[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  АПРЕЛЬ 2007 НИСАН 5767 – 4 (180)

 

КДУМИМСКИЙ МУДРЕЦ

Валерий Слуцкий 

Новый век. Стихотворения

Кдумим, 2002. – 119 с.

 

Валерий Слуцкий

Азы достоверного смысла. Эссе. Outbox. Стихотворения

Кдумим, 2005. – 256 с.

 

Ошер Шварцман, Давид Гофштейн, Перец Маркиш, Самуил Галкин, Хаим Ленский, Упи-Цви Гринберг

Из еврейской поэзии ХХ века

В пер. Валерия Слуцкого Иерусалим, 2001. – 176 с.

 

Велвл Чернин

Избранные стихотворения.

В пер. Валерия Слуцкого

Кдумим, 2005. – 72 с.

 

Разговоры о так называемой «духовной поэзии» всегда настораживали меня: самим своим фактом они подразумевают и даже узаконивают возможность существования другой, не духовной поэзии, что всегда представлялось мне чем-то непостижимым, невероятным. Дьявольским искушением, если хотите.

Стихи, переводы и эссе Валерия Слуцкого еще раз подтверждают: поэзия духовна по определению. Каждое событие, убежден он, предзнаменовано свыше. И значит, неотвратимо. Поэтому любое переживание – тщетное и пустое препровождение времени. Точнее – времен: от библейских до нынешних.

Именно об этом не только строгие и гладкие, как морские валуны, стихи Слуцкого, но и его переводы. Точнее, те стихи еврейских поэтов – давних и не очень – которые он выбрал для перевода. Что позволяет рассматривать переводы как неотъемлемую часть его собственной поэзии.

Слуцкий пишет по-русски, его стихи обращены к многомиллионному русскому читателю. И не только к той части российского еврейства, которая не знает и никогда не узнает ни одного из еврейских языков – но и к собственно русскому читателю тоже. Выбор сделан сознательно и навсегда. Выбор, надо сказать, очень современный: в последние десятилетия многие мировые поэты пишут не на тех языках, на которых думают.

 

Не поймет и не будет понят,

покуда песня его

Не зазвучит на чужих языках,

и придел свой

он не покинет,

Чтобы одним дыханьем с чуждым миром

дышать.

 

Так перевел Слуцкий стихотворение У. Гринберга «Среди воюющих призраков».

Принципиальное многоязычие:

 

На Парнас веселей

В двуязычной карабкаться связке.

Неотступно со мной

Многоцветная русская речь.

Проникая в мой стих,

Она дарит мне новые краски,

Чтобы к новым просторам

Мое вдохновенье увлечь

– говорит Чернин устами Слуцкого – дисциплинирует слово, настраивает на ответственное отношение к делу, наконец, просто расширяет языковые возможности: и для автора, и для читателя.

Адресат поэзии Слуцкого становится ясен из комментариев, которыми поэт снабжает свои стихи. Здесь нет снисходительной этнографии, объясняется только то, без чего стихи понять невозможно. Но именно обращенность к явлениям древней и вчерашней истории еврейского народа придает русским стихам еврейского поэта насущность и неповторимость.

Помню, как потрясли меня много лет назад впервые услышанные в авторском чтении стихи Михаила Генделева, повествующие о еврейской войне языком древнего русского эпоса. У Слуцкого – скорее наоборот, и уж точно сложнее: русскими стихами рассказываются вековые еврейские истины.

Например, в двойчатке (назовем так вслед за Мандельштамом пару стихотворений, начинающихся одинаково, но потом решительно расходящихся по своим путям) Слуцкого «Буриданов осел» – «Букинист» осел приходит из французской притчи XIV века в воюющий Израиль 2000 года с грузом взрывчатки и во вневременную, как кажется сначала, лавку книжника – хранителя мудрости, предлагающего читателю продукцию «на любой вкус», сохраняя и осознавая в то же время свою принадлежность «тому народцу – / С Моше назад-вперед первопроходцу», для которого чуждо стремление, подобно средневековому животному, деления бытия «на две охапки».

Слуцкий заботится о том, чтобы его правильно поняли. Пример такой «правильности» он показывает в разборе переведенных им стихов Давида Гофштейна, показывая, как именно «богатый подтекст (даже подтексты. – Ю. О.) его поэзии ненавязчиво воткан в прозрачную и всегда неожиданную своим разворотом изобразительность». Такого же пристального внимания поэт ждет и от своего читателя, подсказывая ему: «То есть в контексте книги, разумеется, личная непрерывность, прямое усмотрение: “У меня нет опыта не быть”. Не смерти (каковую видим), а моей смерти нет в очевидности личного бытия».

Не случайно и у переводимых им поэтов Слуцкий прежде всего ценит (и не стесняется повторить это) богатую аллюзивность, постоянное обращение к Священным текстам и Священной истории. Отсюда и его уверенность в своем понимании жизни и ее смысла – неколебимом, спокойном, деятельном. И не случайно сборнику своих переводов он предпослал цитату из письма поэта Хаима Ленского своему другу:

…В последнем письме ты обронил несколько слов о мучительных днях, о «теснине без выхода», о «погубленном смысле жизни». Эти глупости, откуда они у тебя, реб еврей?..

 

Прочитав эти слова, я сразу вспомнил гениальный рассказ Агнона «В пучине» – о евреях из польской деревни Асоновки, наверняка знающих, что их ждет гибель, но все равно отправляющихся в путь. Перед смертью они думают только о том, в каких одеждах надлежит явиться к Б-гу.

Точно так же и Слуцкий не боится Конца времен, а думает при его приближении о своей собственной праздничной одежде – о Слове, с которым на устах надо быть готовым к этому дню. Не зря ведь его книга с оптимистичным вроде названием «Новый век» и тремя короткими стихами-эпиграфами, обращенными к сыну, начинается стихотворением «В конце времен».

В книгу избранных переводов Велвла Чернина Слуцкий одним из первых включил стихотворение «Лицом к лицу»: о долгих ливнях, затопивших подмосковное Болшево. Чернин перед лицом нового потопа, казнящего землю, исполнен не только страха, но и восторга. Б-г удостоил меня милости увидеть Его гнев, думает поэт, и грядущая «неминучая гибель» не страшит его: «В буре кромешной, как в собственном доме, живу».

Конечно, здесь можно увидеть и внешнее, временное, – до и в ожидании отъезда из России ощущение своего бытия – на это вроде бы и дата указывает (1984 год). Но независимо от того, что хотел сказать один поэт на одном языке, другой перевел это как знак собственного – со всем своим народом разделенное – ощущения жизни накануне прихода Мессии.

Тут самое время вспомнить еще один текст – переводческий манифест Слуцкого, помещенный им после стихотворений шести еврейских поэтов ХХ века. Там, помимо прочего, говорится: «Поэт-переводчик призван не себя выражать в ипостаси автора, но автора выразить как себя». Разницу уловить трудно, но она есть. Особенно ее чувствуешь после прочтения этой краткой, но очень емкой авторской антологии, впервые увидевшей свет в рижском «Вестнике еврейской культуры» на заре перестройки.

Причины, побудившие современного поэта обратиться к переводам предшественников, Слуцкий определил так: это не просто переводы, а «пере-переводы», которые он сделал, «восстанавливая еврейское после подмены в советских переложениях» (сказано о лирике наиболее «адаптированного» к государственным нуждам Шварцмана, но в той или иной степени касается всех еврейских поэтов, собранных в антологии Слуцкого, особенно – советских).

То, что заметки переводчика помещены им именно в конце книги – тоже важно: Слуцкий не устает подчеркивать особую значимость контекста для каждого стихотворения, каждого слова, важность их места в общем ряду предъявляемых читателю текстов. Это видно и в его блестящем анализе стихотворений Давида Гофштейна, помещенном после них, и в призыве к читателям «Нового века»: «Каждая из вещей содержательно связана с предыдущими и последующими, опирается на сквозные значения, раскрывает их или подразумевает». То же мы наблюдаем и в подборках переводимых поэтов: и в их составе, и в порядке следования стихов, даже в самом количестве взятых у каждого текстов.

В случае с антологией результат налицо. Перед нами шесть абсолютно разных поэтов, объединенных одним: еврейской идеей. Видно, как она вызревает, как исподволь пробивается сквозь бравые внешне строки красного кавалериста Ошера Шварцмана, через сомнения его вскоре репрессированных собратьев – к окончательно обретшему свободу и покой сибирскому заключенному Хаиму Ленскому, обращающемуся к своему потенциальному убийце поразительно поэтически: «охранник юный». Как все это происходило в России, как выплеснулось наконец за ее пределы, в Землю обетованную…

Свои симпатии к России и русской культуре, неразрывную связь с ней Слуцкий тоже показывает прежде всего в переводах. Это не он будто бы, а Чернин и только Чернин узнает в самарийских оливах «те березы, липы и осины Гойщины покинутой». Словно это только Давид Гофштейн посвящает (в 1912 году!) свое стихотворение Пушкину, благодаря русского поэта за «его свободный дух» и за собственную легкую боль и дорогую грусть…

Сам же Слуцкий признается в этом, не скрывая своих ориентиров в русской традиции: прежде всего его тугой и плотный стих напоминает суровую и жесткую лирику Арсения Тарковского (может быть, и сына он поэтому назвал Арсением? Получился символический для русской поэзии ХХ века гибрид – Арсений Слуцкий: имя одного большого поэта и фамилия другого). Причем близость эта становится ясной с первых же строк «Нового века»:

 

В КОНЦЕ ВРЕМЕН

 

       ...растлятся города,

Столкнемся с астероидом, орда

Придет с востока,

Вулкан, что распираем изнутри,

Оставит лишь каркасы и штыри

Торчать над завихреньями потока,

 

В котором, наподобие лузги,

Мелькать и мчаться поднятому с суши

Всему, что наработали мозги,

Воздвигли руки, выстрадали души.

 

Пятою супостатовы столбы

Расколют землю, обнажив гробы,

Которые, как поднятые рыбы,

Немые рты раскроют на мели,

Чтоб праведники выбраться могли,

А нечестивцы скрыться не могли бы.

 

И встанут рядом мертвый и живой,

Вертя недоуменно головой

И ничего вокруг не видя кроме

Себя – ни огнедышащую пасть,

Ни вестника, к которому припасть,

Ни ключника, ни старца на пароме,

Ни перст судьи, ни собственно суда,

Ни бывших «за» и «против», «нет»

и «да»,

Ни тьмы, ни света. Немо и бескрыло.

Что может сгинуть – сгинуло. Вода

Сошла, не возвратив, что прежде

скрыла.

Не споря (ибо не с чем), не скорбя

(По ком?)... Лишь всеприсутствие себя

Как неотменной ясности...

 

Лирику Слуцкого с полным правом можно назвать философской – в том смысле, который сам поэт придает этому слову, понимая под ним прежде всего житейскую мудрость. Для ее обретения необходимо, наверное, было перебраться из неуютного Ленинграда в добровольное отшельничество Кдумима. Оттуда виден не только мир, обреченный на конец времен, но и каждое живое существо, каждый элемент природы, живущей рядом: будь то древний камень, загадочный, известный лишь по древним же книгам, «пришелец, оказавшийся даманом». То есть тем, «кем привилегия добыта/ Объединить одним большим собой / Шафарчик над раздвоенной губой, / Безухий купол, пальцы и копыта». Или куст – настоящее событие в библейской пустыне, – потому и так часто упоминаемый в священных книгах, потому и такой дорогой, по-настоящему живой:

 

КУСТ

 

Столь честно мной посаженный,

                                            зачах

Пушистый куст, не то сгорев в лучах,

Иль, может быть, не добирая мощи

Лучей, не то старанием корней,

Ища источник в мертвости камней,

Не преуспел, как преуспели в ней,

Святой земле, оливковые рощи.

Не то с обманной кротостью трава

Подобралась, решив отнять права

У ближнего, расцветшего едва –

Что задушить, чем поделиться –

                                         проще.

 

И грустно мне от собственной вины –

Подвохи были кем не учтены?

Устроить лунку, думал, не проблема,

Не знал, с какой опасность стороны,

Не доглядел, не вник до глубины

В твою нужду, взывающую немо.

 

…Не только «Новый век» создавался «как смысловое целое», но все четыре рецензируемые книги тоже бесспорно составляют такое целое. В эссе и трактатах Слуцкий показывает себя искушенным теологом-практиком, в собственной поэзии – тонким лириком, в переводах – сознательным просветителем.

Подводя предварительные итоги творческого пути (не своего только, но и всей мировой словесности, остановленной разумом поэта в ее сегодняшней трагической незавершенности), Слуцкий написал в одном из эссе:

 

…Для меня очевидно, литература не может «кончиться». Кончился или кончается идол «литература». <…> Мы не можем себе велеть или позволить «не писать». Не велим и не позволим, ты и я, поскольку именно это и было бы (для нас невозможное) «играть в литературу». Ведь писательство – не обязанность взращивать литплоды, но жизнь разумения, соответственно – его выраженность, каковая всегда адекватна.

Юрий Орлицкий

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru