[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ МАЙ 2007 ИЯР 5767 – 5 (181)
Михаил Светлов
Леонид Кацис
Имя Михаила Светлова (Шейнкмана) однажды уже мелькнуло в заметке о Моисее Тейфе, который несколько неожиданно выбрал автора «Каховки» в свои предшественники. Однако русский поэт Светлов не несет ответственности за то, что еврейский поэт Тейф, несколько трансформировав биографию современника, включил его в свой пантеон, тем более что текст Тейфа не предназначался для русского читателя. А вот хотел ли комсомольский поэт попасть в антологию еврейских поэтов, нам уже не узнать. Хотя чутье подсказывает, что не хотел. Впрочем, от корней своих не уйдешь. Тем более когда к нам возвращается кажущаяся кому-то несуществующей русско-еврейская литература.
И вот уже Р. Тименчик пишет, рассуждая об атрибуции и интерпретации «чужого слова» в поэзии:
Я хату покинул, / Пошел воевать, / Чтоб землю в Гренаде / Крестьянам отдать (М. Светлов). Ср.: Покину Гренаду, / Покину край милый, / Сиона я должен / Увидеть могилы. (Пер. Н. М. Минского из Иегуды Галеви.) Таким образом, «снятым» подтекстом троцкистской утопии являются палестинофильские чаяния, которые не могли миновать М. А. Шейнкмана-Светлова в его екатеринославском детстве.
Эта параллель была приведена Р. Тименчиком в специальном издании, поэтому он не стал продолжать логику своего рассуждения, а ведь она ведет к простому ответу на вопрос поэта: «Откуда у хлопца испанская грусть?..» Воистину Харьков и Александровск без труда могут ответить на этот вопрос. Хотя автору «Гренады» эти города виделись местами боев времен Гражданской войны, а не местом, например, зарождения палестинофильства, каким был Харьков после еврейских погромов 1881–1882 годов и где зародилось движение Билуйцев. Впрочем, никто не знает и того, в какой мере трагические события погромов времен Гражданской войны могли повлиять на появление у Светлова подобных образов. В контексте многократно встречавшихся на наших страницах вариаций испанско-еврейской темы приведенный пример не удивителен. Между прочим, знаменитые комсомольцы-герои трагедии Триполья все как один были евреями и отнюдь не пользовались симпатиями «украинских хлопцев»…
А в знаменитых стихах «Девушка моего наречья…», после отдающих «русской лаской» Жаботинского исторических экскурсов, читаем: «Оттого ли жизнь моя отдана / Дням беспамятства и борьбы, / Мне, не имевшему родины, / Прошлое легче забыть».
Проблемы национального самоопределения так или иначе «прорываются» в ранних стихах Светлова, причем в такой форме, которая, видимо, вызывала неприятие комсомольского окружения. Отголоски этой ситуации мы видим в стихотворении под названием «Товарищам»: «На Мишку прежнего стал непохож Светлов, / И кто-то мне с упреком бросил, / Что я сменил ваш гул многоголосый / На древний сон старух и стариков». За этими стихами в сборнике «Корни» следует поэма «Стихи о ребе», которая и понадобилась Тейфу для своей автобиографии.
Порой у Светлова проскальзывают слова, которые выглядят несколько неуклюже, однако неуклюжесть их указывает на особое происхождение: «Не один, не два раза бессонницей / Догонял я будущность свою… / Так еврей за поездом гонится, / Увозящим всю его семью. / Он бежит, а поезд быстрее / Напрягает взмах колеса… / Но утеха есть у еврея, / Что семья его поскорее / Обещала ему написать». Здесь мы видим сочетание названия еврейского петербургского журнала (именно неуклюже звучащее слово «будущность») с еще одной, на сей раз не сионистской темой: отъезд семьи с мечтой о получении первого письма поразительно напоминает традиционные сюжеты об отъезде евреев в Америку. Да и «взмах колеса» хоть и похож на движение паровозного рычага, все же больше напоминает «крылья» колеса парохода…
Так из русско-еврейских образов строится Светловым некая советско-еврейская поэтика, которая полностью исчезнет у него уже на рубеже 1920-х.
Конечно, это ничего не меняет. Перед нами страница истории русско-еврейской поэзии, которой судьба не дала возможности стать советско-еврейской. Грустно думать, что место этих стихов оказалось там же, где и место идишистских сочинений, написанных в рамках деятельности Евсекции ВКП(б) и призванных – что на идише, что на русском языке – разъяснять евреям необходимость отхода от еврейства. Практически любое стихотворение Светлова из его раннего сборника заканчивается подобной декларацией. Выдержать нажим эпохи Светлову было не суждено, поэтому в представлении интеллигенции он навсегда остался автором комсомольских песен, подтекст которых никому не был ясен, завсегдатаем ресторана «Националь» и записным шутником, чьи остроты заполонили мемуары современников.
Дополнение. В очерке, посвященном Р. Балясной, мы отметили, что имя ее, кажется, не попало на страницы протоколов главных еврейских процессов. От нас, однако, ускользнула виртуальная публикация на сайте киевского Института иудаики, где можно найти материалы уголовного дела Р. Балясной и сведения о ее трагедии. Благодарим наших читателей, приславших нам эту ссылку.
ТЕПЛУШКА
Стоит только зрачки закрыть –
Образ деда всплывает древний,
Днем выходит он зверье душить.
По ночам – боится деревьев.
Стоит только зрачки расширить.
И в расширенных –
образ внука,
Над огнем, над машинной ширью,
Он кнутом подымает руку.
Между внуком и между дедом,
Где-то между, не знаю где,
Я в разбитой теплушке еду.
Еду ночь.
И еду день.
Потому я и редок смехом,
В том моя неизбывная мука,
Что от деда далеко отъехал
И навряд ли доеду до внука.
Но становится теплушка доброй,
Но в груди моей радость иная,
Если деда звериный образ,
Если внука железный образ
Мне буденовка заслоняет.
Но в захлебывающейся песне
Задыхающихся колес
Научился я в теплушке тесной
Чувствовать свой высокий рост.
Понимаю – в чем мое дело,
Узнаю – куда я еду:
Пролегло мое длинное тело
Перешейком меж внуком
и дедом.
1923
* * *
Я в гражданской войне не редко
Был веселым и лихим бойцом,
Но осталось у меня от предков
Узкое и скорбное лицо.
И повсюду, за мною следом,
Мчит прошедшее, бьет крылом...
Мой отец родился от деда,
Деда прошлое родило.
Детство мнится комнаткой душной,
Свет молитвенный ждет зари...
В этой комнатке
Меня учили быть послушным
И слишком громко не говорить.
Но однажды, уйдя из дому,
Я растаял в большой толпе,
И марсельезу незнакомую
Гортанный голос мой запел.
И теперь:
Ночью, сторожа мою поэму,
Дом Советов недвижим и тих,
И в полуночной, тревожной дреме
Слышу: бродят в голове моей
Прошлого неровные шаги.
Сумрак серый к постели клонит,
И рассказывает, и поет:
Дед мой умер и похоронен,
И отец мой скоро умрет.
Сумрак дальше:
– Древней сыростью
Прошлому меня не обнять...
Под знаменами сын мой
вырастет,
Если будет сын у меня,
Если пуля не возьмет меня.
И пока, темнотой окутан,
Дом Советов глаза закрыл,
Голоса далеких могил
Вспомнил я на одну минуту,
И забуду через минуту.
1923
* * *
Не один, не два раза бессонницей
Догонял я будущность свою...
Так еврей за поездом гонится,
Увозящим всю его семью.
Он бежит, а поезд быстрее
Напрягает взмах колеса...
Но утеха есть у еврея,
Что семья его поскорее
Обещала ему написать.
Мне же, мне под колесный грохот
От кого еще вести ждать,
Провожающему эпохи,
Бесконечные поезда...
Провожаю ее,
и не вижу ее,
Ни глаз ее,
ни кудрей.
Белая ли она,
смуглая ли,
или рыжая,
Или только череп у ней.
Я хотел бы тяжелой хваткой
Положить ее на перо
В темный час, когда украдкой
Выбегает она на перрон.
Выбегает и слепо ищет
Наши руки и наш удар,
Оттого, что знает: нищие
Мы стихами в эти года.
Мы стихаем, и мы не можем
С громким словом связать язык,
И не наш ли по бездорожьям
Тонким стоном
Замер крик?
Было б радостно, было б любо
Дни, как пленников, повести,
Или так, чтоб зубами схватить,
Или так, чтоб вышибло зубы.
ПОД ВЕЧЕР
Девушка моего наречья,
По вечернему тиха и смугла,
Приходила ко мне под вечер
Быть любимой и не смогла.
И глаза ее темные, темные
Древней грустью, цвели, цвели...
Я не люблю, чтобы лил в лицо
мне
Светлых глаз голубой прилив.
Так всегда... После первой встречи,
По любимой затосковав,
К девушкам чужих наречий
Тянутся мои слова.
И лишь изредка, лишь случайно,
Только в окна заглянет мгла,
Выплывает старая тайна
Из глубин голубых глаз.
Мгла – не мгла, а седой
пергамент
Разворачивается у век,
И я чувствую: под ногами
Уж не тот шевелится век.
И мне кажется земля моложе,
Сверху – небо, внизу – зима,
И на снежном бездорожье
Одинокая корчма.
Дед мой мечется от стойки к пану,
И от пана к стойке назад.
Пан на влажное дно стакана
Уронил свирепеющий взгляд.
И я вижу в любимом взгляде
Женских глаз голубей степей,
Как встает их разбойный прадед
И веселой забавы ради
Рвет и щиплет дедовский пейс.
Я гляжу...
И не пляшет, не свищет злоба
В затуманенной голове...
Оттого ли, что, должно быть,
Кровь меняется каждый век.
Оттого ли, что жизнь моя отдана
Дням беспамятства и борьбы,
Мне, не имевшему родины,
Прошлое легче забыть.
И при первой случайной встрече
Так легко мне совсем забыть,
Так легко мне не полюбить
Девушку своего наречья.
1923
ТОВАРИЩАМ
На Мишку прежнего стал непохож
Светлов,
И кто-то мне с упреком бросил,
Что я сменил ваш гул многоголосый
На древний сон старух и стариков.
Фронты и тыл... Мы вместе до сих
пор уж
Бредем в строю по выжженной траве,
И неизвестно нам, что каждый человек
Наполовину – вор, наполовину – сторож.
Мы все стоим на пограничьях рас
И стережем нашествие былого,
Но захотелось мне, как в детстве,
снова
Разбить стекло и что-нибудь
украсть.
Затосковала грудь и снова захотела
Вздохнуть разок прошедшим
ветерком,
И, чтоб никто не мог прокрасться
в дом,
Я голову свою повесил над замком
И щель заткнул своим высоким
телом.
И пусть тоска еще сидит в груди,
Она умолкнет, седенькая крошка:
Пусть я ногою делаю подножки
Другой ноге, идущей впереди, –
Я подружу свои враждующие ноги
И расскажу, кому бы ни пришлось,
Что, если не сбиваться вкось,
Будет трудно идти
По прямой дороге.
СТИХИ О РЕБЕ
Осень в кучи листья собирает,
И кружит, кружит по одному...
Помню: о чистилище и рае
Говорил мне выцветший Талмуд.
Старый ребе говорил о мире,
Профиль старческий до боли был
знаком...
А теперь мой ребе спекулирует
На базаре прелым табаком.
Старый ребе не уйдет из храма...
На тревожном боевом посту
Мне греметь тяжелыми стихами
Под конвоем озлобленных туч.
Тихо слушает седая синагога,
Как шагают по дорогам октябри,
Вздохами с умолкшим Б-гом
Старая устала говорить.
Знаю я: отец усердно молится,
Замолив сыновние грехи,
Мне ж сверкающие крики
комсомольца
Перелить в свинцовые стихи.
I
Много дум на лице у старого ребе,
И каждой морщинке помногу лет,
Ждет его рай на высоком небе,
Пыльный хедер ждет его
здесь,
на земле.
Далеко в мировой революции
Затерялся Екатеринослав
На извилины улиц
Революция ребе второпях занесла.
Между землею и небом,
Закружив ошалелые дни,
Окатила голову ребе
Новой волной седины.
Ну, и пусть. Значит, так велено
(Не в своих руках человек)...
Тонких губ сухие расщелины
Для жалоб закрылись навек.
Распластались у ног
Взорванных дней осколки,
И блуждает на грани новых дорог
Старый ребе в старой ермолке.
II
Сегодня тревога на буйных,
разбуженных лицах,
И кровь под покровами злится и хочет
под пулей излиться,
И музыка грузных снарядов дырявит
оглохшие уши
И рушит...
Сегодня распухшие трупы простерты
покорно по голому городу,
И рваный живот человечий, и лошадь
с разорванной мордой,
И человеческих челюстей мертвый
простреленный скрежет,
И режет...
Сегодня гудок, на рассвете разбужен,
завыл недовольней,
Испуганно церковь крепила свой крест
кулаком колокольни,
И рыжий пожар беспощадное полымя
поднял
Сегодня,
И в ярком огне синагога
Сегодня просила пощады убого у Б-га...
Сегодня на улицах не был
Мой маленький ребе.
III
Благословляя небеса и землю,
Синагога молча дремлет...
Я стою с прикладом рядом
Часовым порохового склада.
Над землей, над улицами тише
В смертных муках плавает молитва,
Синагога ничего не слышит:
Спит, как убитая.
Я стою. Товарищ мой напротив
(Синагога смотрит на луну),
А товарищ мой по роте
Голову на церковь повернул.
Церковь крест подняла для защиты,
Синагога рядышком прижалась,
И стоят они в одной молитве,
У небес вымаливая жалость.
Медным плачем истекает купол
В ночь большого, нового кануна.
Смотрим мы, и кажется:
над трупом
Две вдовы оплакивают юность.
Смотрим мы, и нам не жалко,
И рука прилипла у затвора...
Ночь проходит черною гадалкой,
Сумрак жмется боязливым вором.
Тишина устала медью плакать,
И земля готовится к работе...
Вдалеке пролаяла собака...
Я стою. Товарищ мой напротив.
IV
В полутемной синагоге
Ветер задул свечу,
И синагога ослепла...
Профиль ребе чернеет, чуть
Подернутый пеплом.
Тишина на часах у закрытых дверей.
В позднюю пору
Не приходит, как прежде, еврей
Тосковать у подножья Торы.
В расписное окно
Уходящий закат бросил брызгами
красными,
Голову ребе посеребрив на ходу.
Посеребрил и ушел.
А молящихся долго, напрасно
Богомольные скамьи ждут.
Тихо.
Темно.
Ребе ходит чуть слышно, как вздох,
Как живая боль синагоги.
Темен порог.
Тишина сторожит на пороге.
Хочется ребе давно
Спрятать тоску в молитве.
Старое сердце еврейской тоскою больно,
Старое сердце еврейскою болью болит
ведь.
Смолкла свеча в позолоченной люстре,
И теперь ни одна не заглянет душа.
Тихо в большой синагоге
И пусто.
Ша!
V
Время годы проносит,
Мимо ребе бежит...
Двадцать раз навестила осень
Мою бурную жизнь.
Но в осеннюю слякоть,
В засасывающий дождь,
В широкие двери рабфака
Спешит молодежь.
Не сосет, не тянет тина
Библейских наук.
В старом хедере ткет паутину
Постаревший паук.
В старом хедере ребе испуган
Без огня,
Без людей...
Врагом или другом
Смотрит завтрашний день
Сердце, не бейся
В старой груди,
Красноармейцем
Завтра глядит!
Тусклые окна
Прячут испуг,
Жалобы смолкнут
В шепоте пуль.
Если победе
Путь через ад,
Явится в хедер
Гостем снаряд.
Смерть безжалостно скосит
Одряхлевшую жизнь...
Время годы проносит,
Мимо ребе бежит...
VI
Покорились и согнулись плечи
(Ребе так устал)...
В старое, в Ерусалим, далече
Улетели за мечтой мечта.
Помнится:
Мальчиком я Тору разворачивал.
Ребе все твердил
Про народ свой под стеною плача,
У разрушенных израильских твердынь.
За горами, на востоке дальнем
Ту стену господь сберег.
И велел еврею быть печальным
И велел молиться на восток.
Было страшно. Было больно. Было жутко.
Это в прошлом. Это отошло.
А теперь я в кожаной тужурке
Вижу маленького ребе (сам большой).
Вижу уж недетским глазом
Хедера незатейливую дверь,
Сразу выросший и постаревший сразу
На восток гляжу я и теперь.
Но не к храму, не для плача
Я зрачок свой на восток навел,
А затем,
Что знаю: мне с востока замаячит
Мой задумчивый, мой светлый Комсомол.
Слезы облаком в пространство уронила
И рыдает старая земля,
Оттого что
Длинной лентой братские могилы
Протянулись у стены Кремля.
Две стены: в Москве и в Палестине,
Двое: ребеню и я...
Те глаза холодным угольком застыли,
Но огнями пляшут у меня.
Чувствую: верна моя дорога
Под полетом поднятых знамен,
Если надобно, седую синагогу
Подпалю со всех сторон,
Если надо, – клочками небо
(Аэропланов приют)...
Ты ж усни, мой старый ребе.
Баюшки-баю.
VII
Повстречался недавно с ребе.
Говорили о том, о сем...
Фунт простого, ржаного хлеба
Дорожает с каждым днем.
По одежде гуляют заплаты,
Взгляд прищурен, пейсы узлом...
Знает: новый прислал ультиматум
Ленину лорд Керзон.
Знает: многие в битве погибли,
Еще многих зальет потоп...
Ребе все предскажет по библии:
Где, и когда, и что.
С берегов Палестин отдаленных
Ребе первым услышит звон...
Старый ребе глупей, чем ребенок,
И умней, чем лорд Керзон.
VIII
Так вот... Вчера бои,
Сегодня спокойно...
Многих из теплой семьи
Вырвали войны.
В завтра не страшно взглянуть
(Так же живет синагога,
Церковь по-прежнему звонит)...
Когда-то имел жену,
Теперь никого нет.
Самому лишь хлеба кусок
(Ребе не просит лишнего),
Только бы день истек,
И то – спасибо всевышнему.
Сядет… Вынет Талмуд.
Новую истину сыщет в Талмуде,
А за окном пусть орут
Сотни орудий.
И когда наш последний поход
Развернется по ровной дороге, –
Старый ребе умрет
Под упавшей стеной синагоги.
1923
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru