[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ОКТЯБРЬ 2006 ТИШРЕЙ 5767 – 10 (174)

 

Матвей ГрубиЯн

Леонид Кацис

Матвей Грубиян – третий поэт, после М. Тейфа и М. Лифшица, чья жизнь, творчество и трагедия – гибель семьи в годы немецкой оккупации – были связаны с Минском, хотя родился он в Украине, в Соколовке.

Ему были свойственны черты советского еврейского поэта первого послереволюционного поколения. Воспевая новую жизнь и отправляя в поэтическое небытие старую еврейскую местечковую, описывая тайники в шахматном столике Ленина, в которых хранилась большевистская «Искра», Матвей Грубиян активно разрабатывал в своей поэзии и неожиданную тему: он настойчиво воспевал казавшуюся ему возрождающейся еврейскую жизнь в послевоенных местечках. Поэт, в годы Отечественной войны обращавшийся от имени своего лирического героя с просьбой дать ему «лошадь Ошера Шварцмана», стал раз за разом описывать возрождение еврейских местечек, сожженных войной, строительство новых домов евреями, наследующими профессии своих предков, и т. д.


Минск, июль 1944 года

Однако не мог еврейский поэт, считавший необходимым говорить со своим народом на еврейском языке, «одевавший» свою любимую в слова родного языка, остаться вне еврейской традиции. В комментарии к посмертному «Избранному» 1979 года сказано, что в стихотворении 1961 года, написанном под впечатлением от процесса над А. Эйхманом, «автор ассоциирует его злодеяния со зверствами, описанными в ветхозаветной (или библейской) (так! – Л. К.) книге “Эйхо” (Плач Иеремии)». Не зная, что еврейские книги называются по первым словам текста, невозможно понять ни это стихотворение, ни его игру слов, однако даже очень ценивший Грубияна и переведший стихотворение Л. А. Озеров не мог открыто сказать, что советский еврейский поэт пользуется иудейской книгой. Отсюда странные двойные и противоречивые именования книги пророка Ирмияу.

В другом стихотворении – о засухе и чаемом дожде – поэт вдруг вспоминает соответствующую еврейскую молитву, назвать которую не может. Ведь не всегда фамилия фашистского палача «помогает» ввести в стихи нужный еврейский мотив. Тогда он применяет забавный прием: стихотворение о дожде относится во времена детства, а молитва превращается в детскую считалочку:

 

Б-г, Б-г, для всех ребят земли

Теплый дождичек пошли!

 

А другой образ явно обыгрывает библейскую цитату из молитвы на Йом Кипур со словами о том, что молящийся просит Всевышнего простить все прегрешения, когда «гортань его уже пересохла»:

 

Мое горло – печной дымоход,

Сквозь который души людские

Улетали ввысь, в небосвод.

 

Сложная поэтическая образность, которую к тому же скрывает от читателя непонимание переводчика или, наоборот, полное понимание и желание сохранить ее под спудом советских литературных правил приличия, скрадывает оригинальность поэтического мира и дара Матвея Грубияна. Однако это беда не его одного.

А наша задача в том, чтобы сегодня – уже только для самих себя – восстановить слово и имя каждого еврейского поэта, ибо «ни одно имя не должно быть забыто в Израиле», сказано в «ветхозаветном» и «библейском» (по выражению атеистов из «Советского писателя») Второзаконии – Дворим.

Рассказ о Грубияне мы завершим упоминанием факта трагикомического. Стихи еврейского поэта о местечке переводил, в числе других, и славный своим антисемитизмом Лев Гумилев, в этом вопросе явный антипод своей матери Анны Ахматовой. Впрочем, неисповедимость путей Всевышнего не нами впервые отмечена…

 

МОЯ ТИПОГРАФИЯ

 

Не ради шутки в общем разговоре,

не для того, чтоб удивить семью,

хотел бы я на побережье моря

поставить типографию свою.

 

И, стоя в ней естественно и просто,

имея лишь духовный интерес,

я для набора брал бы только звезды –

светящиеся литеры небес.

 

Пусть эта книга пахнет не бумагой,

не клейстером невзрачной мастерской,

а только влагой, только синей влагой,

одною только влагою морской.

 

И вовсе нету никакой оплошки,

нет ничего от праздных небылиц

в том, что струится лунная дорожка

посередине всех моих страниц.

 

Обрадованный этакой манерой,

не убоясь недюжинных работ,

из валунов – подобно Гулливеру –

я сделал бы для книги переплет.

 

Всё соверша, измазавшись как дети,

я сел бы там, доволен и устал...

И шумный ветер нашего столетья

мою бы книгу запросто листал.

1959

Перевод Ярослава Смелякова

 

 

Детство

 

Так выглядел мой дом...

 

Местечка дремота

С молельней, рекою,

С крестьянской заботой,

С еврейской тоскою,

С суровой зимою,

С сапожником-нищим,

И с «черною свадьбой»

На пыльном кладбище.

Над бедными лавками

Запах селедки,

Стоит без работы

Цирюльня в середке.

Девицы сидят,

Погруженные в грезы,

Пасутся у хат

Под заборами козы.

А в запертых хатах

Уныло и душно,

Лишь вербы дрожат

Под струею воздушной

Да аисты бродят,

Внимательно-строги.

Извозчик глухой...

Плотовщик босоногий...

Лишь соль и картошка

В ночи на паромах,

Где блеск топоров

И тяжелые ломы...

Обманутой девушки

Боль и тревога.

Носилки покойника

Ждут у порога.

Веселых детей

Голопузая стая...

И купленный зять,

И сноха непростая,

И стражник-маньяк,

И Сибирь, и крамола.

И гнется швея

Над работой тяжелой;

Во время облавы

За алое знамя

Простилась навеки

Она с сыновьями.

Все жители

Этой деревни нелепой,

Все были строители

Крепкого склепа

Для гибельной доли,

Безжалостной власти,

Бездомья и боли

И прочих несчастий,

О коих поведал

Вам огненный стих,

Но больше

Умолчано было про них.

Пусть знают об этом

Веселые дети,

Но пусть их улыбка

Цветет на земле

И пусть

Не останется страшных отметин,

Глубоких морщин

На прекрасном челе.

1939

Перевод Льва Гумилева

 

 

МОЙ ЯЗЫК

 

Кто сердце распаляет мне

Так рано-рано, до рассвета?

Чернеет небо в вышине,

А я... а я увяз вот в этом

Моем и умном и безумном деле:

Из речи высечь искры в полумгле –

Не для того, чтоб в час, когда земле

Я буду отдан, обо мне галдели,

Не для того, чтоб в некий рай войти,

Нет, я хочу сегодня, вот сейчас же

С народом, пившим горе полной чашей,

Прошедшим тяжкие, тернистые пути,

Я говорить хочу с моим народом

Словами света на еврейском языке,

Подобно вешней говорить реке

Под вешним небосводом,

Подобно ветру, что в листве бормочет,

Подобно морю (мир его большой),

Которому не нужен переводчик,

Когда с ним говоришь душа с душой.

1963

Перевод Льва Озерова

 

 

***

Я мог бы нести на плече ребенка

И сам веселее в три раза стал,

Когда б он смеялся легко и звонко

И что-то прекрасное лепетал.

 

Я столик несу на плече неслышно,

Стихи по-еврейски шепча на ходу,

И ставлю его под апрельской вишней –

В дачном пригородном саду.

 

И песню пишу о всех вас, дети,

Не вытирая отцовских слез,

О всех, которых весенний ветер

Безжалостно вдаль от земли унес.

1963

Перевод Ярослава Смелякова

 

К ЖЕНЕ ПОЭТА

 

Что на тебя надеть, моя жена?

Разбросанные письмена,

Что ветром унесло?..

 

Напев, где кровью выткан каждый лад?

Тебе он будет длинноват, –

Падет на землю тяжело...

 

Рассветы ранние родных краев?..

Без них глаза – как тусклое стекло.

 

Накидку светлую с небес достань,

Моим стихом, как цепью золотой,

Скрепи у горла шелк.

 

Припомни минский лес, пораньше встань

И обнови весной наряд,

Где молнией расшит подол.

 

Тебя одену в солнечную ткань,

Чтоб мой цветок от холода сберечь,

А если солнце велико,

Тебя одену я

В бесценную родную речь.

1969

Перевод Нины Горской

 

 

ФОТОГРАФ

 

Где фотограф? Он здесь или прочь улетел?

Здесь. Стоит как ни в чем не бывало.

Вдруг опять наклонился, в глазок

                                          поглядел

И набросил на голову покрывало.

Не подтачивай душу мне, горестный

                                           стих,

Не расклевывай птицей печалей моих!

Вся семья на скамьях деревянных сидит.

Тихий вечер. Суббота.

Вся семья...

      Ах, как в сердце

                  и в горле щемит!..

Мать с отцом (в ее взоре забота);

Рядом – бабушка, дед; справа –

брат и сестра;

Слева – шурин, свояченица, детвора –

Пять кудлатых голов...

      Перед оком стальным...

«Так, не двигаться!..»

      Выстрел и дым...

Сквозь огонь вижу ямки на милых щеках

Доброй матери...

      «Что нам приятней для фона –

Море с лодкой? Лесок? Или замок в горах?..»

Сердце, сердце мое захлебнулось от стона.

На столе у меня бледный пепел семьи –

Фотография в раме... Умолкли все муки...

И фотограф сгорел, что на плечи мои

Положил материнские теплые руки.

1957

Перевод Петра Семынина

 

 

БАЛЛАДА О ЛОШАДИ ПОЭТА ОШЕРА ШВАРЦМАНА

 

Если мне судьба положит

Счастье щедрой мерой –

Подарить прошу мне лошадь

Шварцмана Ошера.

 

Я б стихами золотыми

Ей подбил копыта.

Отличил перед другими

Нежностью открытой.

 

Книги ей читал бы страстно,

Как друзьям, бывало,

И над правдой их прекрасной

Лошадь бы рыдала.

 

Я же гладил бы печальпо

Гриву ей, вздыхая: –

Ты совсем сентиментальна,

Лошадь дорогая.

 

Люди смертны, но не всякий

Смерть встречает с песней.

Помнишь всадника в атаке,

Гром и свист железный?

 

Он упал, читая жарко

Огневые строки...

Туповата ты, лошадка,

Ум твой недалекий.

 

Слушай сердцем: не играет

Тот, кто доброй волей

В бой идет и оставляет

Жизнь на ратном поле.

 

Это, детка, не забава,

Упаси нас Б-же, –

Это значит, гнев как лава

Сердце растревожил.

 

Над его отчизной милой

Взвился дым фугасный,

И твои поводья с силой

Натянул он властно.

 

Разгонял он вражьи тучи,

Снес голов немало.

Смерть свой танец

                       неминучий

С ним не раз плясала.

 

И истек он кровью чистой

На траве осенней,

Просияв звездой лучистой

Людям в те мгновенья.

 

Лошадь, чудо дорогое,

Что скажу тебе я?

В землю ты ударь ногою,

Стукни посильнее.

 

Огласи ты ржаньем ярым

Темный лес и поле,

Чтобы вновь войны пожаром

Не замглилась доля.

 

О земля моя родная,

Будь всегда счастливой,

Ни тревог, ни бед не зная,

Расцветай на диво!

 

Если ж небо тьма обложит,

Как в то утро летом, –

Подарить прошу мне лошадь

Шварцмана-поэта.

1959

Перевод Петра Семынина

 

 

ЭЙХО[1]

 

Те, с кого одежду вместе с кожей

Ты срывал в старанье озверелом;

Те, кого ты гнал копать могилы

Для себя самих перед расстрелом;

Те, кого ты на столы укладывал,

Чтоб убить пинцетом,

                             как кастетом;

Те, кого ты заживо закапывал

В землю круглый год – зимой и летом;

Те, кого, как бревна, штабелями

Уложив, бензином обливал;

Те, кого расстреливал ты в спину,

Не раздумывая, наповал;

Те, кого душил ты в душегубках

И кого перегонял на мыло,

У кого грудных детей о камни

Разбивал, – и это было, было;

Те, чьи золотые зубы с мясом

Аккуратно рвал ты изо рта,

Те, чьи косы ты срезал и сразу

На весы швырял, писал счета;

Те, кого, сжигая, сизым дымом

Превращал в седые облака;

Те, кого ты, истопник вселенной,

Сжечь хотел – народы и века, –

Те, кого ты не успел повесить

Или в Бухенвальде задушить,

Или расстрелять в аду Треблинки,

Иль в Дахау разума лишить, –

Все мы, мертвые или живые,

Пеплом, болью, кровью, все мы, люди,

Мы без слов свидетельствуем: Эйхо!

Это было! Этого не будет!

1961

Перевод Льва Озерова

 

 

ДОЖДЬ

 

Как зерна, клюют нынче птицы окно.

Под крышей какою сидеть им дано?

А можно ли детям стоять под дождем?

Отравлен ли дождь? Отвечать подождем.

Кто задал бы прежде подобный вопрос:

Земле не опасны явления гроз?

Ты помнишь ли детство,

                              бои петухов?

Садовую свежесть, дыханье ветров?

Деревья дождем захлебнулись, до дна

Цветы выпивают бокалы вина.

Из труб водосточных уходит вода.

Здесь мать моя моет кувшины всегда,

А лодочки наши плывут под дождем,

И мы, их напутствуя, песни поем:

«Б-г, Б-г, для всех ребят земли

Теплый дождичек пошли!»

Бывало, не выпадет дождь – недород.

Дорогами пыльными ходит народ,

Крестьянин с сумою, а с ним и малец,

И просит дождя мой печальный отец.

Как в каплях дождя, вся в слезах

                                        борода.

В саду всё посохло, пожухло – беда...

А нынче-то матери прячут детей

От звонких, от радость несущих

                                     дождей...

Да разве несет он отраву нам, дождь?

Да разве грозится нам саваном дождь?

Не прячусь от ливня, от свежей струи.

И небо, и дождь, и деревья – мои.

1964

Перевод Льва Озерова

 

 

ПЕЧНАЯ ТРУБА

 

Мое горло – печной дымоход,

Сквозь который души людские

Улетали ввысь, в небосвод.

Пепел тысяч и тысяч сожженных

Надо мной опалил небеса

И, упав, мне засыпал глаза.

 

Промываю я их без конца

Кровью матери и отца.

Пусть же будет проклятьем черным

Жизнь моя –

Уж коль я живой –

Тем, кто снова б хотел

Мое горло

Вздыбить в небо печной трубой.

1965

Перевод Льва Беринского

 

ДРУГУ

 

С. Галкину

 

Больно. Очень больно.

Кружится снег...

Весь в снегу домишко маленький,

А в нем

Живет замечательный человек,

Чье больное сердце

Всё тает с каждым днем.

 

Я благословляю его покой,

Мирное жилье от шума в стороне.

Но и тишина имеет голос свой,

И она тихонько рассказывает мне:

Этот человек песнею своей

Исцелять сердца людские мог,

Он простой человек среди людей,

А среди поэтов, говорят, он бог.

А теперь этот бог

Хоть бы в кресле сидеть мог.

Вокруг

Херувимов нету ни одного,

Только бессменный и верный друг:

Мария годами не оставляет его.

Она сдувает льдинки с окна

И видит на стекле солнечный

                                 блик –

То ли вскрытая вена мороза видна,

То ли сердце поэта застыло

                               на миг?

Да это так, Мария, пронзено

Сердце поэта копьем луча,

Зимним солнцем поражено,

Оно тает, тихо, тихо стуча.

Оттого нам больно...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Кружится снег,

Весь в снегу домишко маленький,

А в нем

Живет замечательный человек.

Перевод Романа Сефа

 

 

ОЧАРОВАННОЕ ДЕРЕВО

 

Такое дерево сыскать,

Как в Черновицах у вокзала,

Не просто, – я готов отдать

И Рим и Вену – разве мало?

Под этим деревом я лег

И положил неподалеку

Мешок невзгод своих, тревог

И выцветшую шапку сбоку.

И с веток трепетных ко мне

Спустился птицей золотою

Волшебный сон и в тишине

Осыпал теплою листвою.

То дерево чудес и чар

Своей короной колыхало.

Пчела пропела иль комар –

И я поплыл, зевнув устало...

 

Я город старый увидал,

Что над рекой стоял сутулясь, –

Как в обмороке он мерцал;

А на одной из грязных улиц,

На перевернутой стоймя

Высокой бочке рыжий Нохим,

Топчась, на целый свет шумя,

Кричал согражданам немногим:

– Единоверцы, отряхнем,

Как хомец[2], скорби и невзгоды

И в Прут на мито[3] отнесем –

Пусть наше горе примут воды...

Тут сон мой снег запорошил,

С ветвей летящий на равнину.

– Ты знаешь, кто освободил

От мук и гнета Буковину?

Воронежский солдат простой,

Сюда пришедший издалека;

Он в шапке с красною звездой

Явился, точно зимний сокол...

 

Волшебным было впрямь оно,

То дерево, и мне казалось,

Из сна я распахнул окно

И вышел, позабыв усталость,

К тяжелым от плодов садам

И бесконечным огородам, –

К реке спускаясь здесь и там,

Они из Прута пили воду.

Я вспомнил старый дом в тени –

Торговый клуб здесь был когда-то.

А там – тюрьма, в былые дни

В ней кровью мыли пол

                              щербатый.

Всё озарившее окрест,

Я диво-облако встречаю,

Приплывшее из дальних мест,

И шапку перед ним снимаю.

– О ангел, не сочти за труд

Ответить, – ты и вправду

                                прелесть!

Где останавливался тут

Писатель Ицхок Лейбуш Перец,

Когда в свой город собрались

На конференцию евреи

И дружно спорить принялись,

За «идиш» пламенно болея?

Не здесь ли Перец проходил

И сам, как облако, растаял?

Потоп кровавых лет не смыл

Страниц, что людям он

                             оставил.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Базар сквозь время вижу я,

Гуцулов у возов с дровами.

Они понурые стоят,

Стуча от холода зубами.

Они до поздней ночи ждут

В любую непогодь, не зная,

Что не дровами топят тут,

А трешками – цену сбивая.

Все – молдаванин из степей,

Бедняк гуцул в тряпье убогом

И нищий лавочник-еврей –

Все были позабыты Б-гом.

Печален дойны древний лад,

Из сердца вылившийся нежно.

А рядом жил напев, как брат,

Еврейской песни безнадежной.

Евреи, я стыдом палим:

Сто лавочников –

                  где ж приличье! –

За покупателем одним

Гонялись, как за красной

                               дичью...

Но вот базар исчез из глаз,

Передо мной другое место:

Подол горы, к нему как раз

И прилепилась Голонешта.

Там с крыш солому козы рвут,

В лачугах бледные евреи

На пасху моэсхитым[4] ждут,

Мечту о сытом дне лелея.

Но глух и темен небосвод.

Где та земля за океаном

И дядюшка хороший тот?

Холера в бок им, окаянным!

 

Гуцулу сапоги нужны,

Простые сапоги из кожи,

Но заплатить такой цены,

Хоть в ад продайся,

                      он не может.

Тогда он сапоги крадет,

Ему же лоб тюремщик бреет;

Как Прут в осенней стыни вод –

В слезах душа его немеет...

– Эй, шти-молдаванешти?

– Шти...[5]

Вновь родилась ты, Буковина,

Настал и твой черед цвести

Всем сердцем, а не половиной.

Мне хорошо, что в добрый срок

Я на твоей земле пригожей

Под старым деревом прилег

И отозвался песней тоже.

1964

Перевод Петра Семынина

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru

 

 



[1] Написано под впечатлением суда над нацистским преступником Эйхманом. Автор ассоциирует его злодеяния со зверствами, описанными в ветхозаветной (или библейской) книге «Эйхо» (Плач Иеремии).

[2] Хомец – квашеный хлеб, запретный в пасхальные дни. Здесь – крошки хлеба.

[3] Мито – носилки для мертвых.

[4] Моэсхитым – общинная помощь на покупку еды для пасхального сейдера.

[5] – Говоришь ли ты по-молдавски?

                – Говорю...