[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ЯНВАРЬ 2008 ТЕВЕТ 5768 – 1(189)

 

Когда разгулЯлось

Письма Бориса Пастернака 1945–1960 годов

Когда находилась в печати первая часть этого обзора, нам не могло прийти в голову, что спокойный и по возможности обстоятельный обзор третьего и четвертого томов переписки Бориса Пастернака, опубликованной в IX и X томах его Полного собрания сочинений, обретет неожиданную актуальность и станет предметом полемики. В сущности, для нас появление интервью внучки поэта Елены Леонидовны Пастернак стало не только информационным поводом к продолжению анализа двух следующих томов переписки, начатого в предыдущем номере, но и предметом достаточно серьезного разговора о праве исследователя на чтение и анализ переписки поэта, оказавшегося практически нашим современником.

О.М. Фрейденберг.

Итак, Е.Л. Пастернак пишет: «Знаете, про Пастернака часто говорят, что он был самый русский поэт из всех, живших на земле. Надо понимать, что он был еврей, но очень не любил тему еврейства и никогда не хотел ее обсуждать. Почувствовать русскую землю в 30-е годы еще было возможно, потому что Переделкино еще не было тогда элитарным дачным поселком, а просто было частью подмосковной деревенской жизни...» (НГ-Ex libris, 21 июня 2007 года. С. 2.)

В этом кратком высказывании слишком много нестыковок, чтобы обсуждать их все. Однако разговор о еврействе Пастернак продолжил не только в десятках писем, но и в романе «Доктор Живаго», где есть несколько еврейских эпизодов, включая и знаменитый разговор Михаила Гордона с Юрием Живаго. Кроме того, писательские дачи, данные Сталиным членам правления Союза писателей СССР после Первого съезда писателей, были все же абсолютно элитарным поселком, и сегодняшнее его существование лишь развитие этой тенденции в новом веке.

Однако в развитие своей мысли внучка поэта, не знавшая живого Пастернака, продолжает: «Я некоторые вещи переживаю очень болезненно – мне действительно, просто физически больно читать некоторые письма. Поэтому что касается моей позиции как потомка Пастернака, то я бы не публиковала большую часть того, что опубликовано. Слишком Пастернак в них подлинный, слишком незащищенный».

На фоне таких заявлений можно только преисполниться благодарности Е.Б. и Е.В. Пастернак, опубликовавшим почти предельно полный массив писем поэта в его Собрании. Хотя во врезе к интервью составителем Собрания названа почему-то Е.Л. Пастернак… Причем без этих писем очень многое и в романе Пастернака, включая его еврейские эпизоды, и в жизни поэта осталось бы непонятым и непонятным. Ведь даже знаменитая переписка с двоюродной сестрой, крупным ученым-античником О.М. Фрейденберг, опубликованная в собрании далеко не впервые, становится глубже и трагичнее в сочетании с казалось бы просто деловыми письмами 1949–1950 годов.

Вот широко известные слова Пастернака из письма О. Фрейденберг от 13 октября 1946 года: «Я уже говорил тебе, что начал писать большой роман в прозе. Собственно, это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие... Роман пока называется “Мальчики и девочки”. Я в нем свожу счеты с еврейством, со всеми видами национализма (и в “интернационализме”), со всеми оттенками антихристианства и его допущениями, будто существуют еще после падения Римской империи какие-то народы, и есть возможность строить культуру на их сырой национальной сущности. Атмосфера вещи – мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным».

Разумеется, никто не мешает Пастернаку формулировать свою позицию именно так. Довольно близкий этому тексту пассаж, причем именно о еврействе, есть, естественно, и в романе. Однако формулировка понятия антихристианства, напрямую связанная со сведением счетов с еврейством и со всеми видами национализма (надо понимать и еврейского) заставляет соотнести эти слова с политическими реалиями 1946 года, в частности, теми проблемами, которые возникли не только из-за Фултонской речи Черчилля, но и из-за антианглийской позиции Сталина в ближневосточном регионе. Конец 1946 года ознаменовался началом того процесса отказа Великобритании на мандат на Палестину, который привел к образованию еврейского государства. Помня об этом, интересно проследить дальнейшее развитие интересующего нас мотива, тем более что приближение создания Израиля сопровождалось в СССР столь же бурным развитием антисемитских кампаний. Однако «интернациональная» помощь СССР созданию национального еврейского государства и оказывается «национализмом в интернационализме» вкупе с антихристианством, каковым представлялось поэту создание еврейского государства[1]. Поэтому мы сейчас не будем искусственно выделять еврейскую тему из переписки поэта с двоюродной сестрой, а придем к следующим высказываниям в письмах к ней и после соответствующих эпизодов из писем другим людям в хронологической последовательности.

30 ноября 1948 года Пастернак пишет О.М. Фрейденберг: «Ты часто говоришь о крови, о семье. Представь себе, это было только авансценой в виденном, только местом наибольшего сосредоточения всей драмы, в основном очень однородной». Это были пока вполне нормальные слова в письме близкому человеку. Хотя, разумеется, к концу 1948 года уже не было в живых Михоэлса и вполне активно развивалась кампания борьбы с безродными космополитами. 20 июня 1949 года Пастернак пишет уже не сестре, а руководителю СП СССР А.А. Фадееву об истоках своего патриотизма, восходящего к Достоевскому, Блоку, Есенину и т. п. (не забудем, что ни Достоевский, ни Есенин тогда к пантеону предков советской литературы не относились): «Вот источник патриотических моих ощущений, более простых и прирожденных, чем патриотическое половодье чувств на улице Воровского в дни проработок. А страх быть слопанным никогда не заменял мне логики и не управлял моими мозгами. Народу слопано так неисчислимо много, что готовность быть слопанным, как допущение, никогда меня не оставляет».

Нетрудно понять, что возможность «быть слопанным» именно как «беспаспортному бродяге в человечестве», как именовали тогда евреев, была для Пастернак куда болезненнее, чем по любому другому политическому поводу. Еще более неожиданные слова находим во впервые публикуемом письме редактору Гослитиздата А.П. Рябининой о поведении тогдашнего директора А. Котова, отношения с которым у Пастернака еще продолжатся и во времена истории с попыткой публикации романа в СССР уже в середине 1950-х. Итак, 22 июля 1949 года: «...я пишу Котову без уверенности в энтузиастическом отклике, потому что в последнее время стал он жидоморничать и скряжничать со мной совсем по-крохоборски. К тому же вы так и не открыли мне, с какой стороны он меня чернил заглазно».

Лишь на этом «космополитическом фоне» видим мы всю глубину переживаний Пастернака, отразившихся в письме к О.М. Фрейденберг от 7 августа 1949 года: «Чего я в последнем счете стою, если препятствие крови и происхождения осталось непреодоленным (единственно, что надо было преодолеть) и может что-то значить, хотя бы в оттенке, и какое я действительно притязательное ничтожество, если кончаю узкой негласной популярностью среди интеллигентов-евреев, из самых загнанных и несчастных? О, если так, то тогда лучше ничего не надо, и какой я могу быть и какой обо мне может быть разговор, когда с такой легкостью и полнотой от меня отворачивается небо?»

Чтобы до конца понять всю горечь этого высказывания, надо вспомнить и о письме к З.Н. Пастернак конца августа 1935 года, когда Пастернак писал, обращаясь к жене: «Кланяйся своим друзьям. Я не столько ревную тебя к ним, сколько все-таки они мне и тебе (пройдут годы и ты сама в этом убедишься) чужды. Именно оттого, что они не как ты, мне с ними так и тяжело. Они тоже источники моего проклятого лета, как и врачи и их рецепты. Паразитарный, цинически-словесный, не прокаленный плодотворным страданием, благополучный, буржуазно-еврейский мир и круг».

И вот всего лишь через тринадцать лет – результат, который мы видим в письмах О.М. Фрейденберг времен антисемитских кампаний. Да еще в сочетании с активной произраильской политикой Сталина, что само по себе раздражало Пастернака. Хотя раздражение это отразится в открытых высказываниях, похоже, уже во время истории с «Живаго», когда Пастернака его иностранные корреспонденты и посетители станут настойчиво расспрашивать об отношении поэта как раз к тем событиям конца 1940-х – начала 1950-х годов, о которых мы говорим.

Хотя цитата из письма 1935 года, которая связывает душевный кризис Пастернака 1935 года, когда поэт не решился встретиться с родителями из-за тяжелой депрессии, начинает выглядеть более рельефно в сочетании с еврейской темой, которая занимала немалое место в переписке с родителями, начиная хотя бы с момента расставания с первой женой, Е.В. Пастернак (Лурье). Не говоря уже о тех же проблемах, отразившихся в переписке с Цветаевой. Тогда, действительно, процитированные письма к О. Фрейденберг 1940-х годов становятся трудным осознанием принципиальной непреодолимости и непреодоленности и, быть может, непреодолимости для Пастернака вообще проблем его отношения к еврейским семье, крови и происхождению.

Тогда же, в 1950 году, Пастернак проявил и удивительную для себя деликатность в одном сугубо еврейском вопросе. 2 марта он писал своему корреспонденту, чью фамилию не расслышал в разговоре по телефону: «Я ответил Вам не сразу. Потому что на слух мне показалось, что Ваша фамилия начинается на М, а в письме Вы подписались недостаточно разборчиво. Я думал, – Вы позвоните мне, и я это уточню. Но это все пустяки».

В чем же здесь дело? Так ли уж важно при обращении к незнакомому адресату выяснять, на какую букву начинается его фамилия? Ведь всегда можно при продолжении знакомства или переписки все уточнить. Все это так, но фамилия адресата – С.А. Немзер, поэтому, начинаясь с «М», она могла бы зазвучать как Мамзер, т. е. презрительное еврейское именование незаконнорожденного. Именно этого неудобства и пытался избежать Пастернак в 1950 году.

Нам представляется, что этот небольшой факт немало добавляет к характеристике Пастернака, пусть и избегавшего публичного обсуждения своих взглядов на еврейство, тем более в столь малоприятное для евреев время.

Еще один яркий эпизод в жизни Пастернака связан с именем еврейского поэта Аврома Суцкевера. Уже в 1957 году в письме П.П. Сувчинскому в Париж Пастернак пишет: «Проклятая журналистика, которая не может обойтись без басен и рассказов о том, чего никогда не было, без разглагольствований. Я не помню, чтобы я был знаком с С<уцкеве>ром; напротив, у меня ощущение, что я хотел избежать этой встречи из-за страшного стыда, благоговения и ужаса перед этим мучеником, – и что мне это удалось. С<урко>в никогда не разгуливал с револьвером; он всегда подавлял меня ex officio и я искренне признаю, что это вполне справедливо по отношению ко мне. Этот абзац – еще одна раздражающая выдумка. – Что касается “чтения друг другу стихов”, то, уступая условному и фальшивому обычаю, я неохотно читаю иногда что-то вслух, но “стихи”, “стихотворения”, “читать стихи” – ничего этого для меня не существует».

В этом письме требует подробного комментария каждое слово. Ведь в письме идет речь о статье Леона Лененмана о Суцкевере «Я видел, как плакал Пастернак...» во французском журнале «Экспресс» от 26 июня 1958 года. Комментаторы Собрания сочинений говорят о том, что травматические для Пастернака обстоятельства встречи с А. Суцкевером были вытеснены из сознания автора «Живаго». Между тем нам представляется иное. Пастернаку в 1958 году было совершенно не нужно получать «весточки» от еврейского поэта, пишущего на идише и живущего в Израиле. Этот эпизод никак не укладывался в ту жизнестроительную стратегию, которая сопровождала выход романа в свет, и не соответствовала той биографической мифологии, в рамках которой Пастернак сообщал другой своей корреспондентке, Жаклине де Пруаряр, о своем тайном крещении русской няней в детстве в возрасте двух лет. Именно это сведение, опровергнутое близкими поэта почти сразу после его смерти, по причине отсутствия необходимой «Арины Родионовны», было ключевым моментом для «новой» биографии автора романа. Более того, встреча с участником восстания в Вильнюсском гетто Суцкевером была организована через Еврейский антифашистский комитет при помощи Ильи Эренбурга. И, в отличие от Пастернака, находившегося в тяжелейших тисках из-за всей истории с «Живаго», живший в свободном мире Суцкевер вполне мог опровергнуть любые опровержения Пастернаком своих слов. Тем более что в позднейших мемуарах Суцкевер вспоминал о нескольких встречах с Пастернаком, напечатал свои стихи, ему посвященные, где снежинки пастернаковского снега падали на грудь Пастернака, становясь желтой еврейской звездой. В свою очередь Пастернак обещал Суцкеверу перевести его стихи на русский. Однако эту затею постигла общая участь всех текстов на идише, которые Пастернак якобы переводил или переводить собирался. Никаких следов подобной работы до сих пор не известно. Наконец, Пастернак подвергает сомнению всю сцену из-за того, что в ней изображен советский писательский функционер Сурков с пистолетом на боку. Удивляться этому не стоит, тогда, в 1944 году, все функционеры этого типа были мобилизованы и ходили в военной форме, к которой в качестве обязательного атрибута прилагался и пистолет.

Б. Пастернак.

Однако рассказ Суцкевера так взволновал Пастернака, что он написал об этом еще в двух письмах.

В письме Элен Пельтье-Замойской от 27 июля 1958 года Пастернак пишет еще резче: «Сцена с моими слезами в начале страницы – именно такое правдоподобие. Этого не было никогда. Как мне помнится, я отклонял знакомство и встречу с ним из чистого страха и стыда перед его высоким мученичеством, в глазах которого я должен был выглядеть моральным ничтожеством и предателем. Мое прошлое трактуется так неточно. И С<урко>в, прогуливающийся с револьвером!!, и моя переписка с отцом! Похож ли я на того, кто способен произносить торжественные фразы вроде: Я не покину русский народ. Слышали ли Вы от меня когда-нибудь подобные трескучие слова? Но каковы бы ни были эти недоразумения, я их еще раз перечту, но опровергать ничего не стану».

Последние слова – важнейшие в письме. Ведь «трескучие слова», очень похожие на те, что вспоминал Суцкевер, были написаны в ответ на призывы лишить Пастернака советского гражданства. Поэт заявил тогда, что не мыслит себя вне России. Таким образом, неожиданно полученная Пастернаком французская статья с воспоминаниями о военных днях, вызвала бурю в душе поэта. Нашла она свое место и в третьем письме уже упоминавшейся Жаклине де Пруаряр, однако приводить его мы не будем, ибо две цитаты из процитированных писем полностью перекрывают содержание третьего. Наконец, рассуждения Пастернака о том, что он мог показаться еврейскому поэту и герою сопротивления в Вильнюсском гетто «моральным ничтожеством и предателем», вполне могут быть мотивированы христианским и русским настроем военных стихов Пастернака, поразительно совпавших с позицией Сталина по частичной реабилитации Русской церкви к концу войны.

Мы, кстати, не исключаем, что не хотел Пастернак обсуждать все это и потому, что как раз во время войны он менее всего приветствовал публицистическую деятельность Эренбурга с его безоглядной ненавистью к немцам и практически осуждал публицистическую антифашистскую деятельность Самуила Маршака. А ведь именно в конце 1950-х годов началась публикация мемуаров Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь», где немало места уделено и войне. Пастернак же искал неких возможностей обсуждения взаимной вины двух воюющих сторон. Понятно, что подобные тексты не находили себе места в изданиях Совинформбюро и, как сообщают составители собрания, на сегодняшний день неизвестны.

Надо отметить, что позиция Пастернака в самые трудные дни войны в 1942 году заслуживает дальнейшего изучения, однако мотивировки его желания вернуться в Москву из эвакуации в волжский город Чистополь процитировать необходимо. В письме из Чистополя шекспироведу М.М. Морозову от 15 июля 1942 года читаем: «Наверное, мы скоро увидимся. Вне зависимости от событий или в обратной пропорции к ним, к концу лета мне хочется в Москву. Закат атлантиды мне хочется разделить с близкими на родном месте, так что в нынешнюю арктику, если Б-г даст, мы будем встречаться».

Выделенные нами слова могут и ничего особенного не значить, а могут значить и столь много, что о них придется еще думать специально. И все это тоже контекст встречи-невстречи с Авромом Суцкевером.

Последний сюжет, которого мы коснемся в этом обзоре, касается письма Б. Пастернака Эсфирь Маркиш, которая, вернувшись из ссылки в 1955 году, обратилась к Анне Ахматовой, Евгению Евтушенко, Борису Пастернаку и другим с просьбой о переводах стихов ее погибшего мужа.

Е. Евтушенко тогда ответил, что у него нет мощи, необходимой для работы над переводом Маркиша, Анна Ахматова перевела несколько стихотворений, вошедших в сборник 1957 года, а вот история отказа от перевода стихов Переца Маркиша памяти Соломона Михоэлса заслуживает специального разговора. Ведь весь сюжет, связанный с этим стихотворением, разворачивался как раз в начале 1948 года, сразу после убийства Михоэлса, незадолго перед и сразу после начала антисемитской кампании и ареста Переца Маркиша среди других руководителей Еврейского антифашистского комитета. А новая фаза этой же истории началась как раз тогда, когда Пастернак пытался напечатать свой роман. Сборник же Маркиша вышел уже в непосредственной близости к высшей фазе развертывания травли Пастернака, однако никак с ней не был связан.

Итак, Пастернак написал вдове Маркиша 31 декабря 1955 года: «Глубокоуважаемая Эстер Ефимовна!

Преклоняюсь перед непомерностью Вашего горя. Помимо своего художественного значения Маркиш был слишком необыкновенным явлением самой жизни, ее улыбкой, ее лучом, который прикосновение красоты, радующим знаком ложится всюду, куда он являлся.

Я очень хорошо помню его посещение, наш разговор и содержание подстрочника его замечательных стихов памяти Михоэлса. Но в противоположность мнению Вашего соредактора Е. Пермяка, который пишет мне, что память у меня точнее фотографических снимков, я не только не помню своего перевода, но не помню даже, переводил ли я их. Думаю, что я только обещал или собирался, откуда и возникло это заблуждение.

Не должно также удивлять исчезновение следов работы, начатой или предположенной, у меня самого. Если я сделал перевод, то, наверное, вернул подстрочники вместе с переводом».

Далее Пастернак говорит о беспорядочности своего архива и, ссылаясь на крайнюю загруженность, раздраженно отказывает вдове Маркиша. Характерно, что Пастернак забывает поздравить корреспондентку с Новым годом, хотя делает это в соответствующем письме К. Федину за тот день.

Здесь нам остается напомнить, что имя Бориса Пастернака фигурировало на процессе по делу Еврейского антифашистского комитета в показаниях Давида Гофштейна, который рассказал о беседах Пастернака с Михоэлсом по поводу проекта создания еврейской республики в Крыму, и указать на отказ Пастернака Михоэлсу выступить на еврейском антифашистском митинге в 1941 году. Отказывая, Пастернак, первоначально давший свое согласие, не захотел мотивировать свой антифашизм своим еврейством.

Как и во всех предыдущих случаях, знание исторического контекста придает малопонятным и кажущимся порой непонятными письмам и поступкам Пастернака мотивированность, снимая кажущиеся противоречия, недоговорки и т. д.

Мы отдаем себе отчет в том, что только по письмам невозможно строить биографию поэта. Стихи и проза говорят ничуть не меньше, если не больше о жизни и творчестве художника. Однако теперь, после выхода замечательного Собрания, перед любым читателем Пастернака встает задача нового осмысления или переосмысления места Пастернака не только в русской культуре, но и в истории российского еврейства, куда судьба его семьи вписана навсегда независимо от личного желания. Более того, острая реакция русского поэта Пастернака на судьбы евреев России и мира в «Докторе Живаго», вызвавшая, как известно, даже острую реакцию Бен-Гуриона, уже навсегда вошла в историю евреев ХХ века. А восторженная любовь Пастернака к России и русскому народу лишь уровнем поэтического таланта и яркостью выражения отличается от отношения к России многих тысяч евреев. Поэтому и духовный опыт Пастернака, включивший в себя переживания проблемы «семьи, крови и происхождения» будет еще долго вызывать споры и обсуждения в еврейской среде. Те же, кому все эти проблемы не интересны или болезненны, могут просто любить и помнить те стихи, которые навсегда вошли в культурную историю России, и не утруждать себя трудными и невеселыми размышлениями о судьбе поэта.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 



[1] Кацис Л. «Доктор Живаго» Б. Пастернака: от Гершензона до Бен-Гуриона // Еврейский книгоноша. М., 2005. № 8. С. 33–38.