[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2006 ЭЛУЛ 5766 – 9 (173)

 

Наш отъезд из России

Моше Клейнман

Летом 1923 года берлинскую редакцию «Рассвета» возглавил Зеев Жаботинский. Тогда же в журнале был опубликован очерк известного журналиста, писателя и общественного деятеля Моше Клейнмана (1870–1948), ныне предлагаемый вниманию читателей.

У Жаботинского с Клейнманом было много общего и по части географии (Одесса), и по части истории (длительный период активного участия в сионистском движении, для Клейнмана стоивший семи месяцев тюрьмы и высылки в Сибирь). Впрочем, в отличие от Жаботинского, Клейнман получил традиционное еврейское образование и сдал экзамен на звание раввина. С 1921 года он жил в Западной Европе (Литва, Германия, Франция), с 1936-го – в Эрец Исроэл. Похоронен в Иерусалиме.

Среди героев увлекательного повествования М. Клейнмана – Х.-Н. Бялик, А. В. Луначарский, председатель Одесской Губчека тов. Дейч и даже Мишка Япончик. Время и место действия – легендарные: до наших дней дошедшая слава в перепевах Аркадия Северного: «С одесского кичмана бежали два уркана…» Но рассказ Моше Клейнмана об ином. Всем известен «философский пароход», на борту которого в августе 1922 года из Петрограда отправились в эмиграцию десятки русских философов, литераторов, историков и т. д. Однако годом раньше из Одессы в Константинополь уже ушел подобный же философский пароход – вернее катер, уточняет Клейнман, – увозивший из Советской России 33 еврейских литератора, пишущих на иврите.

М. Клейнман.

1.

Мы почувствовали себя вдруг страшно одинокими и беспомощными, как бы заброшенными на дикий остров посреди бушующего моря.

Мы – группа еврейских писателей в южном приморском городе, жалкий остаток некогда более многочисленного и весьма активного литературного кружка. Наши товарищи были уже давно кто по ту сторону и кто далече. Мы остались в ожидании «лучших времен».

Краткий, но полный тяжелой жути период добровольческого властвования в «Новороссийском крае» сменился новой волной большевизма; в Одессе утвердилась опять советская власть. И хотя все отлично помнили ужасы этой власти из предшествовавшего ее «прихода», ее на этот раз почти приветствовали: до того невыносим был гнет от бесчинствовавшей добровольческой власти. Особенно гнетущим было положение евреев в Одессе. Грубо антисемитский характер этой власти, ее цинически провокационные приемы особенно ярко сказывались в этом типично еврейском городе. Правда, погромов в Одессе не было. Их не допускали, ибо они были бы опасны для самой власти, всё время шатавшейся в этом городе. Большевики были подпольно крепко организованы; существовали и национальная еврейская самооборона в лице открыто действовавшего, хорошо вооруженного «нейтрального» еврейского батальона и его многочисленных резервов, готовых встать под ружье в минуту опасности. Было, кроме того, доподлинно известно, что многочисленные, прекрасно организованные и вооруженные преступные элементы города, «работавшие» под самым носом власти и дерзко над ней издевавшиеся, погромов никоим образом не допустят. Как это ни странно, но именно в этом преступном элементе, каждый день учинявшем среди бела дня налеты и грабежи, еврейское население имело вернейшую защиту против «законной» власти, ибо его эта власть пуще всего боялась. И достаточно было пресловутому воровскому «атаману» Мишке Японцу объявить властно: «Я погромов не допущу!» – и это действовало магически: на население – успокаивающе; на законную власть – устрашающе...

Погромов не было, но под страхом погрома жили всё время, а «тихий погром» совершался беспрерывно. Каждый вечер исчезали люди и найдены были на следующее утро пристреленными в городском парке. То были люди, которых в большевизме заподозрить никоим образом нельзя было. Всё их «преступление» заключалось в том, что они были евреи и имели несчастье попасться в глухом переулке на глаза бесчисленным самочинным добровольческим «контрразведчикам» или просто пьяным офицерам. Каждый вечер врывались эти пьяные офицеры в еврейские дома, запирали все ходы и выходы из квартир, устраивали дикую «охоту» на жидов, насиловали, убивали. Все жалобы на эти «действия» перед властями были явно безнадежными. Добровольцы хозяйничали в Одессе, как в завоеванной стране, трактовали всё еврейское население, поголовно, как захваченный стан врагов.

Неудивительно, что против этой власти накопилось столько озлобления и ненависти; даже большевиков встретили, как избавителей. Чрезвычайно характерно уже то, что во время подполья большевистские главари могли находить убежище в квартирах явно буржуазных.

Собственно говоря, никто не верил в долговечность большевистской власти. В Одессе до того свыклись с непрочностью всякой власти, что вообще пребывание какой-либо власти исчислялось крайне короткими месяцами и на этом строились все обывательские расчеты. В такой же мере были уверены и на сей раз, что большевики продержатся «никак не более» 4–5 месяцев. Эта уверенность и откуда-то появившийся слух, что на сей раз большевики намерены повести себя приличнее, что в Москве, будто, они уже себя ведут приличнее, что «они поумнели после горького опыта», – всё это внушало некоторую уверенность и усилило чувство удовлетворения по случаю избавления от добровольцев. На кого же рассчитывали после «неминуемого» ухода большевиков через несколько месяцев? На такой вопрос вряд ли кто мог бы ответить. В действительности ни на что и ни на кого не надеялись. Жили тогда настроением дня. Спало тяжелое ярмо, ушли жестокие и безжалостные угнетатели – ну и отлично. А завтра увидим, что Б-г даст!..

В первые дни большевики как будто и стремились доказать, что они хотят вести себя приличнее. Во главе Ревкома стали люди, доступные общественному влиянию, первым актом этого Ревкома было сужение власти Чека, отнятие у нее исполнительных функций и сведение ее роли лишь к следственным прерогативам, учрежден был Рабкрин с широчайшими (как казалось тогда) полномочиями контроля и доступностью для всех граждан. «Контрибуции» на буржуазию не было, торговля в первое время не стеснялась, продовольственное дело как будто налаживалось, и власть, показывая во все направления либеральное лицо, привлекала к работе почтенных общественных деятелей, и те охотно шли на работу.

 

2.

Но эта идиллия продолжалась недолго. Доморощенный Ревком скоро был смещен, на его место стали приезжие, присланные «из центра», – и началась обычная большевистская вакханалия. Чека вновь получила свои «права», во главе ее были поставлены беспощадные палачи, начался «красный террор». Торговля была задушена, остатки ее, в лице кооперативов, разгромлены, продовольствие исчезло, введена была «трудовая повинность», жизнь стала кошмаром.

Отчаяние средних классов в это время достигло крайних размеров. Не было никакой уверенности в завтрашнем дне. Голод и нужда упорно стучались в двери бывших зажиточных людей, а бывшие имущие впадали в полную нищету.

Еще более тяжелым оказалось положение «упраздненной» интеллигенции. С одной стороны ее постоянно тревожили бесконечными мобилизациями и взятием «на учет», с другой же – у нее не оказалось никакого поприща для приложения своих сил и она была осуждена на неминуемую гибель. Хуже всех пришлось деятелям пера. Поскольку они не шли на сделку с совестью и не переходили в советские издания, и поскольку они по целому ряду причин не могли попасть на службу в какое-либо «нейтральное», хозяйственное учреждение – они были лишены даже того несчастного «пайка» и грошового жалованья, что давала советская служба и что хватило бы на поддержание полуголодного существования. Больше того: они тогда оказывались вне защиты профсоюза, привлекались как «тунеядцы» к трудовой повинности, подвергались реквизициям, изъятиям и издевательствам. В таком именно положении очутились работники еврейской литературы, над которыми, к тому еще, тяготел одиум особой «контрреволюционности» вследствие языка (древнееврейского), на котором они писали и который был объявлен Евсекцией сам по себе «буржуазным» и «империалистским», да еще из-за причастности большинства из них к «явно контрреволюционному, антантовскому сионизму». В лице еврейских коммунистов, неистовствовавших в то время с особой яростью, еврейские литераторы имели злейших, почти личных врагов, всячески норовивших отрезать им все пути к жизни и загнать их в безысходную нужду.

Кругом стояла беспросветная темнота, не было видно ни малейшего просвета. Не на что было надеяться. Нужно оставить Россию... Но как? Убежать голыми, нищими, с семьями на руках? Трудно было, да и не совсем безопасно: мы все были слишком на виду, чтоб наше исчезновение оставалось незаметным. Пожалуй, изловят где-нибудь по дороге и тогда изморят в тюрьмах, а потом сошлют (как были случаи) на работу в Донбасс. А то могут и процесс создать «за саботаж рабоче-крестьянской власти», за шпионаж и перебежку в стан врагов; тогда и голова на плечах не обеспечена. А на легальный выезд не было никакой надежды. В то время еще не выпускалась из России ни одна живая душа. Непроницаемой стеной мы были заслонены от всего мира, и голос оттуда нам казался как бы голосом с другой планеты.

Кому-то пришла отчаянная мысль в голову: не попытаться ли обратиться к самым верхам, в «центр», объяснить им всю логическую несостоятельность того положения, по которому нас держат на иждивении российских рабочих и крестьян (тогда стали выдавать нам так называемые «академические» пайки, вопреки протестам Евсекции), без того, чтобы эти рабочие и крестьяне могли бы хоть когда-нибудь извлечь из нас пользу. Аргументация сконструирована была вполне правильно: мы, мол, еврейские писатели, пишем исключительно на древнееврейском языке. Этот язык объявлен вашими евсекционистами буржуазным, для еврейского пролетариата не только не нужным, но и для него вредным, ибо он на нем не говорит и его творениями пользоваться не может. Однако есть страна (Палестина), где этот язык является разговорным и где наша деятельность была бы, несомненно, полезной и культурно-творческой. Советская власть не имеет никакого основания парализовать культурные силы, которые могут быть полезны народу в другом месте. Зачем ей кормить людей у себя даром и подвергать при том мукам безделья, не лучше ли их отпустить с Б-гом туда, где в них нуждаются?.. Как ни фантастичным, ни невероятным казался эффект такой аргументации, ее решили пустить в ход. Ведь всё равно ничего другого нельзя было придумать.

Но как, однако, попасть в «центр»? Почтовых и телеграфных сношений для частных лиц в то время не было. Использовать официальные сношения через местные органы власти представлялось совершенно безнадежным. К счастью, подвернулся случай. Один из видных прежде журналистов, не пожелавший продавать свое перо новым хозяевам, а потому оказавшийся не у дел, решил съездить в Москву и Петербург. Это было в то время отчаянным предприятием, потребовавшим поистине героического мужества. Мы воспользовались оказией и дали ему на руки письмо. Оно исходило от главы нашей группы Х.-Н. Бялика и адресовано было одному из известных русских писателей, слывшему безукоризненно честным человеком, другом еврейской литературы, пользующемуся определенным влиянием в правящих сферах. В письме содержался подробный доклад о бедственном положении еврейской литературы, о гонениях на нее со стороны Евсекции, о жестоком истреблении еврейской книги, о полном разгроме всех литературных очагов и о совершенной бессмысленности нашего дальнейшего пребывания в России. Адресат, мол, сделает большое культурное и человеческое дело, если использует свое влияние и достанет нам разрешение на выезд за границу.

Наш «посыльный» уехал. Проходит месяц, другой, третий – «ни слуху, ни духу». Как в воду канул. Не знаем, доехал ли до Москвы, не заболел ли, не умер ли по дороге, не арестован ли где-нибудь – таков был тогда стиль русской жизни. После четвертого месяца, однако, он вернулся целым и невредимым и привез нам радостную весть: наше ходатайство в «центре» нашло сочувствие. Вопрос о нашем выезде решен. Сердобольный писатель повез наше письмо «самому», тот покачал головой, сказал: «Ну что же, пусть уедут!» И вот уже отдано распоряжение об изготовлении для нас паспортов. Остается только совершить ряд формальностей, для чего от нас должна ехать делегация в Москву. В делегацию избраны были Х.-Н. Бялик и пишущий эти строки.

Одесса.

3.

Поездка из Одессы в Москву была в то время предприятием поистине геройским. Прежде всего, советскому гражданину в то время не полагалось по своему собственному усмотрению взять да поехать куда-нибудь. Начальство должно знать, куда и зачем, и лишь при его одобрении цели и необходимости вояжа оно дает «пропуск». Но и пропуск сам по себе еще не гарантировал получения билета; для этого требовалось опять-таки доброжелательство другого начальства. Обладание билетом, в свою очередь, еще не гарантировало возможности попасть в поезд; для этого нужно было доброжелательство станционного коменданта и «уточека». Кроме того, ведь полагалось каждому «честному гражданину» быть где-нибудь на службе и требовался, стало быть, отпуск со службы, а то и «командировка» служебная. Для нас всё это, по понятным причинам, представляло сугубую трудность.

Мы, однако, счастливо преодолели все трудности. Мы оказались «командированными» – не то Совнархозом, не то Губфинотделом, не то за какими-то бухгалтерскими формулярами, не то затем, чтобы узнать в «центре» о положении печатного дела. Одолели мы и станционные, и уточекистские преграды и, вооружившись всякими «бумажками» и «антивошами», оставив на руках встревоженных жен духовные завещания, двинулись в один морозный февральский день в долгий и опасный путь. Из Одессы в Москву.

Двое суток наш поезд шел только до Киева. По дороге нас, как и всех пассажиров, бесчисленное множество раз контролировали и обыскивали, рассматривали документы, учиняли строгие допросы «зачем?» и «почему?», и «как?», и «для чего?», и «каким образом?», заглядывали глубоко в глаза. Всё сходило благополучно. Только один раз попали мы всё же впросак: были арестованы и переведены в вагон «особого отдела». Мы, видите ли, показались контролировавшему «особисту» – молодцеватому, но малограмотному «комсомолу» из сапожных подмастерьев – «типичными буржуями-спекулянтами». Даром что «бумаги» у нас как будто в порядке, даром что командированы по очевидно важным государственным делам, даром также, что вагон был переполнен действительными спекулянтами, мешочниками и валютчиками. Мы одни – Бялик и я – показались «подозрительными». Нам угрожало остаться на ближайшей глухой станции, и кто знает, что с нами тогда случилось бы, если бы не одна случайность, которая нас спасла. В вагоне «особого отдела», куда мы были переведены как арестованные, оказался один, которому имя Бялика было не чуждо, и он уговорил строгого чекиста отпустить нас «с Б-гом». Под Киевом наш вагон выбросил через окна на стоявшую здесь наготове крестьянскую подводу добрых 50 пудов соли в 2–3-пудовых мешках, которые так тщательно разыскивались «особистами» и «заградилочниками» в продолжение всей дороги, но найдены не были... Зато в нас немедленно узнали «настоящих» спекулянтов. В Киев мы приехали «всего» за 5 часов до отхода московского поезда. Этого времени было слишком недостаточно, чтобы получить штемпель станционного коменданта, и пришлось остаться в Киеве на целую неделю. Дальнейшая поездка из Киева до Москвы продолжалась опять около двух суток, но была еще более тяжелой, хотя и без особых инцидентов.

В Москву мы прибыли числа 11-го марта, как раз в момент напряженного кризиса происходившего тогда «Кронштадтского восстания», и нам советовали ничего в «такое время» не начинать. Пришлось выжидать. Недели через две, однако, оказалось уже возможным побеспокоить начальство, и вот мы явились в Наркоминдел. Наше дело там действительно было уже нашим покровителем подготовлено, и, казалось, ничего больше не остается, как выполнить формуляры и получить паспорта. Мы там встретили довольно милый прием, в некоторых случаях даже весьма сочувственный. Не могу без благодарности упомянуть о двух чиновниках наркомата, с которыми мы непосредственно имели дело: о тов. Волынском и тов. Вайнштейне – том самом, обращение которого к лорду Керзону недавно так нашумело. Оба оказались не по-большевистски культурными людьми, весьма мягкими в обращении и доступными, без всякого следа обычного чиновничьего важничанья и тоже весьма обычной коммунистической подозрительности и нетерпимости к инакомыслящему. Для нас, приехавших из Одессы и имевших там дело с тогдашними представителями «местной власти», определенно бандитского типа и склада души, эта встреча в советском учреждении с людьми терпимыми и культурными была поистине чем-то неожиданным и приятным. Впоследствии нам довелось встретить на горизонте советского строя еще других людей этого же типа и образа мыслей, и справедливость требует, чтобы об этом было упомянуто. Я всё время думал о мудром талмудическом сказании о 36 праведниках, не переводящихся во всяком поколении, благодеяниями которых поколение держится, даже если оно, помимо них, всё разъедено грехами и подлостью.

Однако при всей казавшейся подготовленности нашего дела и при всем сочувствии ответственных чиновников Наркоминдела и искреннем желании наше ходатайство удовлетворить оказалось, что оно не так уж просто, как нам рисовалось. Помимо необходимости в двух «благонадежных» (с советской точки зрения) поручителях, которых тоже не так уж легко достать, потребовалось еще согласие каких-то таинственных и нам совершенно недоступных «сфер», не то политического отдела ВЧК, не то секретнейшего какого-то сверхчека, о сосуществовании которого мы и не подозревали и к которому у нас никакого доступа не было и быть не могло.

И началась мучительнейшая канитель, длившаяся без малого целых три месяца. Сначала нам говорили в Наркоминделе, что потребуется дней 6–8, пока бумаги пройдут – неведомо откуда. Потом попросили зайти еще через неделю. Потом намекнули, что «что-то» «где-то» запнулось или даже совсем испортилось, и советовали подать новую докладную записку. У нас были все основания опасаться всяческих козней со стороны Евсекции, и при всем старании всячески скрывать от нее все наши хождения по канцеляриям это нам не удавалось, и мы были уверены, что если не вся Евсекция как учреждение, то некоторые ее члены, имеющие «руку» в секретных и наисекретнейших канцеляриях, беспрестанно ставят нам палки в колеса. Были и кое-какие признаки, утвердившие нас в этом опасении. Вступить же с Евсекцией в открытую борьбу нам представлялось явно безнадежной затеей.

Окончание следует

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru