[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2007 ТАМУЗ 5767 – 7 (183)

 

О Бродском

Маска, приросшая к лицу

Аркадий Львов

Окончание. Начало в № 5, 2007

2.

Обращение к императорам и царям, в давно минувшие времена отошедшим в мир иной, в сочинениях русских поэтов не редкость. Но фамильярность, амикошонство не были в чести даже у юмористов и сатириков, которые полагали если не куртуазность, то меру в подобных обращениях обязательным для себя критерием.

В русской поэзии Бродский первым заговорил с римскими императорами, цезарями на той акцентированной ноте доверительности, интима, какими даже в кругу близких друзей принято пользоваться вельми осторожно:

 

Приветствую тебя две тыщи лет спустя.

Ты тоже был женат на бляди.

Бляди в женах – это ни в римские времена, ни в наши дни не представляет собой редкости. По подобным бракам могли бы найти основания для дружеских приветствий многие мужья. Римлянин Тиберий, однако, был императором, притом жестоким, коварным, так что и современники и потомки аттестовали его попросту чудовищем.

Иосиф Бродский тоже говорит: «Ты был чудовищем...» Несколькими строками ниже следует добавление: «...исчадьем ада».

На вопрос Томаса Венцлова о том, как он чувствует себя после получения Нобелевской премии, Иосиф ответил: «Чувствую себя просто исчадием ада, – как всегда, как всю жизнь».

Как видим, для заключения о близости нашего современника поэта Бродского к римскому императору Тиберию оказалось больше оснований, чем можно было полагать вначале, когда только жены-бляди служили поэту предлогом обратиться напрямую к римскому императору:

 

...Я, заурядный странник,

приветствую твой пыльный бюст

в безлюдной галерее.

 

Но, заурядный странник, хоть бюста его еще не вылепили, не высекли из мрамора, поэт чувствует себя – перед историей – в какой-то мере ровней императору:

 

И я

чеканил профиль свой посредством лампы.

 

С годами это чувство крепнет, и на открытии своего бюста в бронзе работы голландки Сильвии Виллинк Бродский шутит с народом, толпящимся в доме Западной Индии в Амстердаме: «Единственное, чем эта голова отличается от той, которую я ношу на плечах, – это то, что она не говорит». Выдержав паузу, добавляет: «Может быть, оно и лучше». Затем, выдержав еще одну паузу, глядя в глаза народу, он четко и громко, по традиции римских цезарей, произносит: «С вашей точки зрения».

Произнеся эти слова, поэт-оригинал, голову которого дублирует бронзовый бюст, ухмыляется. Народ получил то, чего требовал: зрелище. Народ смеется, ибо время смеяться: это право народа, которого цезари никогда не оспаривали. Более того, оспаривали право воздерживаться от смеха.

Настойчивая потребность общаться напрямую с римскими императорами несколько лет спустя привела Бродского к разговору с Марком Аврелием: «Ave, Цезарь. Каково тебе теперь среди варваров? Ибо мы варвары для тебя – хотя бы потому, что не говорим ни по-гречески, ни по-латыни... Ты не можешь ответить, не можешь благословить, не можешь поприветствовать или утихомирить нас своей вытянутой правой рукой, пальцы которой еще помнят перо, выводившее строки твоих “Размышлений”».

Поэт не скрывает чувства горечи – не за себя, Иосифа Бродского, лично, а за людей, за все человечество: «Если эта книга нас не цивилизовала, кто это сделает?»

Прямого ответа на этот вопрос в эссе «Дань Марку Аврелию» автор не дает, но совершенно очевидно, что ему, поэту, увенчанному в ХX веке лаврами, признанными населением всей планеты, «Размышления» императора-философа необходимы, чтобы удержать эмоциональное равновесие, которое, подвергаясь постоянным уколам совести, норовит оставить человека, отдавая его во власть опасности, диагностированной в античном мире эскулапами и философами как фатальная, неотвратимая.

Самопознание человека невозможно без отождествления, к которому прибегает всякий, кто хочет примерить на себя одежды тех, кто оставил след в истории. Хотя след в истории оставили люди разных сословий, разных уровней знатности и власти, Иосиф говорит: ему «легче отождествить себя с цезарем», чем с кем бы то ни было иным.

Конечно, в этих словах можно увидеть непомерные амбиции, склонность к самовозвеличиванию, но поэт представляет себе природу этого феномена по-другому: «Жизнь римских императоров кажется нам чрезвычайно увлекательной, ибо мы сами чрезвычайно увлечены собой. Мы мыслим себя, мягко говоря, центрами своих собственных вселенных...»

Заключения эти восходят к тому времени, когда Иосиф был еще Осей и учился в пятом классе, а учительницей истории была у него Сарра Исааковна, «очень еврейская и очень кроткая женщина на шестом десятке».

Эта женщина преображалась, когда доходило до римских императоров, имена которых она выкрикивала поверх голов своих учеников в облупленную классную стену, украшенную портретом Сталина: «Гай Юлий Цезарь! Цезарь Октавиан Август! Цезарь Тиберий!» Последним в этом ряду поминался император Марк Аврелий, имя которого у Оси в памяти закрепилось навсегда и сорок лет спустя, под пером Иосифа Бродского, обрело на новом витке посмертной жизни императора звучание и смысл, приводящие на ум феномен воскресения.

Сарры Исааковны давно уже не было в живых, когда бывший ученик ее Иосиф Бродский, общаясь с цезарем-философом, стоиком-моралистом Марком Аврелием, сказал о ней благодарственное слово. Покойная учительница истории наверняка на это не рассчитывала, потому что римские императоры, как бы о них ни говорили, в питерской школе сталинских лет не могли быть поводом для благодарности школяра своему учителю.

В этом мире, где все, включая самое время, относительно, возможно ли было поблагодарить Сарру Исааковну лучше, уважительнее, сердечнее, чем это сделал ее бывший ученик Ося Бродский!

Останавливаясь на эпизоде с Саррой Исааковной столь обстоятельно, уместно заметить: в сочинениях Иосифа Бродского он занимает исключительное место, ибо непросто указать другой пример, где бы лицо еврейской национальности представлено было в воспоминаниях поэта и эссеиста с такой же теплотой и симпатией.

В юные годы Иосиф сочинил стихотворение «Еврейское кладбище под Ленинградом». По собственной его оценке, слабое стихотворение. Возможно, эта оценка не в меру строга. Но как бы мы ни оценивали «Еврейское кладбище...», полдесятка строчек из него вызывают недоумение:

 

И не сеяли хлеба.

Никогда не сеяли хлеба.

Просто сами ложились

В холодную землю, как зерна.

И навек засыпали.

 

Что евреи никогда не сеяли хлеба – это из жидовского калейдоскопа по истории, сработанного по моделям умельцев, прошедших выучку в «Союзе Михаила Архангела». В хлебных же районах юга России, в Малороссии, у кого были глаза, сам, коли была охота, мог поглядеть, как колосились хлеба в земледельческих колониях евреев. Эта страница истории российских евреев, очевидно, прошла мимо внимания Бродского.

Стихотворение «Исаак и Авраам», хотя и на ветхозаветную тему, на самом деле представляет не Бродского-иудея, а Бродского-христианина, опережающего в своем виртуальном видении прошлого действительное, историческое христианство почти на две тысячи лет.

Хотя слово «еврей», как мы помним, не нравилось Иосифу сызмальства, в обиходе, до самых последних своих дней, ему приходилось произносить его чаще, много чаще и внятнее, чем хотелось.

Дома мама, Мария Моисеевна, говорила про нос своего мужа, Александра Ивановича: «Ах, этот клюв! Такие клювы продаются на небесах, шесть рублей за штуку». По словам Иосифа, «клюв был недвусмысленно еврейский», и мама имела причины радоваться, что он не достался сыну. В семье считали, что у Оси почти римский нос, а насчет цвета волос мама не раз повторяла: «Хорошо, что ты рыжий, что бы там ни говорили».

Почти римский Осин нос и рыжие волосы – это, скорее, нечто арийское, нежели иудейское. Правда, было еще картавое «р», но «р» картавое, если квалифицировать его как грассирующее, это уже нечто из артикуляции русских дворян.

На Западе проблемы с еврейством не прекратились. «С тех пор, как я сюда приехал, – жаловался Бродский американской журналистке, – меня все время отождествляют с еврейством, а меня это обижает...»

Одним Иосиф говорил: «Я плохой еврей». Другим говорил о себе: «Быть больше евреем, чем я, нельзя... быть может, я даже в большей степени еврей, чем те, кто соблюдает все обряды».

На острове Сан-Микеле, в Венеции, на могиле Иосифа Бродского поставили крест. Никаких достоверных свидетельств о крещении поэта нет. Вольность душеприказчиков может быть понята, но не может быть оправдана, ибо мертвым не дано наделять полномочиями живых, сколь бы искренни ни были живые в своем стремлении изменить ипостась покойного, как они представляют себе, к лучшему.

В России раздавались голоса, требовавшие переноса праха Бродского в Питер, на Васильевский остров, куда, говорил поэт о себе, «я приду умирать».

С Россией у Иосифа были сложные, не вполне выясненные отношения. А у кого из русских поэтов они были простые! С Осипом Мандельштамом выясняли до последних дней, в яму какую-то под Владивостоком – далеко город, да нашенский! – сбросили, а через полста лет взялись опять выяснять, дали поэту слово, книги его выпустили и перед всем миром признали: прав был поэт, за ним правда.

У Бродского сложилось по-другому. Выпроводили его из России, сказали: на все четыре стороны иди! Он и пошел, а товарищу Брежневу написал, чтоб дорогой Леонид Ильич позволил ему участвовать в отечественном литературном процессе хоть бы как переводчику. Результат известен: не позволили.

В Америке Иосиф высказался, как душа требовала, ничего про Россию, какую знал с малолетства, не утаил.

С папой и мамой жили в коммуналке, полторы комнаты на троих. А сортир на всю коммуналку – одиннадцать человек – один. По звуку пердежа опознавали засевшего в клозете соседа.

Американским читателям (эссе «Полторы комнаты» в оригинале на английском языке) Иосиф объяснял, что в коммуналках обычно было от двадцати пяти до пятидесяти человек, но запросто могло быть и сто. Из соотечественников, с кем ни случалось говорить, коммуналки на сто человек никому не доводилось видеть, но американцы удерживали в памяти как раз этот вариант: коммуналка у русских – это сто человек в квартире с одним сортиром.

О школьных своих годах Иосиф рассказывал, что половина его одноклассников, с какими-то зазорами во времени, отбывала сроки в тюрьмах.

Осмысливая все, что он видел своими глазами и узнавал из истории, Иосиф уже на Западе, за океаном, сокрушался об упущенных в истории России возможностях. В 1918 году англичане имели реальный шанс колонизовать Россию, полагал Иосиф, и это было бы для нее благом.

Здесь надо уточнить: англичане не ставили перед собой цели колонизовать Россию, а выступили в поддержку Белого движения, против большевиков. Досада Иосифа – в данном случае досада на историю – понятна в связи с его ориентацией на англоязычный мир и его культуру – высшее, по принятой им шкале, достижение цивилизации ХХ века.

Запад стал занимать место в воображении Оси, когда он еще учился в начальной школе. Фокус этому настрою задавали фильмы про Тарзана. И много лет спустя Бродский, который вел разные учебные курсы в американских университетах, утверждал в своем эссе «Трофейное», что одни только «четыре серии “Тарзана” способствовали десталинизации больше, чем все речи Хрущева на XX съезде» и все другие речи, которые были после этого.

С. Зонтаг.

Сьюзан Зонтаг, большая приятельница Иосифа, произнесла о коммунизме знаменитые слова, которые повторяли все либералы: «Коммунизм – это фашизм с человеческим лицом». Не все понимали, что такое фашизм, у которого человеческое лицо, но Иосиф повторял эти слова, чтобы польстить подруге, сделавшей для него больше, чем любой другой человек, с тех пор как он приехал в Америку.

Отношения Иосифа с Сьюзан – тема для биографов обоих литераторов. Про Иосифа Сьюзан всегда, везде, всем твердила одно: «Гений!»

Сам Иосиф этого слова, увязанного с его именем, не любил. Тех, кто прямо, в глаза, аттестовал его гением, Иосиф резко обрывал: «Давайте без эпитетов!» Человека с ходу определял по физии, о себе говорил: «Действую по физиогномическому принципу, как собака...»

Когда приехал в Америку, в первые два-три года, вспоминал Бродский, «я чувствовал, что скорее веду себя, чем живу». Со временем стал вести себя «так, как будто ничего не произошло. Теперь мне кажется, что маска приросла к лицу».

Другу, Жене Рейну, когда тот брал у него интервью, говорил: «Не знаю, что я такое, ну, трусоватый, но любопытный человек».

Несколько раз, по разным поводам, Иосиф представлял себе, что мог бы убить человека. Когда был мальчиком и приходил к своему дяде, у которого была большая домашняя библиотека, думал: «Если убить дядю, библиотека будет моей». Годы спустя, когда с корешем задумали захватить самолет, дать деру за границу, мысленно увидел, как раскалывает череп пилоту.

Однажды, когда речь зашла об оде, которую Мандельштам посвятил товарищу Сталину, Иосиф сказал: после «Оды», на месте Сталина, он тотчас зарезал бы Мандельштама, потому что понял бы, что поэт вселился в него.

Мой очерк о Мандельштаме «Желтое и черное» вызвал у Иосифа мысль о радикальном расчете: «Я бы сам поставил автора к стенке и расстрелял из автомата».

Разумеется, все это были фигуры и сюжеты, которые поэт проигрывал в своем воображении, нисколько не приближаясь к практической их реализации: между максимализмом в воображении и максимализмом в действии – пропасть, для подавляющего большинства людей непреодолимая.

В нью-йоркской телепрограмме «У самовара…» Иосиф заметил походя, что ему случалось причинять людям зло, но в общем он справлялся с неприятным чувством, прощал себя.

Телезрители в этом публичном признании поэта увидели кару, которой поэт сам себя подвергал, не ожидая ни осуждения, ни оправдания со стороны. А что касается пятен, так и солнце не без пятен.

Счет человека с самим собою – это тысячелетний непреходящий счет, который ведет человечество. Поэзии, по убеждению Иосифа Бродского, принадлежит в жизни людей целительная роль волшебного снадобья. В целях более эффективного исполнения этой роли он предлагал свой проект: издать антологию поэзии тиражом в пятьдесят миллионов, пустить по общедоступной цене, и через десять лет тираж окупится с лихвой. Сегодня «каждый индивидуум должен знать по крайней мере одного поэта от корки до корки…» Естественно, среди поэтов, которых индивидуум должен знать от корки до корки, отведено будет место и автору проекта.

В опыте самого Бродского особое место занял поэт Уистан Оден, его старший друг и кумир, оставивший людям наследие, которое «равнозначно Евангелию». Чтение Одена – «один из очень немногих – если не единственный – доступных способов почувствовать себя порядочным человеком» («Поклониться тени»). Выдав сертификат евангелиста Одену, Иосиф использовал едва ли не единственный из доступных способов почувствовать себя порядочным человеком.

Почувствовать себя порядочным человеком – это не то же, что быть порядочным человеком. Но для индивидуума это благо. Благо, доступное тому, кто, подобно Бродскому, самовоспитывается и совершенствуется, утоляя жажду из непросыхающего Кастальского источника, где спокон веков музы водили свой хоровод.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru