[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  МАРТ 2006 АДАР 5766 – 3 (167)     

 

Я Чуть не стал его соавтором...

 

6 марта исполнилось бы 75 лет всемирно известному переводчику и историку литературы Шимону (Симону) Маркишу. Его переводы с древних языков считаются классическими, его исследовательские тексты, которые сам Маркиш называл «популяризаторскими», можно назвать образцом литературного вкуса, свидетельством высокой культуры и подлинной образованности. В последние годы жизни сферой его научных интересов стали русско-еврейские литературные связи, он открыл и исследовал много имен, причастных к идишистской культуре.

Его письма к близкому другу М. М. Кораллову, впервые публикуемые на страницах нашего журнала, дают представление об этом высоко одаренном человеке и позволяют взглянуть на многие вещи с новой, для многих неожиданной стороны. И если публикация эта вызовет разнообразие суждений, даже споры по некоторым вопросам – то цель ее будет достигнута. Мнение Ш. Маркиша должно прозвучать.

В каком-то смысле мы были почти однофамильцы: он – Симон, я – Симонов. Мы были почти соседи: я жил на Зубовской площади, он – на Девичке, за клубом «Каучук». Когда познакомились, были, без всякого «почти», коллеги, только я был коллега начинающий, как редактор и переводчик, а Симон в этом деле всегда был мэтр, тут уж вообще никакого «почти» – только почтенье.

При этом он был безудержно живой, лишенный величавости мэтра, похожий на бойцового петушка, с закинутой кверху головой и хохолком волос над большим круглым лбом. И жесты его походили на мах куриных крыльев – резкие и короткие, словно бы незаконченные.

Многознание жило в Симоне легко, необременительно для окружающих, может быть, еще и потому, что время для общения с друзьями было специально отведенным и набивалось этим общением до отказа. Среди его друзей тех лет, а это была середина 60-х, помню Саню Каждана – массивного плотного историка в потертой коричневой кожанке, рослого забияку и известного зануду Марлена Кораллова – критика и бывшего зэка и, увы, не всегда присутствовавшего на наших посиделках, но постоянно ощущаемого рядом Сережу Юрского – главного сердечного друга всей Симиной жизни. Был еще кто-то, но то ли не с таким постоянством, как вышеназванные, то ли память моя дает сбой. И вот Симина четверка, объединившись с нашей тройкой, устраивала пивные балы.

Наша тройка – это Виктор Санович, блистательный японист и эрудит, мой товарищ по восточному факультету МГУ, который пришел работать в Гослитиздат «еще при Маркише» и который нас, собственно, и познакомил, и Эмиль Левин – в то время актер «Современника».

А пивной бал – это большая батарея бутылок светлого пива (темным мы пренебрегали, и это – у меня, по крайней мере – так по сию пору), то есть «Жигулевского», «Московского», а иногда, если кому удавалось достать, только что появившегося «Двойного Золотого» в витых коричневых бутылках, и пивные закуски, где изощрялся каждый, в меру своих кулинарных способностей и временных обстоятельств.

Женщины на пивные балы приглашались в порядке поощрения, и было их одна-две в поле зрения, и то редко. Они, как правило, молчаливо украшали наше гулянство, ибо беседы на балах велись, в основном, о всемирном, об истории или литературе, – однако с размахом и веселым подначиванием друг друга на предмет глубины погруженности в обсуждаемую тему. Отсутствие остроумия приравнивалось к малому знанию, зато подчас, особенно когда речь заходила о нас с Эмкой Левиным, остроумие могло заменить знание большое, что не осуждалось и, пожалуй, даже не обсуждалось. Умение хорошо сказать в этом общем трепе ценилось и награждалось правом выпить лишнюю кружку; среди моря пива сие не было серьезным призом.

Происходили балы главным образом у Симы в его маленькой квартирке, где он жил с бабушкой, нежно и преданно любимой и, в отличие от жившей где-то возле Белорусского вокзала мамы, совершенно не вмешивавшейся в дела внука, что высоко ценилось и им, и всеми нами, его пивными гостями. Симон, кстати, любил бабушку отнюдь не только за это. Огромная и нескрываемая нежность к ней его буквально распирала, и «бабуля», «бабуленька» в глаза и заглазно звучали в его устах постоянно. Решение уехать из страны Симон принял сразу после бабкиной смерти, закрыл дом, и до самого его отъезда мы уже не устраивали пивных праздников. Как-то очень сильно радость жизни была «завязана» на этом чувстве и, оборвавшись, навсегда переменила нашего друга.

Еще помню, что сына своего Маркушу воспринимал Маркиш с веселым недоумением: ишь какой вымахал... Или: надо же – какие успехи. Или – откуда что берется, не иначе фамильные качества проявляются. Сын-то с ранних ногтей был приходящий, в доме жены оставленный; близкий, но чужой. Не случайно, наверное, при любви и уважении друг к другу, один из них пришел к иудаизму, а второй стал христианским священником.

Вообще одинокость была Симону присуща как качество характера, а не как обстоятельство жизни, так что пивные вечера были скорее исключениями из общего порядка времяпрепровождения, и нам, мне в частности, невероятно повезло, словно довелось общаться с Шостаковичем не в концерте или в консерватории, а на любимом им футболе.

Симон был человеком сердечным, но не душевным, во всяком случае в нашем обиходе. Я хочу сказать, что его отношения с людьми проходили через сердце и были сильными и искренними, но не оставляли заметных внешних проявлений. Из-за этого единственный Симин роман, который мне довелось наблюдать, окончился ничем, принеся ему много мук. Они с этой молодой и очаровательной женщиной никак не могли дождаться друг от друга каких-то важных слов. Роман угас по недоговоренности, по недовысказанности, внешне выглядевшим как недостаточное взаимопонимание.  Видимо, каждый таил в себе обиду на холодность другого. Так из этого ничего путного и не вышло.

В 1966-м мы с Симой чуть не стали соавторами. Возникла идея опубликовать в Гослитиздате всемирно известный к тому времени роман Кацетника «Дом кукол». Был такой странный либеральный момент перед Шестидневной войной, и его надо было ловить. Книга у нас имелась только в английском переводе. Надо было получить разрешение автора на перевод с перевода, и эту миссию удалось возложить на моего отца, известного писателя, ездившего именно в 1966-м в Израиль. Тогда с контрактами было строго. Но согласие мы получили. Совет держали с Симой и Витей Сановичем, и Сима сказал: «Как только найдем автора для предисловия, делим книжку натрое и переводим: Витя Хинкис, я и ты. Чтоб через полгода она вышла». Дабы было понятно: пусть завышенная, пусть авансом, но это была самая высокая оценка моих переводческих способностей, какую я слышал за всю свою жизнь. Но сперва не нашлось серьезного автора для предисловия, а нужен был, как тогда говорили, «паровоз» (теперь говорят – «человек-крыша»), потом началась Шестидневная война, и вопрос о переводе отпал. И если по жизни самое высокое мое звание – «лучший пекарь Сунтар Хаяты» (работая мальчишкой в экспедиции, я классно научился печь хлеб), то в переводе я чуть не стал соавтором Маркиша и Хинкиса. Если кто не помнит Хинкиса – это и Фолкнер, и Джойс, и многое другое того уровня.

Уехал Симон и просто, и сложно. Так совпало: женитьба на венгерке, физике по образованию, и переезд в Венгрию. Жену я знал шапочно, и, думаю, не мне одному показалось, что, кроме иных привтекающих обстоятельств, это был еще способ слинять без скандала. По Симиным взглядам непременно оказался бы он в диссидентском котле, а окружение из будущих диссидентов и так у него было. Словом, Симон уехал, выучил венгерский, потом перебрался в Швейцарию, и вся эта его очень нестандартная венгерско-швейцарская эмиграция уже проходила далеко от нас, с редко доносящимися отголосками, тем более что и после его отъезда еще больше десятка лет визит за границу был либо льготой, либо экзотикой, либо, конечно же, службой, но это к Симиным друзьям отношения не имеет. Общались редко: то Юрский привезет записочку, то коротко и ненадежно поговорим по телефону. Но одно я помнил твердо: в одном из разговоров, уже из Швейцарии, сказал мне Маркиш, что, если я когда-нибудь окажусь на приемлемом расстоянии от Женевы, он приедет повидаться.

Лишившись возможности переводить на русский классиков, Симон сначала стал о них писать, и его книжку об Эразме Роттердамском я прочел, но дальше наши вкусы сильно разошлись: Симона интересовало еврейство в русских писателях, в то время как меня оно мало занимало и я, может быть, по невежеству, ставил его штудии этого рода в один ряд с литературными упражнениями Аркадия Львова о еврейском в Мандельштаме и Пастернаке. Мне всё это казалось не очень правильным сужением фронта исследований, хотя, повторяю, здесь мой голос мало что значит: отвергнуть то, что не до конца понимаю, я не решаюсь. Однако как интеллектуальный эталон я Симона отчасти отверг, тем более что продолжать знакомство на бумаге – для человека, с которым ты по-братски пил пиво и закусывал чесночными сухарями по-литовски, – всё-таки не в коня корм.

И вот наступили перемены. В 1985-м меня после восемнадцатилетней паузы выпустили за рубеж, но всё невпопад: Польша, Венгрия, Югославия, Штаты. Наконец в 1992-м я оказался в Брюсселе, и расписание на ближайшие два дня у меня получилось совсем свободное. Жили мы в какой-то гостинице, такой невообразимо крохотной, что глаголы «выйти» и «помыться» были пространственно несовместимы. Победив вечно сопротивляющийся мне европейский телефон, я дозвонился до Женевы.

– Брюссель? Далеко. Дай подумать, – сказал Симон после недолгого обмена восторженными вздохами и ахами. – Карту посмотрю и перезвоню.

Минут через пятнадцать он перезвонил, и мы договорились встретиться на полпути. В итоге через два дня один приехал из Женевы, другой из Брюсселя, мы встретились на вокзале в Люксембурге, потом пошли в индийский ресторан, где наш русский язык вызвал веселое недоумение у польской официантки, и два часа два еврея проговорили, наконец, о России и о том, что там происходит. Так мы увиделись почти через двадцать лет.

Последний раз я видел Симона в Будапеште, за два года до его смерти, был у него в квартире, где он жил с другой уже женой, но тоже венгеркой, где он поил меня за эти годы лишившимся привкуса экзотики шотландским виски, а закусывали мы венгерской салями. И на следующий день прошлись с ним по старым кварталам Будапешта, где жили когда-то и теперь еще продолжали жить евреи, и Сима рассказывал в подробностях о сохранившихся жилых домах, гимназиях, хедерах и синагогах. И это было очень интересно, но по непривязанности к моей повседневности, проблемам Фонда защиты гласности совсем не осталось в памяти. Я же не знал, что вижу его в последний раз. Если б знал, я, наверное, запомнил бы больше из его рассказов. По ходу дела он с кем-то здоровался, кого-то о чем-то спрашивал по-венгерски и вообще производил впечатление вполне обустроенного, но всё-таки гостя. И одно ощущение бередит мне память: Маркиш – в недавнем прошлом блестящий женевский профессор, всемирного значения писатель и переводчик, значительный и своеобычный филолог – словно бы сжался до масштабов Швейцарии или Венгрии, и я, всю жизнь смотревший на него снизу вверх, как-то утерял эту способность.

Попытавшись не только понять, но и разъяснить это ощущение, я рискую влезть в такие дебри, что мои короткие воспоминания разрастутся до культурологического трактата. Поэтому ограничусь тем, что написал.

Алексей Симонов

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru