[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ИЮЛЬ 2006 ТАМУЗ 5766 – 7 (171)
ШАХМАТНЫЕ ПРОДЕЛКИ БИСКВИТНЫХ ЗАЙЦЕВ
Окончание. Начало в № 6, 2006
Яков Шехтер
Электронная секретарша записала всего одно сообщение. Озабоченный голос декана интересовался, почему профессор не явился на лекцию. Лика нажала кнопку перемотки пленки, и машинка зашелестела в обратную сторону, вытирая последнюю производственную проблему Льва Каплана. Тося сидела на диване и тихонько раскачивалась. Слезы уже кончились, но сидеть просто так, будто ничего не произошло, было немыслимо, невозможно.
Она боялась расшевелить их неловким движением и поэтому раскачивалась осторожно, словно боясь потерять равновесие. Цветы на столе то заслоняли женщину в освещенном окне напротив, то вновь открывали. Женщина стелила скатерть, расставляла тарелки, поправляла волосы перед невидимым зеркалом. Наверное, она ждала мужа или любимого человека, и зависть к ее простым заботам вдруг заворочала Тосю в глухом поминальном вое.
– Мамочка, мама, – Лика обняла ее за плечи, прижалась, – мамочка, мамуля, мамочка.
Они раскачивались вместе, и каждое движение, каждый нырок туда, в неизвестное будущее, и возвращение, с легким ударом спины о пружинящую мякоть дивана, вытесняли небольшую частицу боли.
– Он всё время ждал, когда ты приедешь, старался вечерами быть дома, звонил с работы, спрашивал, может, приехала, может, позвонила. Приносил из магазина сладости, твое любимое печенье – вдруг появишься неожиданно. Печенье засыхало, он приносил новое, и оно засыхало, а ты всё не приезжала и не приезжала, а теперь уже поздно, хоть всю квартиру засыпь печеньем...
Женщина в окне еще раз поглядела в зеркало и вышла из комнаты. Они вернулись вместе, он говорил, энергично разводя руками, а она кивала, не отводя глаз, словно то, что он рассказывал, было необычайно, жизненно важным не только для нее, но и для всего человечества.
– Мама, помнишь коробку с венгерским печеньем, ту, что исчезла сразу после моих именин?
Лев уселся в кресло напротив дивана. В доме ничего не изменилось, даже хвостик от яблока, оброненный вчера на ковер, сиротливо лежал на своем месте.
– Круглая красная коробка с выдавленными фигурками зайцев, каждая печенинка завернута в цветную бумагу. Твой подарок на день рождения. Неужели не помнишь?
Женщина в окне обернулась и, бросив испуганный взгляд в темноту за стеклом, быстрым движением задернула штору.
– Я искала в его столе чистую бумагу, нижний ящик оказался незапертым. Коробку он выкинул, но несколько бумажек с прилипшими крошками завалились между папок. С тех пор я не ем печенье, которое он покупает.
– Как ты можешь говорить о таком, – возмутилась Тося. – Здесь, сейчас... Когда он лежит там, в темноте, один-одинешенек.
Лев оглядел свое тело, стынущее во мраке холодильника и, преодолев отвращение, проник внутрь. Там было холодно и страшно. Голова уперлась в шляпку болта, совершенно некстати выпиравшую из стены, Лев попытался двинуть головой, но не смог.
Тело отделилось от него, в нем происходила своя, непонятная жизнь. Что-то шевелилось в желудке, источая едва заметное тепло. Он прислушался и с ужасом понял.
Лика принесла чашку с водой и поставила перед Тосей.
– Мама, ты должна пить.
Тося отрицательно покачала головой.
Разноцветные дети на чашке играли в мяч. Краска уже начала облупляться, и мяч стал похожим на вырванное из груди и подброшенное высоко в воздух голубое сердце.
– А где Ронен? Кто заберет его из садика?
– Я попросила соседку.
Тося удивленно посмотрела на Лику.
– Почему не Ихья?
– Почему...
Лика взяла чашку и одним глотком осушила ее до половины.
– Безжалостные, жестокие дети. Мы сменили уже два садика, и везде одно и то же.
Тося перестала раскачиваться.
– У них чутье, как у немецких овчарок. Ихья даже близко туда не подходит, Ронена я сама увожу и привожу, а они уже на второй день начинают: «араб, араб».
– Но ведь он в самом деле араб, – сказала Тося.
– Мама, сколько раз можно объяснять – он бедуин, понимаешь, не араб, а бедуин. Это разные народы, совсем разные, как грузины и армяне.
– Лика, – Тося посмотрела на дочь. – Я давно хотела тебе рассказать. Пока был жив отец...
Но Лика не слушала.
– Расисты и законы придумали расистские, нигде в мире нет таких законов, ни в одном государстве! Да как они смеют, Ихья делает для этой страны в сто раз больше, чем вся их марокканская хамула, а сынок лавочника кричит Ронену «вонючий араб», и воспитательница не может приструнить. Мы уедем отсюда, мама, еще немного, в Париж или в Эмираты, у Ихьи там родственники, я не могу больше, душно, тяжело дышать, давит...
Он вернулся к телу. Проникать хотелось и не хотелось одновременно. Словно расчесанный до крови, но всё еще зудящий комариный укус. Лев представил, как завтра его будут мыть; не опасаясь порезов, брить отвердевшие щеки и подбородок, выдавливать нечистоты. Как будет идти, набирая силу, тот тихий процесс, начало которого он уже ощутил, как слепые свидетели его бессилия вопьются в глаза, заползут в уши, пробуравят безмолвные губы. Он рванулся наружу, туда, где за стеной больницы шумели деревья, осыпанные красными цветами, но не сумел. Мир сжался, и от его былого величия и многомерности Льву остались только квартира и мрак холодильной камеры.
– Ликочка, – Тося перестала раскачиваться, – а как же я, папа. Ведь нас не пустят в эти Эмираты, да папа и не захочет...
Она осеклась, клацнув зубами, и, сгорбившись, облокотилась на мохнатый подлокотник дивана.
– Куда ты, зачем? Неужели здесь так плохо?
– Плохо, мама. Совсем плохо. Наверное, только в России было хуже. А здесь море, апельсины, цветы – круглый год на даче. Вы ведь всё получили в долг, под меня, под мое будущее. И я платила, пока хватало сил.
Тося не ответила. На какую-то долю секунды ей почудилось, будто Лев сидит в своем кресле и слушает их разговор.
– Ну что ты молчишь, словно знаешь все секреты моей жизни?
– Да, Ликочка, я знаю про тебя всё. От первого подергивания ножкой до причин этой злости. Не страна забрала у нас папу, а стечение обстоятельств, случай. Но если тебе так легче, пусть будет по-твоему.
– Легче, – хрипло рассмеялась Лика, – как вы умеете всё вывернуть наизнанку, найти самое дурацкое объяснение и назвать его психологией. Когда меня перед каждым увольнением сержант насиловал прямо на столе в каптерке, папа говорил, что я переутомилась.
Тося молчала.
– Он проверял казарму и нашел марихуану в моей тумбочке. Пообещал замять... Если б не Ихья, я бы покончила с собой или начала колоться, как Симха.
Лика прижала руки к груди, но рыдание прорвалось, выскочило из горла, неожиданное, будто отрыжка.
– Он еврей, твой внук, стопроцентный еврей, и нет в нем ни бедуинской, ни арабской крови. Ихья опоздал, понимаешь, просто опоздал на пару недель...
Лев повернулся к окну. Прозрачная глубина стекла стала матовой, словно его облили снаружи толстым слоем сгущенного молока. Он угадывал медленный сдвиг густой массы, ее важное, неторопливое оседание на стену соседнего дома, острую зелень кустарника, последние сполохи заката в правом углу. Он не видел, а вспоминал цвета, звуки, запахи, матовая поверхность наполнялась движением, перекрытый ею мир возникал вновь, пусть лишь в его воображении, но такой же явный и терпкий, как тот, что в самом деле простирался за слоем сгущенного молока. Он попытался определить словами, установить название этой беспощадно сползающей краски, но, прежде чем успел вспомнить или понять, губы сами собой произнесли, обозначили его – неторопливый, уверенный цвет смерти.
Они снова обнялись и плакали, плакали вместе, но каждая о своем. Лика опомнилась первой.
– Мама, – в голосе, промытом слезами, не осталось даже тени хрипоты. – Он уверен, что это его сын. Поклянись мне, сейчас, в день папиной смерти, никогда, никому, ни при каких обстоятельствах...
– Клянусь, – еле слышно ответила Тося.
* * *
Утро похорон выдалось ярким, робкие облачка без всякой надежды проплывали по самому краю небосвода. Минибус «Хевра-Кадиша» с телом Льва Каплуна потихоньку пробирался через пробки промышленной зоны. На старом кладбище уже не хоронили, а до нового, расположенного за городом, приходилось ползти сквозь светофоры и завихрения рабочей окраины. Впрочем, пробки только радовали Каплуна, наверное, в первый раз за всё время, потраченное на это бесполезное, унижающее топтание.
Из окна открывались просторы захламленных дворов, манящие глубины, ускользающие в проходы между сараями и грудами разнообразного хлама.
Стопки ржавого железа, остовы автомобилей, бочки, выстроенные по ранжиру и сваленные в беспорядке, темные пространства мастерских с угрожающим движением промасленного воздуха, всполохи и треск электросварки.
Над дешевыми придорожными закусочными поднимались синие клубы дыма, запах жареного мяса пробивался даже через закрытые окна похоронного автобуса. У Льва засосало под ложечкой, он с удивлением понял, что безумно голоден. Еще бы, с момента смерти прошли уже сутки, а у него и росинки во рту не было.
Он посмотрел на свой рот, под черным, неопрятного вида покрывалом, и усмехнулся:
– Бывали дни веселые...
Впрочем, смешного тут было мало, есть хотелось по-настоящему. Еще более изумляясь, он ощутил знакомое давление в кишечнике, короткие толчки, предвещающие освобождение. Он любил этот процесс: томящее напряжение, упругие пузырьки, прокладывающие путь главной массе, согласное сокращение мышц, покой расслабления и чистоты. О вечности, неизбежном суде и холоде могилы думать совсем не хотелось, даже живописная сумятица крыш Бней-Брака, сменившая хаос промзоны, не привлекала его внимания. Он хотел есть и пить, даже желание, давно упорхнувшая из его клетки птичка, вдруг накатило, взбудоражило, словно в далекой юности, когда Тося, смеясь, запиралась в Ликиной комнате, а он умоляюще скребся под дверью. Теперь это стало невозможным, невыполнимым, немыслимым, но тело и при жизни не спрашивало его согласия, верша пир по собственному усмотрению.
Сейчас, утратив власть, потеряв возможность подкармливать его, или, насупившись, заворачивать кран почти до упора – он никогда не поступал так, первым бросаясь навстречу, но рукоятка лежала всё-таки в его руке, и оно, ненасытное, хорошо знало это, – так вот сейчас он превратился в игрушку, в место пребывания, в беспомощную арену, усыпанную опилками перетертых страстей.
Время тянулось, как хорошо разжеванная резинка, и с той же силой, с которой прежде он боялся и избегал мыслей о конце, Лев ждал его, нетерпеливо определяя, сколько осталось до кладбища. Он рассчитывал на умиротворяющий холод могильной земли – о, уж с ним не поспоришь, он всех расставит по местам, приведет в чувство, призовет к порядку. Где это видано – умирать после смерти от жажды, что за нелепость, неслыханный, сатанинский фарс!
Автобус остановился. Тело Льва Каплуна, холодное, промороженное тело, извлекли из машины и уложили на шершавую поверхность гранитного стола. Без всякого интереса он наблюдал, как укорачивают ногти, стригут волосы, избавляют от нечистот. Его интересовало только одно – время; он не понимал, как держат на работе таких бездельников и кто обучил их передвигаться с такой злонамеренной неспешностью и прохладцей.
Когда тело принялись окатывать водой, Лев зажмурился и нырнул внутрь. Горло горело, язык разбух и заполнил гортань. Он попытался ощутить губами прохладные струйки, но не смог, опять не смог. Вода лилась в полуоткрытый рот, не принося облегчения.
Тогда он заплакал, впервые за последние пятьдесят лет, навзрыд, как ребенок, поставленный в угол, захлебываясь от бессилия, отчаяния и жажды.
Похороны были назначены на двенадцать, но первые гости появились у ограды кладбища сразу после одиннадцати. Площадка перед воротами быстро заполнилась, один автобус пришел из больницы, во втором приехали преподаватели и студенты. Стоянка для машин почему-то оказалась метров за сто от ворот, гости парковались вдоль кладбищенской ограды и гуськом брели к входу, щурясь от полуденного солнца. Разговаривать не хотелось, обменявшись «вот только так и встречаемся» или «снаряды падают всё ближе», закуривали, долго молчали с сурово насупленными лицами и снова закуривали. Горячий воздух, словно дыхание, дрожал над раскаленными могильными плитами. Укрывшись в короткой тени памятника, пыльная кладбищенская кошка облизывала новорожденных котят.
Без десяти двенадцать появилась машина с номерным знаком ЦАГАЛа1 – Ихья привез Тосю и Лику. Машина медленно прокатила мимо стоянки и въехала за ограду. Из дверей покойницкой вышел человек в черном и негодующе замахал рукой.
– Это жена и дочь, – крикнул Ихья.
Человек в черном снова взмахнул рукой, на этот раз приглашающе. Он даже как будто улыбнулся, не раздвигая губ, чуть наморщив кожу лба. Так приветствуют соседей и товарищей по работе, спокойной улыбкой причастности.
– Надо идти опознать тело, – сказал Ихья. – Кто пойдет?
– Еще минуту, – попросила Тося.
– Мама, – Лика заговорила по-русски, – помнишь, как в третьем классе я вернулась в слезах с шахматного турнира? Помнишь?
Ихья заглушил мотор. Ветер тихонько перекатывал песчинки по крыше машины. Тося молчала.
– Весь вечер я просидела без света в своей комнате. Единственный, кто мог объяснить причину моего поражения, был папа, но он не шел и не шел. Мне часто кажется, будто я до сих пор сижу в своей комнате и жду – жду папу, жду объяснения...
– Пора, – Ихья выпрыгнул из машины и открыл дверь перед Тосей. – Пора идти.
Через несколько минут Тося вернулась.
– Я не могу его узнать.
Человек в черном строго посмотрел на Лику и переспросил:
– Дочь, вы дочь?
– Да.
Он отвернул покрывало. Приоткрытый рот, заполненный ватой, желтая, будто пересушенная кожа, невыбритые седые волоски в складках подбородка.
– Это он.
Тося протянула руку и осторожно погладила Льва по щеке.
– Левушка, какой ты холодный!
Человек опустил покрывало, вытащил из кармана длиннополого пиджака пачку документов и принялся что-то объяснять Тосе. Она согласно кивала, подписываясь в помеченных местах, складывала документы, снова кивала, теперь уже Лике. В ее руке оказался стакан с водой, она пила, по-прежнему кивая, не в силах оторвать глаз от продолговатого свертка там, в углу комнаты, на носилках из жести, с желтыми деревянными рукоятками.
К первому погребальщику присоединился еще один, в резиновых сапогах, перепачканных красной землей. Он вытащил каталку с телом из домика и медленно двинулся к навесу возле ворот.
Первый шел сбоку, неспешно проталкивая слова сквозь нависающие надо ртом усы. Слова путались, цепляясь за жесткие рыжие волосы, наседали друг на дружку, распадались. Наверное, по ту сторону усов они обладали смыслом и назначением, но слушателям доставалась лишь тарабарщина с ашкеназским произношением.
Каталку завезли под навес.
– Прощальное слово, – объявил погребальщик в резиновых сапогах.
Стало тихо. За оградой водитель автобуса переговаривался с диспетчером по радиотелефону.
– Уже вынесли, – сообщал он, – народу так себе, еще полчаса – и поедем обратно.
Черный строго посмотрел на собравшихся. Говорить никто не собирался.
– Вдумайся в три вещи, – вдруг совершенно четко произнес черный, – и никогда не согрешишь. Знай, из чего произошел, куда идешь и перед кем придется держать ответ.
Погребальщик в сапогах приналег на каталку и осторожно вывез ее из-под навеса. Широкая асфальтовая полоса влажно блестела под солнцем. Черный опять пристроился сбоку, заскрипели колеса, и Лев Каплун двинулся в последний путь.
– Из чего ты произошел? Из зловонной капли, – продолжал черный. – Куда идешь? Туда, где прах и черви. Перед кем будешь держать ответ? Перед Царем Царей, Святым, да будет Он благословен.
Голос надломился, стих, потом вновь обрел силу, но слова запутались, задрожали, посыпались вперемешку и невпопад.
Провожающие нестройно тянулись вслед за носилками, Лика и Тося оказались во главе процессии. Шли медленно, мимо белых и черных надгробий на красной комковатой земле. Ни трава, ни деревья еще не успели зацепиться, пустить корни в жирную глубину. Редкие воробьи, поджимая ноги, скакали по нагретому мрамору.
Дорога пошла в гору. Погребальщик в сапогах оглянулся, как бы приглашая помочь, но охотников не нашлось. Тогда он пригнул голову и, набычившись, увеличил скорость.
У раскрытой ямы, равнодушно опираясь на лопату, стоял могильщик. Втроем они споро, отработанными движениями наклонили носилки, и тело Льва Каплуна скользнуло вниз, в прохладу и сырость. Могильщик придержал его за плечи, ловко подхватил и осторожно опустил на дно. Черный подал сверху серые бетонные плитки, могильщик уложил их на заранее приготовленные опоры и, выбравшись из ямы, принялся сбрасывать вниз землю. В три лопаты они управились за несколько минут.
Облегчение не наступило. Оно и не могло наступить, Лев теперь знал это, как знал и понимал многое другое, прежде сокрытое, казавшееся таинственным и тайным, а теперь явным и простым, как груда красной земли на его могиле. Знание мешало и жгло, он и представить не мог, что правда окажется такой болезненной, раскаленной и горькой. Она прожигала его жизнь сверху донизу, наворачивала на свои спицы мысли, поступки, слова и чувства, и некуда было скрыться, пригнуть голову, отложить на завтра, потому что завтра уже наступило, бесконечное, нескончаемое завтра, заполненное до самых краев жгучим стыдом знания. О, попади он сейчас в начало, туда, где нити еще не успели связаться в узелки, он бы не дал им переплестись так безнадежно, как закрутилось и повелось, ах, если б попробовать еще раз! Лев понимал, что невозможно и даже кощунственно просить о том, чем пренебрег, испоганил и пустил на распыл, но всё же взвыл, взмолился плачем великим и горьким, без надежд, без упования, одной только страстью раскаяния и боли. Он выл, вложив в этот вой все несчастья свои и все неудачи, о чем мечтал и даже не смел мечтать, и вопль его поднимался, словно смерч, черным, дымящимся столпом до самого синего неба.
Он еще выл, сжимая зубы так, словно хотел растереть их в порошок, белую, хрусткую пыль, с серебряными крапинками пломб, как мир вокруг поплыл и закачался, меняя цвета, сдвигая формы, переставляя акценты и ударения. Вой тоже изменился, обратившись в писк, тонкий носовой писк, жалобный и протяжный. Он вдруг увидел мир снизу, почти с самой поверхности земли, вновь ощутил запахи, почувствовал зуд и жжение в кончиках растопыренных лап и голод, всепоглощающий голод, рвущийся из глубины дрожащего тела. Он был уже не Лев, он еще не знал, кто он, но это было не главным, главное состояло в том, что он снова был, игра продолжалась, пир жизни опять простирался перед ненасытными порывами его чувств. Последним движением угасающего сознания Лев понял, что мать рядом, и с писком облегчения ткнулся мордочкой в ее прохладные соски.
Солнце перевалило через зенит и осветило кошку. Это ей не понравилось; осторожно хватая зубами котят, она принялась таскать их через дорогу, в густую тень от высокой плиты с женским профилем на отполированной черной поверхности. Ненасытного сосуна, с белым пятном между ушей, она оставила напоследок. Он пытался сосать камни, комья земли, основание памятника и, не находя молока, обиженно пищал. Кошка ухватила его покрепче и побежала через дорогу.
Машина выскочила из-за поворота совершенно неожиданно – машины здесь не ходили, лишь иногда прокатывали коляску с мертвым человеком, а другие, пока еще живые, медленно шли вслед за ней. Кошка увернулась от первого колеса, но второе, завершая поворот, сбило ее с ног. Ненасытный сосун с белым пятном между ушей даже не успел запищать – машина прошелестела дальше, оставив на земле серую лепешку с выдавленной красной начинкой.
Тосе стало дурно. Ихья затормозил, остановился. Она с трудом выбралась из машины и побрела назад. Лика нагнала ее, обняла, усадила на черное надгробие из полированного итальянского мрамора. Горячий ветерок шуршал лентами венков на свежей могиле неподалеку. Тося тихонько раскачивалась, не сводя глаз с бесстыдно развороченной, вывернутой наизнанку земли.
«Вот всё, что осталось. Ее партия кончилась, можно собирать ноты и отправляться домой».
Она вспомнила пустое кресло напротив мертвого телевизора и, несмотря на жару, зябко передернула плечами.
«Здесь и сейчас, только здесь и сейчас и ничего там, за пределами шахматной доски...»
Лика взяла ее за руку. Карандаш в нагрудном кармане джинсового комбинезона подрагивал в такт биению сердца.
– Дочка, – Тося сжала пальцы, – мы похоронили лучшего человека на свете. Лучшего, понимаешь, самого лучшего!
Лика согласно кивала головой. Крупные комки горячей земли трескались и рассыпались на рыжие зернышки. Синяя полоса моря угрожающе посверкивала на горизонте.
Ихья подогнал машину почти к самой могиле и осторожно усадил Тосю на заднее сиденье.
– Успокойтесь, – сказал он, помогая пристегнуть ремень, – самое страшное уже позади.
Б-же мой, как он ошибался!
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru