[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ АВГУСТ 2006 АВ 5766 – 8 (172)
КРУГЛЫЙ СТОЛ В БАРАНЬЕЙ ДОЛИНЕ
Давид Маркиш
Окончание. Начало в № 7, 2006
Нелегко в круглой тянь-шаньской юрте, обращенной одновременно на все стороны света, угадать, где, если идти по прямой, стоит Иерусалим. Ох, нелегко.
Цур Иш-Шалом, израильтянин, обогнув юрту изнутри, вдоль стеночки, выбрал направление и остановился. Поручиться за точность выбора он не мог, однако солнце выкатилось на небо из-за горы слева, значит, там восток, там Япония, а правее, на четверть круга с лишним, расположен юго-запад и Иерусалим. Ошибка, конечно, возможна, но это не главное. Главное то, что Цур вдумчиво ищет правильное направление и душа его устремлена, куда следует: к Западной стене иерусалимского Храма, к Стене Плача. Во всех уголках мира, на земле, на кораблях и в самолетах евреи ищут это направление, прежде чем приступить к утренней молитве. И этот ответственный поиск объединяет евреев в одно народное целое.
Цур не всегда, не от рождения был Иш-Шаломом. В родном Ростове-на-Дону, в узком кругу любителей русской словесности он был известен как Шура Миркин. Приехав в Израиль двадцать лет тому назад, юношей, Шура вольно перевел свою фамилию с русского на иврит, и в результате такой метаморфозы появился под библейским солнцем новый гражданин Цур Иш-Шалом. Два года подряд он добросовестно пытался перейти на язык пророков и в своих писаниях, но попытки ни к чему не привели: иврит стоял комом в сердце, дело не шло дальше ближайшего поворота. И Цур с облегчением признал себя побежденным; в конце концов, писать в Израиле прозу на иностранном языке – это не позор, а несчастье.
Определившись с местом, Цур накинул на голову молельное покрывало, под которым рельефно проступала прикрепленная кожаными ремешками ко лбу квадратная коробочка филактерий и, укрытый от окружающего мира суеты сует, простер руки к Иерусалиму. Да-да, именно простер. Так, в раннем свете, с руками, расставленными под белым с черной каймой покрывалом вперед и чуть вверх, он был похож на быка, рогами пробующего перед собою пространство.
Счастливцев, выпроставшись из-под одеяла, наблюдал за действиями израильтянина с величайшим изумлением. Николаю никогда еще не доводилось видеть молящегося еврея – в синагогу он не заглядывал по формальным причинам, а на московских улицах или в вагоне метро евреи тоже не молились. Покачивающаяся под балдахином фигура вызывала мистические чувства. Тихонько повернувшись, Коля-Николай толкнул в бок Леву Лямба, похрапывавшего на полу юрты по соседству с ничевоком. Лямб недовольно продрал глаза, поглядел на Колю, прижимавшему палец к губам, потом на молящегося лицом к стене юрты Цура под покрывалом и разинул рот. Пробудился и Дубов Андрей, отдыхавший сразу за Лямбом, впритык, и присоединился к молчаливым наблюдателям.
«Барух ата Ашем Элокейну Мелех аолам, – молился израильтянин, – ханотен лесехви бина леавхин бейн йом ве бейн лайла».
– Молится, – шепотом определил Дубов, – это ясно… Во дает!
Счастливцев вслушивался вдумчиво, ловил в музыке языка пророков близкие сочленения звуков типа «дыр, бул, щыл» – но иврит, как видно, был построен на иных лингафонных принципах. Это было досадно.
Тем временем Цур закончил молиться, снял и сложил свое покрывало и смотал с головы и с руки ремешки филактерий.
– Привет! – сказал он, обернувшись к выглядывающим из постелей писателям. – Не помешал?
– Ну что вы! – сказал Дубов, выбираясь из-под одеяла. – Нет-нет!.. А вы давно уже приехали?
– Да только что, – сказал Цур.
– И сразу молиться? – задал прямой вопрос Семен Шурыгин.
– Ну да, – сказал Цур. – Ведь утро.
– А вот молитва, – сказал Дубов. – Ну, текст, я имею в виду… Он о чем?
– «Благословен Ты, Г-сподь наш… – немного затруднился с переводом Цур, – Царь вселенной, Который… дает моему разуму отделить день от ночи». Так, примерно.
– М-да, – сказал Шурыгин. – Интересно… Б-гу все молятся, а какая всё же разница! Еще можете что-нибудь перевести?
– Ну, мне нравится, например, – сказал Цур, – вот это: «Благословен… Царь вселенной… Который дал нам существовать в настоящее время». Может, поточней – всё же «в настоящем времени». Дал как бы дожить до этой вот минуты.
– И это – чудо, – подбил итог Шурыгин, и все с ним молча согласились, каждый по-своему. – Особенно после вчерашнего: голова просто раскалывается.
– А чего, – сказал Цур. – «Дети в школу собирались, мылись, брились, похмелялись». Это еще Ерофеев сказал Вениамин. Один мой другарик-товарищок, Мишка такой Кацман, сам слышал.
– Еврей слова знает, – шепнул Лева Лямб. – Молоток.
– Выпить надо по чуть-чуть, – согласился Шурыгин.
– А вам можно? – любезно разведал Дубов у израильтянина.
– Русский писатель когда не пьет? – вопросом же на вопрос ответил Цур. – Когда ему не наливают. Русско-еврейский тоже. Не одной же мацой жив человек.
Не мешкая, разлили по стаканам.
– За знакомство! – сказал Семен Шурыгин.
– За круглый стол в Бараньей долине, – предложил Дубов.
– Лехаим! – потренькал стаканом о стаканы Цур Иш-Шалом. – Поехали…
Поехали.
Цур как в Ростове-на-Дону был, так и в Иерусалиме остался нонконформистом. Нонконформизм – это, скорее, свойство характера, чем манера поведения; такое не проходит. Обратившись к религии вполоборота, Цур кипу носил в кармане, надевая ее на голову лишь в подобающих случаях. Над тарелкой с креветками, под пиво, он всегда убирал кипу в карман: там ей место, когда в ход пошли нехорошие зверки. Он смущал до покраснения бывалых израильтян, громко называя некошерную отбивную свининой, а не «белым мясом», как то было принято повсеместно. Почему «белое мясо», к чему это сомнительное лукавство? Куда верней называть вещи своими именами: «Се лев, а не собака». И всё. Хотя, конечно, для правоверного уха слово «свинья» противно и мерзко, об этом тоже не следует забывать. И обозначают ту же свинину как «другое мясо»; это слышать неприятно, но всё же допустимо. «Другое» – значит, плохое. Вот и первого диссидента Элишу, допотопного, иначе как «другой» в религиозных источниках не называют. Видно, достал-таки Элиша древний истеблишмент, поимел, как говорится, начальство по полной программе! Этот библейский нонконформист крепко кое в чем сомневался, а сомнения – лучшая пища для ума и экологически безупречная.
Лучше выполнить одно из шестисот тринадцати рекомендованных наставлений, чем не выполнить ни единого. Одно – это фигурально: пусть будет несколько, на сколько тебя хватит. И не потому, что ты ждешь от Б-га шекель за хорошее поведение, а потому, что душа твоя открыта и настежь распахнута навстречу Творцу. Взаимоотношения с Б-гом – это игра по правилам – но в одни ворота; и ты сам судья в этой игре.
Почти всякий еврей рано или поздно начинает подыскивать для себя любимых героев в своей истории: вспыльчивого Моисея или задумчивого Авраама, жизнелюбивого Давида или находчивого Яакова, мудрого Соломона или стойкого Иосифа – кто кому по душе. Героями Цура Иш-Шалома были проницательный Самуил и неугомонный Элиша. Куда бы Цур ни направлялся, его герои непременно оказывались неподалеку, так что всегда можно было на них оглянуться и прикинуть, как они поступили бы в этом или ином случае. Незадача заключалась лишь в том, что ни по одному вопросу Элиша и Самуил, по причине несходства характеров, не сходились во мнении и занимали диаметрально-противоположные позиции.
Для того, чтобы выпить водки в Бараньей долине, ранним утром, по холодку, Цуру не нужны были никакие подсказки. По таким пустякам он своих виртуальных наставников не тревожил никогда. «Утречком? Теплую? Стаканами? С удовольствием!» – это присловье Цур помнил еще с ростовских времен. Глядя на подрагивавшую руку Шурыгина, разливавшего водку по стаканам, Цур вскользь подумал о том, знакомо ли было муторное ощущенье похмелья Элише и пророку Самуилу. Выходило, что – да, возможно, особенно неуемному Элише. Но и пророк вряд ли в рот не брал вина; это еще почему бы?
Выпив, Шурыгин приободрился и повеселел. Счастливцеву утреннее спиртное тоже пошло на пользу – глаза его прояснились, а желания обрели отчетливые формы.
– Вас девушка встречала? – спросил он у Цура.
– Ну да, – сказал Цур. – Местная. Она здесь где-то ходит, я ее видел только что.
Коля Счастливцев огляделся, но Гульнары не было видно. Зато из VIP-юрты выбрался Старый писатель и побрел к химическому туалету, одиноко торчавшему на отлете, как пенек посреди поля.
– Дед плохой, – сказал Лева Лямб. – Еле ноги тянет.
– Приболел? – спросил Цур без особого, впрочем, интереса. – Может, высота?
– Он вчера тоже сидел наперекосяк, – сказал Дубов. – Выпил и закис совсем.
– Высота-то высота, – развернул предположение израильтянина Шурыгин. – А альпинисты – они не пьют, что ли, на высоте? Так что тут дело в общем состоянии: час пришел – собирай манатки.
– Говорили ему – не надо никуда ехать, сиди дома, – укорил Дубов. – Так нет…
– «Хотел я выпить за здоровье, – некстати вспомнил Шурыгин, – а пью теперь за упокой». – Помните?
– Во-первых, неточно цитируешь, – поморщился Коля Счастливцев. – И, кроме того, он пока еще жив.
Выпивающие приумолкли, вообразив, что же неизбежно последует вслед за этим «пока еще». Получалось нехорошо: райская долина, вдоль форельей реки прядающая ушами лошадь везет в Большой мир тело Старого писателя.
– Вон она! – сказал Цур, указывая
на Гульнару. Смешливая девушка шла по кочковатому лугу уверенной походкой горожанки.
Первая встреча за круглым столом – «Женская литература в мужском мире» – не требовала подготовки: решено было провести ее на природе, на лужайке, поросшей полезной травой бетэге. Стол там был ни к чему, как коню очки, а стулья на стойбище никто в глаза не видал, стулья стояли в бывшем партийном райкоме, в ближайшем поселке, километрах в двадцати пяти вниз по ущелью.
– Бетэге здесь большевики отменили, – давал разъяснения Кадам рассаживавшимся в траве писателям. – Баранов нагнали тысяч под двести, они траву вытоптали, лишайник с камней сгрызли. Баранов, значит, много, а мяса нет: начальство всё забирало до косточки. А как большевиков прогнали – поголовье в норму привели. Сколько нам баранов надо, столько теперь и есть: тысяч сорок. И бетэге в рост пошла. В природе баланс должен быть, хоть на баранов, хоть на большевиков. А иначе трава не растет.
– А у нас этой бетэге нет, – с сожалением признался Муса Ахмедов, кавказец. – Ну, может, по-другому называется.
– Баран есть, а бетэге нет? – удивился Кадам.
– У нас баран другой, – уклончиво ответил кавказец.
– А кобыла? – допытывался Кадам.
– Кобыла не другая, – признал Муса.
– Для кобылы лучше бетэге ничего нет, – сказал Кадам. – От этого у нее кумыс отборный.
– Жеребец лучше, – кстати заметил Коля Счастливцев, глядя на Гульнару дерзко. Девушка прыснула, прикрыв рот узкой ладошкой великолепной лепки.
– У нас кумыс вообще не пьют, – угрюмо сообщил Муса. – Лошадь – корова, что ли?
– Корова не корова, – стоял на своем Кадам, – а молоко дает.
– Различия между народами неистребимы, – наклонившись к Леве Лямбу, сказал Дубов вполголоса. – « У нас, у вас»… Вот поэтому глобализации ничего не светит даже в исторической перспективе.
– Светит, светит, – не согласился Лева. – Вон, в Москве у «Макдональдса» давка невозможная. И, заметь, дети там толкутся прежде всего.
– Что ж им – блины, что ли, трескать, детям? – вступился за победоносный продукт западной цивилизации Шурыгин Семен. – От блинов дедушка Крылов окочурился, это помнить надо. А от котлет никто еще вроде бы не околел.
Меж тем писатели собрались на полянке, местный министр стоял посередке людского круга, с бумажкой в руке, собираясь сказать приветственную речь.
– Деда не подождем? – оглядев собрание, спросил Кадам.
– Болеет он, – сказал знающий московский чиновник. – Захворал. Гадать не будем, чтоб не накликать… – И скользнул прозрачным взглядом по небесам, показывая тем самым, что всё в руках Б-жьих, и он, чиновник, не в состоянии воспрепятствовать естественному ходу событий.
Талантливая Инна Куровлёва, высокая, на длинных ногах, пошептала что-то в ухо министра, и тот, сунув бумажку в карман, без затей объявил собрание открытым. Затем гостей ждал сюрприз: приняв из рук Кадама корявую пастушескую дудку, министр легким изысканным движением поднял ее к губам и заиграл, и чаша долины наполнилась тысячелетней мелодией, списанной с голоса сквозного ветра. И небо безоблачно глядело на писательский круг, овцы разглядывали писателей с горных склонов, разглядывали кони, остановившиеся на бегу, и травы, стрельчато застывшие.
Министр, закончив, отошел в сторонку с дудкой в руке, и романистка Галина Смирнова приступила к делу под названием «Женская литература в мужском мире». Мир кругом, куда хватал взгляд, был не мужским и не женским, а – природным, равно двояким. Мир был рассечен вдоль форельей рекой, там плавали рыбы с золотыми бортами и пурпурными иллюминаторами.
Романистка Смирнова, коренастая женщина среднего возраста и среднего роста, заговорила о несправедливости деления мира по половому признаку; она уверенно вела к тому, что сейчас самое подходящее время покончить с этим безобразием и приводила ужасные примеры из «горячих точек», расставленных по всей планете. Там, в этих точках, мужчины позволяют себе всё, что им вздумается, а женщины находятся в отчаянном положении. И это уже не говоря о том, что в некоторых странах – полноправных, кстати, членах ООН – за радость любви женщину побивают камнями до смерти.
– А у вас тут, случайно, не побивают? – шепотом осведомился Коля-Николай у Гульнары. – Камнями? А то как бы не схлопотать.
– Камней не хватит, – отшутилась заскучавшая было Гульнара и рассмеялась, лодочками прижав ладошки к щекам.
– Ну и ладушки, – сказал Коля-Николай, – Смирнова скуку гонит, она сейчас про глаз будет говорить… «Бруньку» хочешь?
– А это что? – спросила Гульнара, и было заметно, что «Бруньку» она хочет – чем бы это ни оказалось.
– Потом покажу, – сказал Счастливцев и глаза сощурил загадочным образом, лучисто. – Пошли отсюда потихоньку, чего мы тут сидим. – Это «мы» звучало слитно, две его составляющие были плоско прижаты друг к другу. – После обеда «Глобализм и поэзия авангарда», вот послушаем.
Они не спеша выбрались из круга и, в обход юрт, каждый по себе стали спускаться к форельей реке, к ее темным прибрежным зарослям.
От речного кустарника тянуло прохладной влагой. Хотелось войти, проскользнуть в месиво ветвей, листьев и притемненного воздуха, как в зеленый чужой дом, полный тайн. Земля там была застлана лиственным ковром табачного цвета, ведущим к обрывистому берегу, заставленному мокрыми валунами. В берегах стремительно и неостановимо шла вода, как конная лава в атаку.
Сразу за кустарником, на солнечной проплешине стоял, чуть изогнувшись в поясе, Старый писатель с удочкой в руке.
– Современная русская литература, – озабоченно и в то же время вкрадчиво сказала романистка Смирнова, – глядит на мир двумя глазами: женским и мужским. Мы глядим женским, это факт. И пока мы не аккумулируем наше зрение через мужской глаз, женская литература останется ущербной.
Открытие романистки застало слушателей врасплох, они сидели в траве бетэге молча, в вольных позах. Талантливая Инна Куровлёва смущенно улыбалась – ей, как видно, не хотелось никуда глядеть через мужской глаз, она не одобряла радикальное намерение романистки. Израильтянин, поспевая за докладчицей, быстро писал что-то на листке блокнота, а кавказец Муса выразил возмущение: наклонившись к Леве Лямбу, он прошептал довольно-таки внятно:
– Они и так шкуру уже с нас содрали, а теперь глаз хотят. Ну дают!
Кровавая картина не произвела на Лямба впечатления. Он наморщил лоб, вытянул губы дудкой и сказал:
– Хотеть не вредно.
Старый писатель удил, не сводя глаз с поплавка, скакавшего в быстрой воде, меж камнями; лицо рыбака имело отрешенное выражение.
Более всего на свете Старый писатель хотел сейчас поймать форель – более обещанного ордена, даже более благополучного возвращения в Петербург, восвояси. Выдернуть из реки форель – и всё сразу изменится к лучшему: сдвинется камень с сердца, пройдет боль в коленях. Старик не загадывал уже лет тридцать, а теперь загадал: поймается форель – и жизнь наполнится приятной музыкой и светом. Не поймается – конец, может, и здесь, на краю земли.
Он решил сменить место лова, перебраться к горбатому перекату, через который вода шла мощным зеленоватым пластом. Смотав леску на катушку спиннинга, он проверил наживку на крючке и, выборочно ставя ноги, чтобы не упасть, неровно пошагал по бугристому берегу. Его походка напоминала диковинный танец щуплой старой птицы, если б старая птица вздумала танцевать.
– Что это с ним? – спросила Гульнара, глядя в прореху между ветвями на удалявшегося Старого писателя.
– Да так, – сказал Коля Счастливцев. – У него, знаешь, ноги такие: от колена вниз свои, а выше, до бедра – протезы. А еще выше опять всё свое, что осталось. Его в Америку возили оперировать. Случай уникальный!
– Шутите! – усомнилась Гульнара и засмеялась, как от смешного. – А «Грунька» – это что?
– Не «Грунька», а «Брунька», – поправил Коля-Николай, прикидывая, где можно тут расположиться, на табачном ковре. – Водка на березовых сережках, вот это что. В реку ее сунем – пусть постоит, а то теплая.
– Докуда у него нога деревянная, – уточнила Гульнара, – вот досюда?
– Нет, досюда, – указал Коля и пальцами пробежал по Гульнариному бедру, направив руку к упругому бугорку внизу живота.
– Ишь ты какой! – сказала Гульнара, отводя руку Коли Счастливцева, но не выпуская его ладони из своей. – Тут же дед!
– Дед далеко, – отмел препятствие Николай и потянул девушку вниз, на землю. Они опустились на мягкие листья и сидели плечом к плечу, молча глядя на Старого писателя, ковыляющего к перекату с удочкой в руке.
– Знаешь, – вдруг озаботившись, сказал Счастливцев, – в нашу юрту птица утром залетела.
– Какая птица? – спросила Гульнара. – Большая?
– Средняя, – сказал Николай. – Я таких раньше никогда не видал.
– Залетела – ну и что? – спросила Гульнара.
– Да так… – сказал Счастливцев. – У вас это ничего, когда птица залетает?
– У нас ничего, – сказала Гульнара.
– А у нас – чего, – сказал Коля-Николай.
– Залетела, понимаешь, птица, – тихо, чтоб не мешать докладчице, рассказывал израильтянин Дубову. – Хотели выгнать – никак: дверь-то узкая. То ли местная сорока, то ли черт его знает что. И летает, и летает…
– Нехорошо, – подумав, сказал Дубов. – К покойнику. Дед-то не видал? Нет? Ну и слава Б-гу.
– Я бы попросила не мешать, – глядя на Цура и Дубова, сказала романистка Смирнова. – Кому не интересно, может, в конце концов, встать и уйти… По продажам пальма первенства принадлежит сегодня женской литературе, с этим никто не станет спорить. А почему? Да потому, что женский вопрос созрел в обществе, он опасно раскален! Мужчины по самой своей природе в большей степени подвержены мазохизму, чем женщины. Мужчины подсознательно видят в нас амазонок с автоматом в руках, но признаться в этом они считают ниже своего достоинства. Они хотят овладеть нами, подчинить нас, чтобы избавиться от своих комплексов, поэтому в сексе – во всяком случае, вначале – они всегда стремятся занять верхнее положение. Подчеркиваю: «верхнее» в нашем случае означает «главенствующее»!
Над поляной раскинулась совершенная тишина, разговоры прекратились, только кавказец Муса выкрикнул, высоко приподнявшись из бетэге:
– Я – за!
Коля Счастливцев нервничал. Он всегда испытывал головокружительное, праздничное возбуждение перед тем, как овладеть женщиной. Близость с женщиной была для него волнующей тайной за семью печатями, последнюю из которых, самую главную, ему никогда не удавалось сорвать. Он благодарно смирился с тем, что ему не дано всецело познать женщину: мир непознаваем, всякая женщина – частица мира. Значит, и женщина непознаваема.
Но Верки, Машки и Наташки, хотя и отличались друг от друга – все они были в знакомом ряду, в порядке вещей. Смешливая киргизская Гульнара, немного смахивающая на скифскую принцессу, встречалась ему впервые – и он нервничал. Он чувствовал, чуял, что его натиск не встретит сопротивления, и не спешил, растягивая и смакуя время выжидания, уже утратившее для него отчетливый расклад на тикающие отрезки. Он хотел отдалить тот сытый и дурной момент, когда всё уже будет позади и он непременно испытает погружение в безответное одиночество.
– Водку-то забыл поставить! – спохватился Коля и, поднявшись с земли, шагнул, с бутылкой «Бруньки», пригибаясь, под нависшие ветви, к реке, к ее влажным красноватым валунам.
Описав удочкой свистящую петлю в воздухе, Старый писатель закинул поплавок в зеленое стремя над перекатом. Удерживаемый леской на месте, поплавок рассекал мчащуюся воду, как крохотный голубой глиссер.
Потоптавшись, писатель выбрал устойчивое положение для своих старых ног и, слившись воедино с удочкой и рекой, застыл в неестественной для вольного человека позе. Ход времени властно перешел в ход воды перед ним, и рев реки превратился в гул вечности.
Поплавок дернулся и ушел под воду, и мир рывком вернулся к своему обжитому привычному виду. Старый писатель завертел ручку спиннинга, выводя поплавок на поверхность. Сверкнула блесна, под ней, на крючке, выгибалась, разбрасывая брызги, узкая рыбка размером с ладонь. Насаживая добычу покрепче на крючок, Старый писатель взмахнул удилищем, наклонил – и рыбка приземлилась в траве у его ног.
То была рыбка-маринка. А он назначил себе форель.
Сняв рыбку с крючка, Старый писатель сердито ее оглядел, перекрестил, как пирог перед посадкой в печь и, наклонившись к воде, с осторожностью выпустил в реку.
Потом снова закинул удочку на перекат.
И поплавок коснулся воды и, словно бы продолжая полет, без помех ушел в глубину. Старый писатель почувствовал, как руку его, державшую удочку, чуть дернуло и потянуло.
Коля-Николай, сидя на корточках, на прибрежном камне, тянулся бутылкой «Бруньки» к воде. Вода была холодная, ледяная, она вырывалась из прошлогодних снегов километрах в десяти выше по ущелью. Безопасно поставить бутылку на неровное дно было непростой задачей: «Бруньку» могло утащить течением, могло разбить о камень. Коля поближе подобрался к округлому и влажному краю валуна, под которым кипела и вихрилась вода. Водяная пыль холодной кисеей легла на лицо Счастливцева. Он замотал головой и в полусотне метров увидел Старого писателя, обеими руками вцепившегося в удочку и ведущего ее к берегу. Чужой азарт охватил Колю Счастливцева. Поймал? Не поймал? Старый писатель, расставив ноги пошире, рывком выдернул удочку из реки. На крючке, по пути к последнему берегу, выгибалась пружиной золотая рыба.
– Форель! – услышал Коля крик Старого писателя, и то ли дикий его хохот, то ли рев, и сам, подымаясь с камня, заорал что-то вроде «Поймал! А-а-а! Держи-и!», и поскользнулся на мокром плече валуна, и повалился боком в воду, головой в камни. Время перестало для него существовать и превратилось в вечность.
Быстрая вода подхватила тело, подтолкнула к стремнине и, переворачивая, пронесла мимо Старого писателя с его форелью. Из раскроенного виска Коли Счастливцева выползала лента крови, плыла следом и, редея и теряя свежий цвет, расползалась в воде.
Гульнара, не разбирая дороги, бежала к юртам, размахивая руками и крича: «Умер! Умер!» Ей навстречу, с поляны, спешили писатели – Лева Лямб, критик Нина Аксельрод, израильтянин Цур Иш-Шалом с блокнотом, Шурыгин Семен, и талантливая Инна Куровлёва, и кавказец Муса, и местный министр с дудкой, и – впереди других – хозяин этих мест Кадам, человек штучный.
Некоторые, увидев на берегу форельей реки Старого писателя с удочкой, останавливались в недоумении и так стояли посреди дороги.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru