пилат в Иерусалиме – пришелец, а Меир Шалев – уроженец страны, правда, он увидел свет в кибуце, но давно живет в Святом городе. Шалев по взглядам – сионистский почвенник: он хотел бы начать историю Израиля с первой алии, причем так, чтобы поселения еврейских колонистов возникали на девственной целинной земле, а не на пространствах, некогда обжитых древними иудеями.
Однако если любовно выписанная Меиром Шалевом вымышленная героиня бежала из Иерусалима, то реальный еврейский поэт XII века Иеуда Галеви настойчиво стремился попасть в древний город, хотя знал, что тот пребывает в запустении. Для Иеуды Галеви (1075–1141) красота земного Иерусалима состояла в непреходящем величии, реально существовавшем в прошлом. Он мечтал уехать из Испании и поселиться там, где давным-давно жили и служили в Храме его предки левиты (отсюда и родовое имя поэта – Галеви), а потому пишет об Иерусалиме словами, проникнутыми нежностью и любовью («», перевел с иврита Шломо Крол):
Исполненный прелести, краса земель,
град царя,
Его я взалкал душой, от запада
чрез моря!
И жалости полон я о славе минувших дней,
Грущу об изгнаньи, о гибели алтаря.
Я прах напоил бы твой горькой слезой,
когда
Умел бы достичь тебя, на крыльях
орлов паря!
Радею о граде я, что днесь в запустении.
Дом царский, где змеи лишь кишат,
в нем пути торя,
Развалины, сладостью меду подобные,
Ах, как бы припал я к вам, любовью
в душе горя!
Истинный герой судьбы не менее драматичной, чем любой романный персонаж, Иеуда Галеви не плюет на Иерусалим, а мечтает оросить его слезами и покрыть поцелуями. Развалины Иерусалима появляются в его стихах не потому, что свидетельствуют о конце древней истории, как рухнувшие после землетрясения дома и стены в романе «Эсав». У Галеви развалины – прямые свидетели былой и неувядающей красы города, описание которого он слагает из библейских фразеологизмов, вдохновленных любовью, и они же служат залогом будущего национального возрождения.
Иеуда Галеви стал родоначальником особого литературного жанра – стихов о тоске по Сиону. Напомню, что Сионом в Танахе и более поздних источниках обычно называют Иерусалим, как, например, в знаменитом пророчестве Йешаяу (2:2, 3): «И будет в последние дни: …из Сиона выйдет Тора и слово Г-сподне – из Иерусалима», где Тора – синоним слова Г-сподня, а Сион – синоним Иерусалима. А стихи о тоске по Иерусалиму, по-русски прозванные сионидами, то есть порождением Сиона, восходят к знаменитому 137-му (а в русской традиции 136-му) псалму, который начинается словами: «При реках вавилонских там сидели мы и плакали, вспоминая о Сионе», и к стихотворению Галеви «Сион, ужели о верных, кто тобой пленен, / Не спросишь ты…»
Стихи Иеуды Галеви о Иерусалиме вдохновили Генриха Гейне (1797–1856) на поэму об этом славном средневековом певце. Но к XIX веку яркие ликующие краски Галеви затмились слезами жертв многочисленных еврейских гонений, отчего восхищение красотами Святой земли отошло на задний план, а жалобы на изгнание выдвинулись на первый. И у Гейне Иерусалим предстал не таким, как у Галеви, а таким, как запечатлел его после нашествия Навуходоносора в своем «Плаче» пророк Ирмеяу (цитирую фрагмент из поэмы «Иеуда бен Галеви» в переводе Вильгельма Левика):
Ты, людьми обильный город,
Стал пустынею, где грифы,
Где гиены и шакалы
В гнили мерзостно пируют,
Где гнездятся змеи, совы
Средь покинутых развалин,
Где лиса глядит спесиво
Из разбитого окошка <…>
На Сионе многославном,
Где твердыня золотая
Гордым блеском говорила
О величье властелина, –
Там, поросшие бурьяном,
Тлеют грудами обломки
И глядят на нас так скорбно,
Так тоскливо, будто плачут.
Ах, они и вправду плачут,
Раз в году рыдают камни –
В месяц аба, в день девятый;
И, рыдая сам, глядел я,
Как из грубых диких глыб
Слезы тяжкие катились,
Слышал, как колонны Храма
В прахе горестно стонали.
Очевидное переложение библейских образов разрушенного Иерусалима и каталог канонических библейских маркеров запустения, таких, как ползучие гады, совы, лисы, Гейне актуализирует тем, что вкладывает свои стихи в уста вернувшегося в Испанию пилигрима, который якобы беседует с юным Иеудой Галеви и ведет правдивый рассказ о городе, каким он открылся его взору в далеком XII веке.
А реальный пилигрим, русский поэт Иван Алексеевич Бунин (1870–1853), посетил Святую землю весной 1907 года. И он, как и поэты нынешнего Израиля, тоже создал стихотворение о проводнике и туристе – «Иерусалим», где сопоставил реальность и древнюю культуру, каждая из которых пишет свою картину. Стихотворение начинается словами русского паломника, чей глаз видит вполне оптимистические образы настоящего:
Это было весной. За восточной стеной
Был горячий и радостный зной.
Зеленела трава. На припеке во рву
Мак кропил огоньками траву.
Но тут вступает гид, и стихи резко меняют тон, завершаясь чеканными и зловещими словами заклятия:
И сказал проводник: «Господин, я еврей,
И быть может, потомок царей. <…>
Враг разрушил Сион. Город тлел и сгорал –
И пророк Иеремия собрал
Теплый прах, прах золы, в погасавшем огне
И рассеял его по стране:
Да родит край отцов только камень
и мак!
Да исчахнет в нем всяческий злак!
Да пребудет он гол, иссушен, нелюдим –
До прихода реченного им!»
В восприятии местного гида весенняя зелень скрылась под черно-серым пеплом Храмового пожарища, а праздничная жизнеутверждающая яркость маков обернулась мифологемой довременной смерти.
Несмотря на временную дистанцию и различие языков и земель, стихи Дана Пагиса и Ивана Бунина о Иерусалиме содержат общие мотивы: запустение как печать прошлого, ожидание Избавителя, власть истории над настоящим и, конечно, желание всякого еврея видеть себя потомком царских родов.
Горестная нотка в литературных изображениях как древнего, так и современного, то есть XIX – начала XX века, Иерусалима сделалась общим местом, поскольку древний город был разрушен, а новый, еще совсем недавно отнюдь не блиставший достижениями цивилизации ни в градостроительстве, ни в бытовом устройстве, воспринимался паломниками как отражение бедственной участи евреев. Как сказал в стихотворении «Ветка Палестины» (1837) Михаил Юрьевич Лермонтов (1814–1841):
Молитву ль тихую шептали
Иль пели песни старины,
Когда листы твои сплетали
Солима бедные сыны.
Сочетание Солима бедные сыны связало единой судьбой город и еврейский народ, потому что кто б ни населял Иерусалим в 1837 году, когда было написано это стихотворение, цитированные мною строки говорят именно об иудеях, которым в Сионе – Солиме – положено либо молиться, либо петь. Как сказано все в том же псалме: «Пропойте нам песен сионских».
Но вот Иерусалим ожил и в 1948 году снова был провозглашен столицей еврейского государства. А 40 лет назад, в июне 1967-го, он опять сделался единым городом, и уже не прошлое отбрасывает грустную тень на настоящее, но настоящее озвучивает новыми песнями Сиона далекое прошлое. Доказательством тому – стихи Иеуды Амихая, который слышит близ древних руин звуки пульсировавшей некогда жизни. Он настойчиво акцентирует значимость живущих – сегодня и в другие дни[5], – например, так:
Тоска по Иерусалиму. По детству
в Иерусалиме. В давние века:
тоска детей-левитов, которые
состарились в изгнанье
при реках Вавилонских, но помнят и
поныне, как пели
в Храме и как голос их ломался.
По ночам они сидят и вспоминают
детство:
а помните, как мы играли в прятки
позади Святая Святых, среди кувшинов
с миррой и лавандой,
и бегали у алтаря, и укрывались
за вышитой завесой меж керувов?[6]
В стихах влюбленного в Иерусалим Амихая наш возрожденный город, сохраняя свою древность, символичность и уникальность, воистину предстает вечно живым и юным.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1] Дан Пагис (1930–1986) – житель Вены, проведший годы отрочества в нацистских концлагерях, после войны поселился в Израиле, где стал профессором Еврейского университета в Иерусалиме, специалистом по ивритской средневековой поэзии.
[2] Иссоп использовался в обрядах ритуального очищения (напр., Ваикра 14), но эти функции растения для понимания нашего стихотворения не важны.
[3] М. Шалев / Эсав. Пер. с иврита Р. Нудельман, А. Фурман. М.: Текст, 2007. С. 41. Меир Шалев (р. 1948) на сегодня писатель с самым высоким читательским рейтингом, хотя у него есть и противники, утверждающие, что писатель повторяется и разрабатывает одну и ту же художественную жилу. Воспользуюсь случаем и отмечу, что Шалеву чрезвычайно повезло с переводчиками, и в русском варианте Рафаила Нудельмана и Аллы Фурман его книги «Русский роман» и «В доме своем в пустыне...» отнюдь не проигрывают.
[4] М.А. Булгаков. Мастер и Маргарита. Гл. 25.
[5] «Сегодня и в другие дни» («») – первый поэтический сборник И. Амихая (1955).
[6] Стихотворение № 26 из цикла «Иерусалим, Иерусалим, почему Иерусалим?».