[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ОКТЯБРЬ 2006 ТИШРЕЙ 5767 – 10 (174)
Наш отъезд из России
Моше Клейнман
Окончание. Начало в № 9, 2006
4.
Так метались мы от учреждения к учреждению, от одного сановного лица к другому. Жили день-деньской между надеждой и отчаянием; путного ничего не выходило.
Как при старом режиме, так и при новом советском, всегда есть кое-какие лица, пользующиеся особым расположением у власть имущих; через них иногда и совершенно невозможное делается возможным. Оно и естественно: там, где нет объективно господствующих норм законности, правопорядка, там открывается широкий простор «усмотрению» и произволу. Всё зависит тогда от личной воли, иногда даже от настроения данного правителя, воля же и настроение поддаются воздействию. Нужно только найти ту особу, которая имеет «влияние», которая может содействовать изменению воли или настроения в желаемую сторону. В старину такими проводниками влияния были чаще всего женщины, пользующиеся «особым вниманием» сановника, или врач, вхожий в его дом. Всё осталось и ныне, ничего не изменилось.
И вот, после того как все легальные пути были исчерпаны, для нас стало очевидным, что без какого-либо стороннего воздействия нам не обойтись. К счастью, нашелся для нас «спаситель» в лице человека, ничего общего не имеющего с упомянутым типом, можно сказать, «профессиональных фаворитов» и всё же оказавшегося как нельзя лучше приспособленным для нашей цели. Это был молодой врач, занимавший с виду одну из скромных должностей по своей профессии в одном из советских учреждений, но имевший всё же, благодаря своей частной врачебной деятельности, доступ к «сильным мира сего».
Этот врач, А. М. Шпигель (ныне сотрудник немецкого Красного Креста, при помощи которого он оказывает неоценимые услуги многим из наших эмигрантов и беженцев), был нам уже раньше рекомендован как лицо, вхожее ко многим влиятельным советским особам и могущее наше дело сдвинуть с мертвой точки. Но мы, напуганные событиями одесской жизни, подходили к этому пути с большой опаской. Лишь после того, как для нас выяснилась полная безнадежность легальных путей и прямых влияний, мы решились на последний отчаянный шаг. А. М. Шпигель должен был нас свести с неким «весьма важным» лицом, важным именно в том учреждении, от которого зависела наша участь.
Свидание у «лица» состоялось в поздний ночной час в номере одной из первоклассных московских гостиниц, ныне именуемой «Домом Советов». Проникнуть в этот «дом» вообще было делом нелегким для простых смертных, да еще похожих на явных контрреволюционеров, как мы. Но это уже устроил наш спутник. Лицо приняло нас, полулежа на кушетке, с искривленным лицом от страданий, видимо, только что пережитых от врачебной интервенции д-ра Шпигеля (вошедшего несколько раньше меня)... С виду это был мужчина лет под сорок, из военных или же из железнодорожных жандармов, по говору и манерам – типичный петербуржец. По мере нашей беседы боль у него, видимо, проходила, лицо успокаивалось, и он становился приветливее.
Выслушав обстоятельства дела и предмет моего ходатайства, он пытался переводом беседы на другие темы выловить мои отношения к советской власти и выяснить, не намерены ли мы повести против нее активную борьбу за границей. Я был с ним довольно откровенен, к чему меня явно подстрекал А. М. Шпигель. Как раз эта откровенность ему, по-видимому, импонировала. Беседа наша становилась всё более непринужденной, так что порою я забывал, что уже третий час ночи и что я нахожусь лицом к лицу с человеком, при одном упоминании о котором у многих обывателей душа в пятки уходит... Он всё время играл карманными часами, поминутно нажимая кнопку, причем верхняя крышка отскакивала и вновь закрывалась. При прощании он показал мне ряд моментальных снимков моего изображения, поз и движений лица во время беседы. «Часы» оказались фотографическим аппаратом.
В этом доверчивом обнаружении секрета заключалось явное проявление доброжелательства и намек на успешный исход моего ходатайства. Ничего определенного, обещающего сказано не было. Из других источников мы знали, что главной причиной задержки было вмешательство какой-то девицы-истерички, определенно указывавшей на величайшую опасность, которая грозит советской власти в том случае, если «эти еврейские черносотенцы, империалисты и антантовцы» (это всё мы, бедные еврейские писатели-то!) будут живыми выпущены за пределы РСФСР. Дело наше было явно безнадежным. Однако прошло всего несколько дней после того ночного визита в «Доме Советов» – и мы благополучно получили паспорта... Мало того, для вящей помпы А. М. Шпигель отослал нас к вокзалу в автомобиле Реввоенсовета...
5.
С получением паспортов, однако, вопрос о нашем отъезде еще не был целиком исчерпан. Перед нами стоял весьма трудный вопрос о вывозе наших книг и рукописей. За этим пришлось обращаться в ведомство г-на Луначарского (Наркомпрос), и нужно отметить, что и там мы встретили весьма симпатичный прием и готовность пойти навстречу нашему ходатайству в лице как самого Луначарского, так и его помощника, члена коллегии З. Г. Гринберга. Само собою разумеется, что в значительнейшей степени наш успех надо приписать магическому имени Бялика, который, как оказалось, и среди советских деятелей весьма популярен и почитаем. Тем характернее отношение к нему евсекционистов и их попытка очернить его в глазах советских правителей как завзятого контрреволюционера и чуть ли не активного врага советской власти. В этом отношении любопытен следующий инцидент, разыгравшийся накануне нашего отъезда из Москвы, вылившийся в целый «скандал в благородном семействе» и заставивший о себе говорить «всю Москву».
С момента, когда выяснились наши шансы уехать из России, среди большевиков, с которыми нам приходилось иметь дело, можно было наблюдать особую предупредительность к нам и повышенный интерес к нашему мнению о советской власти и ее учреждениях. На нас стали уже смотреть, как на «знатных иностранцев», перед которыми почти что заискивали, которых всячески старались расположить к себе, выражая надежду, что, мол, там, за границей, в хорошем обществе, «нас добрым словом помянете», во всяком случае, дурного не скажете. Время тогда было такое, когда большевики, покончив с белым вооруженным движением и переходя к «мирному строительству», усиленно ломили «окно в Европу», старались завязывать «торговые отношения», лелея надежду, что от них и до официального признания будет недалеко. На этом фоне литературное преклонение перед «европейски известным» поэтом Бяликом было естественно, и Бялика действительно окружали беспримерным вниманием и почетом. В литературных кругах Москвы тогда зародилась мысль чествовать отъезд великого еврейского поэта большим торжественным собранием в «Доме Искусств», в котором должен был принять участие, наряду с другими именитыми людьми от литературы и искусства, также и Луначарский в своем качестве писателя и драматурга, а отнюдь не наркома. Об этом вечере усиленно хлопотали несколько молодых литераторов, а также заведующий Центропечатью, большой поклонник еврейской литературы вообще и Бялика в частности, удивительно культурный и симпатичный человек, тов. Малкин. Всё уже было готово. Луначарский выразил охотно свою готовность выступить со словом о Бялике; заручились, наконец, и согласием самого Бялика, хотя это не было легкой задачей при скромной природе поэта вообще, при его настроении в то время и при его глубоком возмущении господствовавшим режимом...
Однако почти на самом кануне предполагавшегося вечера прибегает вдруг впопыхах молодой поэт К. и сообщает, что «вышла чепуха», вечер «пока» не состоится. Узнаем вот что: Евсекция, узнав о готовящемся чествовании поэта, об участии в нем и Луначарского и опасаясь, как бы это не выродилось в большую манифестацию в честь еврейской литературы вообще, – а они ведь вели тогда отчаянную борьбу против этого языка и литературы, в особенности же против еврейского театра «Габима», – возмутилась. Как? Комиссар советского просвещения – и контрреволюционный язык? И буржуазно-империалистическая литература? Этому не бывать! И «пошла писать губерния». Евсекция обращается сначала с товарищеским письмом к Луначарскому: мы узнали, дескать, что вы собираетесь сделать выступление на вечере в честь еврейского поэта Бялика, вероятно, потому, что вы не имеете точного представления о том, что такое представляет собою его поэзия и кому служит его муза. А вот мы, «ученые евреи», блюстители пролетарской революции на еврейской улице, мы вам дадим об этом самые точные сведения. Бялик – это поэт отсталой еврейской мелкой буржуазии, хоругвеносец черной реакции, глашатай самой доподлинной контрреволюции, певец и вдохновитель империализма и т. д., и т. д. Чествование такого лица в красной Москве надо считать вообще дерзкой затеей не унимающейся контрреволюции, а уже во всяком случае в нем не может участвовать народный комиссар рабоче-крестьянской власти.
Луначарский был крайне смущен и этим безобразным отношением к национальному поэту, и циничным менторским тоном по отношению к нему. Ближайшим людям он будто сказал: «Эти господа положительно развивают антисемитизм». (Читатель вспомнит аналогичный отзыв о Евсекции Максима Горького в его нашумевшей беседе с Шоломом Ашем.) Однако в официальном ответе он ограничился одним формальным возражением: в чествовании Бялика он намерен принять участие не как представитель власти, а чисто приватно, как писатель; из поэзии Бялика ему не знакомо ничего такого, что оправдывало бы тот отзыв о нем, какой дан Евсекцией. К сожалению, у меня нет под рукой подлинных документов этой интересной переписки между Евсекцией и Наркомпросом о Бялике, но они у меня были перед глазами в Москве. Я процитировал их приблизительное содержание на память и ручаюсь за аутентичность если не в словах, то в смысле.
Всё же Луначарский испугался. Он просил устроителей вечера отложить его на неделю. Евсекция, в свою очередь, не удовлетворившись ответом Луначарского, настаивала на полном его отказе от участия, пригрозив ему партийным дисциплинарным судом. Но тут вмешался сам Бялик и наотрез от чествования отказался. Так оно и не состоялось. Разрешение на вывоз книг и рукописей мы всё же получили.
Х.-Н. Бялик.
6.
Наш приезд в Одессу «на щите» произвел фурор и буквально всколыхнул застоявшееся местное болото. Наши квартиры буквально осаждались просителями, дававшими нам всякие поручения к дядюшкам и теткам и просто к знакомым, уже счастливо пробравшимся по ту сторону рубежа, но «позабывшим», по-видимому, о страданиях оставшихся здесь... Более близкие приходили заручиться обещанием, что, как только будем на той стороне, мы оттуда организуем и их спасение, а иные просто приходили узнать – «верно ли?» – и выражали дикий восторг, получив утвердительный ответ. Одним словом: отбою не было. Между тем у нас-то на душе очень еще кошки скребли, ибо доносились слухи, что местные власти собираются саботировать московское разрешение: ведь здесь, мол, Украина, а не Россия. А без местной власти обойтись нельзя было. Кое-кто даже собирался толковать это обстоятельство так, что требуется ратификация Харьковского правительства, а без него разрешения, выданные Москвой, не действительны. Мы же склонны были рассматривать себя как граждан РСФСР, выезжающих за границу через пределы «федеративной с нами республики». Этот юридически конституционный вопрос дебатировался очень серьезно и очень долго. Прецедентов ведь никаких не было, формальных постановлений – подавно. Мы были первые, получившие право легально выехать за границу из пределов Украины, и всё было так неожиданно, так странно для самих властей.
Для выяснения положения мы решили пойти в исполком, но там узнали, что дело подведомственно не им, а губчека. Пришлось сделать визит председателю губчека. Нелегко нам было решиться на этот шаг. Прежде всего, предстоял известный риск, как бы у нас просто не отобрали разрешения и впредь не дали бы даже возможности опять хлопотать в «центре», – от наших местных правителей всегда можно было такой «трюк» ожидать. Но даже уже самая встреча лицом к лицу с этим палачом нашего города внушала ужас и отвращение. Ведь всего недавно жертвою его жестокости пали два близких товарища, ни за что ни про что убитых в его застенке. Мы долго колебались. Но страстное желание вырваться взяло верх – и мы отправились в логовище зверя.
Пропуск нам достался при помощи дружественного коммуниста. Мы прошли через ряд часовых в воротах, внутри двора, на лестнице внизу и вверху и прошли в просторную, хорошо меблированную канцелярию. За обширным письменным столом шустрый мальчишка, по виду лет 17, в кожаной куртке и с револьвером за поясом. Он нас смерил взглядом, проштудировал несколько раз пропуск, поставил на нем штемпель и молча указал нам на дверь, ведущую в следующую комнату. Там повторилась та же процедура с той только разницей, что за столом сидела девица вместо мальчика, но всё в той же неизменной кожаной куртке. Так мы проходили из зала в зал в этом, некогда роскошном, барском особняке на некогда кокетливой улице Маразли, и в каждом из них натыкались на одиноко и молчаливо сидевшего у стола человека, неизменно мерившего нас глазами сверху донизу, тщательно обследовавшего пропуск, ставившего на нем свою печать и молча указывавшего нам на следующую дверь. Так повторилось несколько раз, и у меня было ощущение, что я странствую по казематам черной инквизиции XVI века.
Наконец мы очутились в небольшом, но роскошно меблированном зале. За высоким массивным пультом на высоком удобном кресле сидел высокий худощавый мужчина, с продолговатым, неприятно уродливым лицом, но статный и властный. Он был одет в тужурку, галифе, опоясан револьвером. На столе лежала куча бумаг, а по бокам, с обеих сторон, блестели браунинги. Это и был грозный тов. Дейч, чье имя упоминалось в нашем городе с ужасом и проклятием. Он жестом указал нам сесть на стоявших перед столом двух элегантных стульях и ждал, что мы ему скажем. Слушал он нас всё время с опущенными глазами, что меня не удивило, ибо я давно уже наблюдал, что чекисты никогда не смотрят прямо в глаза. Выслушав нас, он несколько оживился и стал выспрашивать, зачем мы так хлопочем об отъезде и чего нам тут недостает. Затем он перевел разговор на сионизм и Палестину, высказал обычные в его кругу взгляды и, наконец, сказал нам решительно и откровенно: если бы от меня зависело, я вам разрешения на выезд не дал бы, но если Москва рассудила иначе и всё же выдала паспорта, я вам мешать не буду. Но также и помогать не буду. Уезжайте, как знаете. Тут он поднялся в знак того, что аудиенция окончена.
Мы ушли, значит, ни с чем. Но мы узнали, что он, по-видимому, не вправе отменить московское разрешение. Тогда мы пошли к представителю украинского наркоминдела. К нашему великому удивлению, оказалось, что полномочия этого представителя гораздо большие, чем у местного чека, что от него именно зависит нас выпустить и что он-то принимает московский штемпель безоговорочно и выезд нам беспрепятственно разрешает, если только мы найдем средство сообщения. Через несколько дней мы сговорились с греком, стоявшим в одесском порту со своим пароходиком, на котором он якобы привез из Константинополя товары для Внешторга (это был один из первых константинопольских купцов, начавших в то время торговлю с Россией под итальянским и греческим флагом). «Пароход», вернее катер, еле вмещал наших 33 души (11 семейств писателей) и пудов 300 нашего багажа, но мы решились пуститься на нем в море и при сравнительно благоприятной погоде достигли Босфора через двое с половиной суток.
7.
В Константинополе наши мытарства кончились еще не скоро. В Босфоре нас визировало контрольное судно французов и задержало, как подозреваемых большевистских эмиссаров. В самом деле, было странно по тому времени, что вдруг выпустили людей из России, да еще евреев, да еще писателей. Русский офицер из белых – на службе в французской контрразведке – принялся нас обследовать. Первый ехидный вопрос, который он нам задал, был: как это мыслимо, что еврейские писатели бегут от еврейского царства, и как это мыслимо, чтобы большевики свободно выпустили нас, если мы писатели не большевистские. Затем началась пытка выпытывания у нас «точнейших сведений» о расположении красных войск, о намерениях большевиков относительно Бессарабии, Польши и так далее. И делались многозначительные жесты недоверия, когда мы заявляли, что обо всем этом ничего не знаем, да и знать не можем.
Так держали и пытали нас трое суток. Муки жен и детей, валявшихся в грязных трюмах нашего судна почти целую неделю, и перспектива быть возвращенными обратно в Одессу создали в нашем маленьком гнезде атмосферу крайнего напряжения и нервозности. Было действительно близко к тому, чтобы нас прогнали обратно, и одна мысль об этом приводила нас в неописуемый ужас. Только благодаря энергичным мероприятиям занимавшего тогда должность директора «Джойнта» в Константинополе З. И. Темкина мы были спасены от этой участи. На четвертые сутки мы были спущены на берег под протекторат английского комиссара, который выдал нам паспорта. С этого момента мы попали в разряд горемык «русско-подданных без отечества», и потребовалось двухмесячное пребывание в Константинополе, обивание порогов у всех консулов, пока мы получили визы на дальнейшее продвижение в Европу. Но это уже «обычная история».
«Рассвет», 1923 год
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru