[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  НОЯБРЬ 2005 ТИШРЕЙ 5766 – 11 (163)     

 

ТатьЯна Рыбакова:

«СЧастье? Возможно, это мир с самим собой»

Беседу вела Татьяна Бек

Одно из последних в своей жизни интервью Татьяна Бек провела с Татьяной Марковной Рыбаковой, журналисткой, неординарной женщиной, жизнь которой прошла рядом с поэтом Евгением Винокуровым и писателем Анатолием Рыбаковым. Татьяна Бек и Татьяна Рыбакова знали друг друга многие годы и любили друг друга. Вот как протекала беседа двух Татьян.

– Мы не можем не вспомнить вашего первого мужа, замечательного поэта Евгения Винокурова. Лучшие его стихи посвящены вам. «Моя любимая стирала...» Мне интересно, как возникали эти потрясающие лирические стихи: что, действительно вы стирали или речь идет о какой-то лирической героине?

– Я действительно стирала. У меня тогда родилась Ирка. А дело было в барской квартире, превращенной в начале 30-х годов в коммуналку, в которой две смежные комнаты получила моя свекровь Евгения Матвеевна. Она меня очень любила и вообще была замечательной женщиной, но совершенно чуждой нам с Женей по духу. Она была партийным работником, до войны первым секретарем райкома, но, уже будучи на пенсии, всё продолжала Женю учить: «Не те стихи пишешь. Нет патриотизма…»

– А отец его кто был?

– Его звали Михаил Николаевич Перегудов. Он был военный. Насколько я знаю, они с Жениной матерью встретились в Гражданскую войну.

– У Винокурова было хоть что-то еврейское?

– А как же. Евгения Матвеевна была еврейкой. Женин отец в юности был истово верующим, православным. Соблюдал посты, бил челом перед иконами. Потом устремился в другую веру – коммунистическую. Мать была из семьи шляпника. Ее готовили стать модисткой. Но они вместе ушли в революцию. Встретились на фронте и не расставались больше.

– А как же Винокуров в такой семье вырос? Не скажу, чтобы он был очень оппозиционный человек, но всё же…

– Нет, он был оппозиционный человек! Хотя эта оппозиция не принимала формы откровенного вызова. Он шутил: «Я не могу воевать с атомной державой». Но ты же знаешь, Таня, для него были абсолютно исключены идеологически выигрышные темы. Винокуров прошел войну, в двадцать один год был мобилизован с гипертонией и туберкулезом. Он старался избегать любых волнений и надеялся меня к этому приучить. Помню такой эпизод: Женя купил нам с Ирочкой билеты на американский фильм с черными ангелами на мотоциклах. Уже погас свет, мы сидим, вдруг открывается дверь в зал, и Женин голос: «Таня и Ира, скорее выходите, фильм тяжелый».

– Потрясающая деталь.

– Так вот, родители его, истовые коммунисты, мотались по стране, мать работала в женотделах. Однако в 1924 году Михаил Николаевич оседает в военной части в Брянске. 22 октября 1925 года рождается Женя. Отец идет в родильный дом, ему выносят младенца: всё лицо исцарапано в кровь... Он в ужасе. «Что случилось?» – спрашивает акушерку. Она говорит: «Сама не знаю, может, жизнь будет тяжелая...»

– То есть он уже на свет появился в каких-то муках.

– Отец настолько перепугался, что на следующий день пошел в загс и записал сына Винокуровым и дал ему имя матери. «Почему так?» – спрашивала я. Он посмеивался и уходил от ответа. Между прочим, потом уже, в Коломые, в конце войны, цыганка-гадалка взяла Женину руку, посмотрела и сказала: «Я тебе гадать не стану».

– Почему? Было что-то страшное?

– Наверное, в его жизни было что-то заранее предначертано. Я сегодня была на Новодевичьем кладбище. Он умер 23 января 1993 года. Ему было шестьдесят восемь лет.

– Как вы считаете, все его лирические стихи были адресованы вам?

– Да, они были адресованы мне.

– Я очень любила его стихотворение, написанное верлибром: «Осень, Таня, осень и невезенье…»

– Это стихотворение называлось «Неудача». Оно заканчивалось строчкой: «Это осень, Таня. Да, осень. И невезенье». Одна его книжка так и называлась: «Она». Но вот парадокс. Винокурова называли «певцом семьи», но именно ему нужна была полная свобода от семьи. Как писал Евтушенко: «И вот глава кутил и балагуров, / Забыв семью, как разговор пустой, / Идет мой друг Евгений Винокуров, / Из всех женатых самый холостой». Пойти со мной в ЦДЛ для него было мукой! На кого-то я посмотрела и улыбнулась, с кем-то поговорила лишние две минуты. Всё! Вечер испорчен! Или кто-то нам звонит, я беру трубку и говорю опять какие-то лишние минуты, прежде чем трубку передать ему. Этим людям отказывалось от дома!

– Есть такая поговорка: «Кто чего боится, то с ним и случится».

– Были у него такие строчки: «Она уйдет, и я умру». Знаешь, его идеал семьи: жена ждет дома, поддерживает огонь в очаге… Я злилась, конечно. А он возвращается домой, и первый вопрос: «Таня дома?» Тани нет. Он, не снимая пальто, берет телефонную книжку, в которой на имя «Таня» не только мои рабочие телефоны, но и телефоны моих подруг: Евгении Самойловны Ласкиной, Тани Слуцкой, Гали Евтушенко, Мирели Шагинян. Начинает обзванивать. У Гали никто не подходит. У Тани никто не подходит. Мирели нет дома. «Евгения Самойловна, здравствуйте, Таня у вас? Можно ее на минуту?» – «Да, пожалуйста». – «Таня, что-то грустно, одиноко, приезжай, а?»

– Давайте поговорим о вашей семье. Во сколько лет вы остались без родителей?

– В девять. Мой день рождения 7 сентября, а отца арестовали 9 ноября.

– А кто он был?

– Первый заместитель Микояна – наркома пищевой промышленности. Родители мои познакомились и поженились в Париже. Оба учились на медицинском факультете. Мама ушла с третьего курса, потому что родился ребенок (он умер в младенчестве), а потом уехала в Россию. Отец же окончил Сорбонну с отличием.

– А как они оказались во Франции?

– Ты же знаешь, в России существовала процентная норма для поступления евреев в Московский или Петербургский университеты. Поэтому многие уезжали учиться в Швейцарию, в Германию, во Францию. Родители мои с детства учили французский язык и поехали в Париж. Отец был родом из Баку, мама – из Витебска.

– Какой это был год?

– Где-то 1908–1909 год. Они были ровесники. Мама училась вместе со своей старшей сестрой Беллой, женой писателя Михаила Левидова. Тетя Белла была старше мамы на год. И их вдвоем отправили во Францию. В первые же каникулы они уехали то ли в Иран, то ли в Египет, не знаю куда. И по Витебску пошел слух, что их украли в гарем. Моя бабушка поехала их искать и разыскала! Оказалось, никакой не гарем, просто они путешествовали. У дедушки моего, маминого отца, был магазин «Ткани», он был купцом второй гильдии. Отец отца заведовал нефтяным прииском в Баку. Это были обеспеченные люди.

Н. В. Минц, мама Т. Рыбаковой.

1910-е годы.

 

– Каковы были фамилии мамы и папы?

– Папа был Беленький, мама – Минц. В маминой семье было восемь детей, в папиной – семь. Отцова семья вся ушла в революцию.

– Вот интересно, от чего евреи так шли в революцию? Видимо, из-за черты оседлости? У меня тоже по одной линии такие люди…

– Нет. Мне кажется, это была такая страсть, которая охватывала интеллигенцию вообще, не только евреев. Причем именно из богатых семей, которые теряли больше всех.

Когда отец окончил Сорбонну, его хотели там оставить. Франция тогда была союзницей России, шел 1914 год. И отец мой воевал во Французской армии. Затем через Персию каким-то образом он вернулся в Баку. Встретил Микояна, единственного из живых бакинских комиссаров. Были ли они знакомы раньше, не знаю, но Микоян вовлек его в коммунистическое движение, и отец ни одного дня не проработал по профессии – психиатром. Ушел в революцию. Такова была сила тех лозунгов. Очень многие так поступали. Они считали, что это прогнивший мир… Мы не можем их судить.

– А я и не сужу.

– Видимо, так сильна была эта идея, они потом только поняли, что революция пожирает своих детей. А могли бы жить безбедно… После отца в Сорбонну поехал учиться его младший брат. Это был знаменитый в Москве хирург Беленький. Он первый у нас в стране ввел переливание крови.

– Вообще, вы из такой семьи, я вам скажу…

– Для меня воспоминания о моей семье были очень важны. Воспоминания о родительской ласке, о родительской любви поддерживали мое достоинство. Больше мне не на что было опереться. Мы – дети «врагов народа», оставшись сиротами в семь, восемь, девять лет, по существу сами себя воспитывали. Я научилась не показывать обид, крепиться, не плакать, не выяснять отношений, другими словами, держать достоинство. Не знаю, удачным ли получился из всего этого сплава мой характер. Винокуров, например, писал в одном из своих стихотворений: «Характер, изогнутый как лекало, был абсолютно непостижим».

– Это про вас?

– Да.

– А вы помните родителей?

– Помню. Я даже помню какие-то устои нашего дома.

– Вы жили в «Доме на набережной»?

– Да. Но поскольку мать родила меня, когда ей было тридцать восемь лет, то врачи настояли, чтобы я жила за городом, на воздухе. И я с какими-то воспитательницами жила за городом на Сходне. Там была двухэтажная дача. В тот момент Фадеев разошелся с Герасимовой, и ему негде было жить. Родители дружили с Фадеевым, Светловым, Либединским. Они ему говорят: «Да живи у нас, Танька тебе мешать не будет». И он жил у нас.

– Сколько вам было лет?

– Что-то около шести. Наверное, это был 1935-й год.

– Он тогда уже сильно пил?

– Возможно. Но я никогда его не видела пьяным. Знаешь, это была огромная дача, бывшая школа, где была бильярдная. В этой бильярдной жила моя белка в клетке с колесом. Моя задача была кормить ее орешками. Я входила каждое утро в комнату и видела пустые бутылки под бильярдом. Откуда они брались, я не понимала, да и не задумывалась об этом. Фадеев меня очень любил, мы дружили. В тот момент моя тетка Антонина, отцова сестра, которая работала за границей, – у нее было подпольное имя Инка – вернулась в Москву. Алеша, ее сын, родился за границей. Она привезла его в Москву пятилетним, он ни слова не говорил по-русски, только по-немецки. Жил Алеша у нас, это был мой второй брат, на год моложе моего родного брата. И вот эта Инка поселилась у нас на даче. У нее начался бурный роман с Фадеевым. Он тогда писал «Последний из Удэге».

М. Н. Беленький, отец Т. Рыбаковой.

1936 год.

 

– Хорошая вещь, я считаю.

– По-моему, так и не оконченная. Я считаю, что «Разгром» очень сильная книга... Характер у Инки был, как у фурии. Она жила в Японии под видом немки. Ночью ее будят, спрашивают что-то по-русски, и ей нужно со сна ответить по-немецки. Представляешь, какой страх... И вдруг роман с Фадеевым! Он ведь был потрясающе красивый. Потом мы все вместе поехали в Сочи. Инка была еще с ним, папа, мама, я. Меня укладывали спать, а у них начиналось веселье. Самый красивый, раскатистый смех был у Фадеева. Я его обожала.

Закончился отпуск. Родители из Москвы тут же уехали в командировку, а мы с Фадеевым вернулись в свою Сходню. Видимо, в поезде я подцепила скарлатину. Температура сорок. Он вызывает «скорую» и везет меня в больницу, всю дорогу держит за руку. Говорит мне: «Танька, не бойся, я буду тебе петь». И поет песню «Ты ж мое серденько»... Он привозит меня в больницу, врачи осматривают и подтверждают диагноз. Он прощается со мной и напоследок просит: «Танька, тебе сейчас отрежут косы. Не сопротивляйся». И меня бреют наголо.

…Отец возил меня в театр. Первым делом он повез меня на «Лес» Мейерхольда. Потом повез на «Спящую красавицу». Я просто обалдела в Большом театре! Побежала ночью к маме. Она еще не спала, ждала отца, и я ей выложила свою идею: мою куклу надо отвезти на бал. Мама согласилась и даже придумала, что бальное платье сошьет ей из своей старой батистовой, в черную крапинку, блузки. Родители одевались очень скромно. У отца был «партмаксимум»: у меня немка, учительница немецкого у братьев, жалованье моей няне Анюте, книги, которые покупались в неограниченном количестве, – и на руках не оставалось ничего. Мама, если ей надо было идти на прием, одалживала выходные туфли у Анюты.

– Был какой-то культ аскетизма, и это оставалось у таких людей до конца жизни.

– Конечно. Когда отца реабилитировали, помимо девяти тысяч отцовой зарплаты за два месяца, я получила шестнадцать тысяч за конфискованное имущество. В список входили книги, велосипед, который мне купили на вырост, мамина меховая жакетка и ковер. Сейчас кухня в любом доме стоит гораздо дороже! А тогда мебель в доме правительства была с бирками.

– Да, казенная. У моего папы было описано в «Новом назначении». Мебель с железными бирочками, холщовые чехлы.

– Это я помню прекрасно. Г-споди, как давно я это читала!.. Кстати, тогда уже из Сходни мы переехали в Ильинское по Казанской дороге. Мама мне говорит, что через несколько дней она приедет на дачу и привезет платье для куклы. Я прихожу из школы, открываю дверь, мама стоит на пороге. Я к ней кидаюсь: «Привезла?» Она говорит: «Нет, Танюшенька, не привезла. Папу арестовали. Я приехала за тобой, быстро обедай, сложим твои вещи и едем в Москву». Мне было девять лет, это было 9 ноября... Как рассказала секретарша, папа вошел в кабинет Микояна и через пять минут вышел, хлопнув дверью, а возле лифта его уже ждали. У меня есть его «дело». Фотографии в профиль, анфас, уже выбитые зубы…

Мама записала меня в 19-ю школу на набережной, где английское посольство. 13 января надо было в школу идти, а 12-го мы были в гостях у тети Беллы. Возвращаемся домой, мама открывает дверь, а там стоят трое с винтовками и наш вахтер. И маму забирают. Это был ужас, конечно. Вот так вот расстаться с мамой... Я даже не помню, как мои братья с ней прощались. Всё было, как в тумане. Потом утром приехала тетя Дина, взяла меня к себе и спасла таким образом от детского дома. Потом я переехала к Давиду Беленькому, к моему дяде по отцу.

– Вы жили у них?

– Жила. Мне вспоминается один любопытный факт. Мне девять лет. Я прихожу в школу, в незнакомый класс, в середине года. И меня никто не спрашивает, почему я пришла. Все понимают.

– Такая тактичность? Или страх?

– Нет, не страх. Просто все знали, если она пришла среди года, значит, у нее арестованы родители. Аресты шли повсеместно – ты же знаешь! Дети девятилетние это понимали! Мне кажется, это очень важно.

– Конечно, важно. А от мамы были какие-то вести?

– Какие там вести! Можно было писать ей открытки, они все проштампованы «военная цензура». Я, помню, думала: ну что писать? Хожу в школу… Писать же нечего, по существу. Юру, брата моего, которому тогда было уже шестнадцать, исключили из комсомола за то, что он отказался отречься от родителей. Он ушел из школы, окончил заочную, он умел водить машину…

– Он умер?

– Погиб на фронте. Алеша первый погиб.

– У вас два брата погибли на фронте?

– Да, два брата погибли на фронте. Юра, зарабатывая деньги, развозил по ночам хлеб. Потом он поступил на биофак, был сталинским стипендиатом. Он был очень талантлив. Он маме писал письма (они у меня хранятся) о своих докладах. Я же писала: «Мамочка, дорогая, как я скучаю…» Глупейшие были письма, ну, ребенок пишет маме. Связь прерывается… Понимаешь, я без мамы жить не могла. Мамы долго не было, я подходила к ее халату и прижималась к нему. Запах родной. А у Юры уже была духовная связь.

Тане три года. 1931 год.

– А когда вы виделись с ней после ареста, сколько вам было лет?

– Мне было уже четырнадцать. Я поехала за ней в лагерь, так как она была списана по болезни. Там целая история. Когда Рыбаков в «Детях Арбата» ввел фигуру порядочного энкавэдэшника, его спросили: почему ты сделал его таким? Он ответил: один из них помог добраться Тане к матери в лагерь.

– Когда вы к ней приехали в четырнадцать лет, вам трудно было?

– У меня было такое ощущение: приеду к маме, увижу ее, и мы замрем, крепко обнявшись. И это будет счастье. Вывели женщину, чужую, чужой запах, и на меня как ступор нашел. Она подошла, погладила меня по голове… Она всё поняла.

– А потом отношения восстановились?

– С трудом. Я в восьмом классе, на мне всё хозяйство, я живу у тети Дины, тетя Дина на двух работах…То есть я должна отоварить карточки, приготовить обед, постирать белье на железной ребристой доске, убрать комнату. Толя (А. Рыбаков. – Ред.) меня спрашивал: «Когда же ты делала уроки?» Я отвечала: «Ты прямо как моя мама! Уроки я делала по вечерам». Мы, дети, отвыкали от матерей. Четырнадцать лет! Я сама себе хозяйка! Двойка в четверти по дисциплине: читала на уроке «Нана» Золя. «Вот, оказывается, чем интересуются наши девочки! Жизнью проституток!»

– Меня так же с Мопассаном поймали.

– По алгебре в году должна была быть двойка. В лучшем случае переэкзаменовка, в худшем – оставят на второй год. Посадят некрасивого подростка с толстыми ногами в розовых чулках по ордеру, в тесной, также полученной по ордеру, байковой юбке на заднюю парту. Все будут смотреть с презрением.

У мамы сделалось такое печальное лицо, что я прикусила язык. Я выучила учебник Киселева наизусть! И получила пятерку, все двойки в четвертях уравновесились этой пятеркой. Или я иду, мне уже восемнадцать лет, ресницы намазаны синей тушью. Мама говорит: «Танюшенька, почему у тебя синие ресницы?» – «Потому что мне так нравится». То есть полное противодействие.

– А мама долго еще потом прожила?

– Маме было пятьдесят два года, когда кончилась ссылка. Сестры собрали совет: что делать Нате. Анюта, няня моя, жила уже у Потемкина, министра просвещения. Я написала письмо Микояну, Потемкин передал его. И маме дали Загорск, а не Александров. Сестры устроили ее куда-то, делопроизводителем, что ли, там была маленькая каморка, где она ночевала. Я к ней постепенно привыкала…

– А жили вы где?

– Я жила по-прежнему у тети Дины, еще жила у Шумяцких…

– Шумяцкий – это знаменитый министр кинематографии?

– Да. Дело в том, что Катя Шумяцкая была невестой моего брата. И когда она меня встретила, сказала: «Поживи у нас». Это был райский дом для меня. Я с Катей жила в одной комнате. Там жила еще ее сестра Нора, у которой посадили мужа и было два сына. Жену Шумяцкого выпустили умирающей из тюрьмы, а самого Шумяцкого расстреляли. Это был мой родной дом. Я так хорошо жила у них, а от них уже пошла работать в ЦДЛ.

– Теперь переходим к Фадееву.

– Катя училась в Полиграфическом институте, и я подумала: пойду в Полиграфический. Это всё-таки гуманитарный вуз. Короче говоря, пришли мы с мамой к Фадееву. Он нас принял у себя дома. Так радостно, обнимал и целовал маму. И сказал: «Пусть Танька ко мне придет, я ее устрою дежурным секретарем в Дом литераторов. Она будет день работать с 9 до 12, а день учиться». Я не сомневалась, что пойду в институт. Конечно, я его называла уже Александр Александрович, а он меня Татьяна. Так я стала работать в ЦДЛ на Поварской… Там широкая старинная лестница… Я уже с пятой ступеньки видела (так начался роман с Рыбаковым), кто идет. Он нарочно замедлял там шаг.

– А вы с первого взгляда, как увидели Рыбакова, что-то почувствовали?

– Нет, не с первого раза. Когда я пошла туда работать, у меня была первая любовь, студент-физик, – я писала о нем в книге.

– Расскажите о своей работе в ЦДЛ.

– Я пришла туда, щеки у меня пылали от смущения, мне было девятнадцать лет. Там работали люди, которым от тридцати пяти до сорока, все смотрели на меня и все знали, что меня прислал Фадеев, и, видимо, знали мою биографию. Относились ко мне очень дружественно. Там был такой замечательный дядька, фотограф Пархоменко, который сказал: «Вот и младенец у нас появился в коллективе». Мирный одернул его суровым взглядом. Наум Борисович Мирный был директором Дома литераторов.

– Вы явно верите в какие-то высшие законы, что вам ближе – христианство?

– Я верю в Б-га, но я свободна от какой-то определенной религии. Помню, в начале 60-х мы поехали с Винокуровым в Болгарию. У него там вышла книга. И к нам пришел в гости их знаменитый поэт – по-моему, его звали Орлин Василев. Мы приехали из атеистической страны, он завел разговор о Б-ге и сказал: «Как же я могу не верить в Б-га! Кого же тогда я буду благодарить!» Эти слова мне очень многое дали. Я всегда старалась жить по Б-жьим законам. Никогда не могла никого унизить и даже в своей книге старалась никого не унижать.

– Да, да. Я книгу читала и удивлялась, что она получилась такая интересная, хотя вы не позволили себе пуститься в сплетни. А вам было что сказать о многих персонажах, я это вижу. Где у вас срабатывал «шлагбаум»? И еще один вопрос: как вы воспринимаете чужие мемуары, где живые про живых пишут абсолютно всё...

– Я не читаю такие мемуары. Мне это просто неинтересно. Я люблю Нину Берберову, «Курсив мой». Мемуары выдают человека больше всего.

– Абсолютно. Там видно даже то, что человек утаивает.

– Не в этом дело. Всё видно: умен человек или глуп, мстителен или великодушен. У меня было много обид на Винокурова, но я нарисовала его благородным человеком, каким он и был. Всё-таки наша жизнь была счастливой не только потому, что мы любили друг друга. Винокуров был одним из самых умных и образованных людей, каких я только встречала.

– Тем не менее глава о Винокурове в вашей книге мне кажется более «зажатой»… Наверное, тут ничего нельзя поделать – автор не может «расписаться и разболтаться» до полной открытости. Пусть остается так: со сжатыми губами, но, может быть, где-то это проговорить буквально в одной строке…

– Я это учла и закончила главу, вставив две фразы: «Больше мы с Винокуровым никогда не виделись. Не знаю, что было бы с нами обоими, если бы мы где-нибудь с ним столкнулись».

Т. Рыбакова и А. Рыбаков. Ялта.

Сентябрь 1979 года.

 

– Вернемся к вашей жизни. Вы потом стали журналистом, работали на радио…

– Я работала на Иновещании. Это была замечательная редакция, которая давала материалы на все редакции и где устраивали прослушивание. Заведующим редакцией был Чертков. От нас требовали не просто информацию, мы должны были написать это изящно, уметь подать это. Два лучших диктора читали наши материалы.

– А кто вас туда устроил?

– Володя Понизовский. Был такой журналист. Он написал книгу о Зорге. Он дал мне попробовать себя на внештатной работе. Я сумела написать. Однако в штат меня не брали. И тогда Виталий Михайлович Озеров посоветовал пойти в ЦК и поговорить с человеком, который ведает радио. Я пришла, а он спрашивает: «Почему, вам кажется, вас не берут на работу в штат?» «Это ясно – я еврейка», – отвечаю. Он говорит: «А разве у нас евреев не берут?» – «Тем не менее факт налицо. Я уже два года работаю внештатно. Никто меня не берет, хотя хвалят». Через некоторое время пришло распоряжение взять меня. Чертков, инвалид войны с одной ногой, ифлиец, который ценил меня как работника, когда ему сказали: мы ее не берем, так как она не член партии и еврейка, ответил: тогда я подам заявление об уходе.

– Всё-таки хороших людей в жизни оказывается немало.

– Всего два процента плохих! В моей жизни было девяносто восемь процентов хороших людей.

– Это удивительный ответ.

– Да, замечательные люди были вокруг. И меня взяли. Я попала в редакцию, где работали асы. Визбор, Есин... На трех страницах сделать материал очень трудно. Я прошла замечательную школу.

– Редактирования?

– Не только редактирования. Я должна была сама писать тексты. Помню, сижу в консерватории, мне не дается какой-то материал, я слушаю музыку и вдруг понимаю, что именно мне надо сделать…

– Это меня безумно интересует! Лаборатории эти. Про что вы там писали, когда на радио работали?

– У меня были разные темы. Завод, семья... Это, конечно, мне было не так интересно. Интереснее стало, когда меня пригласили в «Кругозор».

– Да, «Кругозор» был модный звуковой журнал.

– Однако школа Иновещания мне очень много дала. Интересно или неинтересно, а материал должен был быть отточен. Особенно ударной должна была быть первая фраза. Помню, отмечался какой-то юбилей Мурманска. И один наш талантливый парень начал свой очерк так: «Мичману приснился непорядок».

– Прелесть! Это настоящая проза.

– Ты представляешь, я помню эту фразу тридцать лет! Такая школа была!

– В ту пору вам не хотелось писать прозу? Вы никогда не предполагали, что напишете роман?

– Никогда. В «Кругозоре» я должна была заведовать литературно-театральным отделом. Но для того, чтобы стать заведующей, мне нужно было вступить в партию. Я отшучивалась. Тогда меня включили в отдел Люси Кренкель. Скажу без всякой скромности, у меня были хорошие пластинки.

– Какие, например?

– Первую пластинку я делала с Яншиным. Я была у него дома два раза. Он жил на улице Горького, в доме, где был магазин «Пионер». Я приехала к нему, и он говорил о том, как он борется со зрителем, который… смеется над несчастной любовью. И вдруг он заплакал… Я вернулась домой, совершенно в беспамятстве, договорившись, что на следующий день продолжу эту запись. Женька мне говорит: «А как же, разве ты не знаешь о Полонской?» Вера Полонская была женой Яншина. И Маяковский, который играл с Яншиным в карты и бывал вместе с ними на бегах, просил ее признаться мужу, но она не могла решиться. Яншин узнал о том, что между ними связь, только когда прочел завещание Маяковского…

– Он вам всё это рассказывал?

– Нет, он мне ничего не рассказывал. Он просто рассказывал, как он борется со зрителем, который смеется над разбитой любовью, и плакал. Наша пластинка должна была уместиться всего в шесть минут плюс несколько страниц, определяющих ее. Психологи во Франции рассчитали, что внимание человека можно держать только шесть с половиной минут. Если у меня было 6,31, ее снимали. Поэтому когда у меня было пять часов записи, мы всё переписывали, чтобы материал не «зарезали», и самый опытный оператор делал по моей модели то, что мне было надо. Мы «лепили» людей, и это было потрясающе. Это была такая работа… Если бы мне за нее не платили, я бы платила сама.

– Как же начался роман с Рыбаковым?

– Помнишь, я рассказывала, как он, появляясь в Доме литераторов, специально замедлял шаг на пятой ступеньке, чтобы я его заметила? Сначала я не обращала внимания, а потом мне показалось это забавным. И начался роман, как вялотекущая болезнь. Мы иногда с ним долго не виделись, потом вдруг встречались и в течение недели почти не расставались. Но затем он снова исчезал. Я еще была влюблена в него, а он, наверное, меня уже разлюбил. Так мне казалось. В «Романе-воспоминании» Рыбаков дал совсем другое объяснение нашей истории. Он написал, что никогда не отпустил бы меня от себя, но над ним опять нависла угроза. Сталин при обсуждении кандидатур на премию своего имени сказал, что рыбаковская книга («Водители») – лучшая в году, но автор – «неразоружившийся троцкист». И это было чревато самыми непредвиденными неприятностями, вплоть до нового ареста. Конечно, в это время он не мог связывать свою жизнь со мной. Мне же казалось тогда, что он лукавит. В этот самый напряженный для него момент мы и расстались. У меня осталось ощущение, что он мной пренебрег… И вдруг, через двадцать лет, мы оказались в одно и то же время в Коктебеле. Знала бы я, что у нас совпадут путевки, никогда бы туда не поехала. Вот уж кого не хотелось мне видеть, так это Рыбакова. Но наши пути вновь пересеклись, и можно сказать, что мы уже больше не расставались. Хотя я ушла к нему от Винокурова только через семь лет.

А. Рыбаков в своем кабинете в Переделкино. Конец 1980-х годов.

 

– А как вы встретились с Винокуровым?

– Мы познакомились в том же Доме литераторов. Честно говоря, я даже не помню как. Но у него была такая версия нашего знакомства. В Москву из Тбилиси приехал Женин сокурсник – поэт Отар Челидзе. Они пришли в ЦДЛ выпить по бокалу вина. И Отар, увидев меня, сказал ему: «Вот невеста для тебя». «Нет, – ответил Женя, – она слишком красивая». «Но ведь и ты у нас красавец, – настаивал Отар, – какая пара из вас получится!» Я о том разговоре, естественно, ничего не знала. Здоровалась с Женей, как здоровалась со всеми. Однажды он приходит, вынимает из кармана пальто букетик подснежников, кладет передо мной. Один день букетик, второй день, третий… Я начинаю понимать, что он приходит специально, чтобы меня увидеть. Но вот он приносит мне свою книгу: «Стихи о долге». Надо сказать, что этих подаренных мне книг я боялась как огня. Я не очень верила в советскую литературу, предпочитала Марселя Пруста. Сижу, не открываю книгу. Подсаживается к моему столу Межиров. «О, у вас Винокуров, это замечательный поэт!» И читает мне наизусть стихотворение «Обед». «Смотрите, какая строчка: “И день переломился пополам”…» Ну, слава Б-гу, думаю, буду читать… Мы прожили с Винокуровым двадцать шесть лет. Но видишь, как всё случилось…

Работая в «Кругозоре», я объездила всю страну, эти командировки были очень интересные. После одной такой командировки во Владивосток я приехала к Мирели Шагинян рассказать ей о своей поездке. Раздается звонок: Винокуров. Он говорит: «Таня, мне сегодня пять человек сказали, что ты уходишь от меня к Рыбакову».

– А как это выяснилось?

– Доброжелатели…

– Что вы ответили Винокурову?

– Я сказала «да».

– А он?

– «Приезжай домой, очень тебя прошу». Возможно, он боялся, что я не приеду, был очень кроток и ни о чем меня не спрашивал. Но уже вся Москва об этом говорила, и я поняла, что должна уходить. Я уехала к Елке Левиной, своей подруге. Я не могла сразу переехать к Рыбакову. 1 сентября 1978 года мы с Толей улетели в Крым, отвез нас на аэродром Эмиль Кардин, его друг, и крикнул нам на прощанье: «Счастливо!»

– Все знают, что вы были не просто редактором и первым читателем Рыбакова, а непосредственно участвовали в его творческом процессе, он через вас пропускал свои вещи. В этом смысле меня очень интересует «Тяжелый песок» и «Дети Арбата».

– Он мне привез первые главы «Тяжелого песка», тогда еще он назывался «Рахиль». И я ему сделала только одно замечание. Я знала его слабости. У него был блистательный диалог – самый лучший, я считаю. Но он редко пользовался деталями. Поэтому книга проигрывала. Там у него, например, сходит с поезда Рахиль, прожившая в Швейцарии два года. Я говорю: «Это уже не прежняя Рахиль сходит с поезда, а молодая дама! У нее перчатки на руках, шляпа, изящные башмачки, баулы вместо сундуков, складная коляска...» Он обрадовался, понял, что мы можем работать вместе. Это была замечательная работа, которая вдруг прекратилась. Моя свекровь, Евгения Матвеевна, слегла в больницу с инфарктом. Мы перестали с ним видеться, я ездила в больницу. Потом встретились снова. Я ему звоню, у него неприятности: не пропускают «Рахиль», требуют дать новое название. Я говорю: прочту ночью Экклезиаста и скажу тебе. И ничего не нахожу! И тут начинается мистика. Винокуров в свое время привез из Германии трехтомник Мандельштама. У меня есть много его любимых стихотворений, но тут моя рука, как будто кто-то ее вел, сразу открыла страницу со стихотворением «Сестры тяжесть и нежность». Первую строфу я знала наизусть, но надо было именно прочитать ее глазами, чтобы увидеть, что слова сами складываются в название. Помнишь? «Сестры – тяжесть и нежность, – одинаковы ваши приметы. / Медуницы и осы тяжелую розу сосут. / Человек умирает, песок остывает согретый, / и вчерашнее солнце на черных носилках несут…» Ты поняла, как сложилось название «Тяжелый песок»?

Тем более что на первых же страницах рукописи всё время упоминалась «солнечная песчаная улица», «нагретый солнцем песок», «чистый песок» в конце книги, когда искали могилу Якова, но так и не нашли... Звоню Толе. Спрашиваю: «А если назвать “Тяжелый песок”? – “Тяжелый песок”? – переспрашивает он. – Пожалуй, это неплохо, так и оставим». А позже, когда «Тяжелый песок» был опубликован в журнале «Октябрь», пришло письмо от незнакомого читателя. Он писал: «Какое удачное название у романа» – и привел слова из книги Иова: «Если бы была взвешена горесть моя, и вместе страдания мои на весы положили, то ныне были бы они песка морского тяжелее: оттого слова мои неистовы». Честно скажу, мы книгу Иова не знали. А англичане из издательства «Пингвин», которые купили роман, знали, и в «Тяжелом песке» на английском языке они дали эпиграф из книги Иова, что усиливало значение заглавия.

– Как вы считаете, в вашей книге – которую я считаю совершенно замечательной и где вы проявили себя как талантливый прозаик – есть невольные уроки Рыбакова?

– Мне самой судить трудно. Но Ира (дочь Т. Рыбаковой и Е. Винокурова. – Ред.) считает, что иногда мой стиль напоминает стиль Рыбакова, в частности строением фразы.

– Он вам когда-нибудь говорил, что «без тебя не было бы “Детей Арбата”»?

– Нет, не говорил, хотя я бесконечно много работала над рукописью, и он, конечно, это очень ценил.

– Как вам пришло в голову, уже после смерти Рыбакова, написать о своей жизни?

– Я не могу сказать. Сначала я написала главу о Винокурове, и все хвалили ее.

– А главу вы написали, потому что вас попросила Ира?

– Да. Но мне в голову не могло прийти, что я напишу книжку о Рыбакове. Для меня самой это тайна.

– И всё-таки был какой-то первый момент?

– Я села и написала о его смерти.

– Просто для себя?

– Для себя. Я сделала примерно пятьдесят страниц, какой-то бездарный клубок. Прочитала моя подруга и сказала: что значит «Толя умер»? Какой Толя? Значит, надо вставить фамилию Рыбаков. Ирка тоже прочитала, сказала: это не годится, надо написать по-другому. И тогда я села и стала писать по-другому. О детстве, о том, как тянет жизнь... И потом пошло.

– Скажите, Рыбаков под конец жизни ощущал себя евреем, или он считал себя русским писателем? Какова была его, как сейчас говорят, самоидентификация? Он был еврей, русский, американец, человек мира?

– Уж точно не американец и не человек мира. Он был русским писателем и всегда говорил: «Я должен быть похоронен в России». Вместе с тем он ощущал себя евреем и часто повторял: «Я еврей, я не знаю еврейского языка, но я еврей по крови, которую выпускали из жил моего народа».

– А он никогда не заходил в Нью-Йорке в синагогу? Вообще, был ли он религиозным человеком? Ведь «Тяжелый песок» – это очень еврейская вещь.

– Он не ходил ни в Нью-Йорке, ни в Москве в синагогу, он был убежденным атеистом. Только в детстве, когда он с матерью и сестрой приезжал к дедушке в Сновск, он ходил с ним в синагогу и написал об этом в «Романе-воспоминании». Что же касается «Тяжелого песка», ты права, это очень еврейская вещь, но изначальный импульс был другой. Он говорил мне: «Теперь я знаю, что такое любовь, и сумею об этом написать». Он предполагал написать небольшую новеллу в духе Мериме, но новелла переросла в семейную хронику.

– А вы себя кем ощущаете?

– Я воспитывалась на русской культуре, мой родной язык – русский, но я ощущаю себя еврейкой. Как можно отказаться от своей национальности?

– А когда говорят: вот это еврейское высокомерие...

– Почему обязательно еврейское? Высокомерие свойственно людям разных национальностей. И если во мне есть высокомерие, то я по мере сил борюсь с ним.

– Понимаю. Я также. Почему вы с Рыбаковым решили наполовину жить в Америке?

– Во-первых, Сашу, моего зятя, – а он биолог, – пригласили туда работать. Позже поехала к нему Ира с мальчиками. Разлука с ними была очень тяжела для меня, и Толя это понимал. А в 1992 году мы с ним поехали в Америку на презентацию «Страха». Думали, что повидаемся с детьми и останемся там на месяц, а остались на два года. И вот почему. После презентации его попросили прочитать лекцию в Колумбийском университете. Он согласился и сказал: «Дайте мне поработать в вашей библиотеке». Рыбаков тогда обдумывал заключительную книгу арбатской трилогии «Прах и пепел». Он предполагал писать о второй мировой войне и его интересовали переведенные на английский язык мемуары немецких генералов. Как писали в газете «Новое русское слово», «богатейшая библиотека привязала Рыбакова к Нью-Йорку на два года». И когда уже была исписана пара блокнотов из тех воспоминаний, он решил, что будет писать только о своей, Отечественной войне, которую прошел с первого до последнего дня.

Я тем временем овладела компьютером, и Толе понравилось там работать. Он не мог перенести то, что происходило здесь.

Дочь Т. Рыбаковой и Е. Винокурова Ирина. 1971 год.

 

– Мы с ним тоже очень много об этом говорили. Он ненавидел советскую власть, но то, что пришло на смену... Он настолько возненавидел эту фальшь, эту войну в Чечне и эти реформы…

– А там он сидел и спокойно работал. Написал «Прах и пепел», «Роман-воспоминание».

– От него остался огромный архив. Будет ли издано полное собрание его сочинений?

– Об этом уже идут переговоры с издательствами. В РГАЛИ у него свой фонд. Причем там много папок с «замечаниями Тани». Понимаешь, как мы работали? Мы поняли, что сидеть вместе не можем. Нельзя сказать: мне не нравится эта фраза, надо объяснить почему… «Дети Арбата» он писал линиями: линия Сталина, линия Шарока. Он не писал: «Закончили обед и вышли в сад». Такого у него не было, у него были линии. Потом он перемешивал их. Это было увлекательнейшее занятие! Вот как я редактировала. Я закладывала копирку между страницами и печатала в двух экземплярах. В круглых скобках я писала свой вариант тех или иных фраз, которые мне не нравились у него, вставляла детали, иногда абзацы. Один экземпляр я отдавала ему таким, каким он его написал. В другом синими чернилами вычеркивала то, что, по моему мнению, надо было заменить. В конце главы я печатала ему своеобразную рецензию: почему лучше сделать так, как я предлагаю, чтобы он понял, чтобы не обижался. По моему тексту он проходился потом черными чернилами, правил его. У меня был синий цвет, у него черный.

– После него остались какие-то ненапечатанные вещи или дневники?

– Дневников он не вел. Дневники вела я.

– Продолжаете ли вы их вести?

– Нет. Я бросила. Я больше писать не буду. Я получала большое удовольствие от работы. Но сейчас я совершенно безразлична к тому, что написала.

– Вы были счастливы в любви. А в дружбе? Как вы формулируете для себя законы настоящей дружбы?

– Кант считал, что счастливый брак – это непрекращающийся разговор. У нас был такой непрекращающийся разговор с Рыбаковым. Мне кажется, это определение применимо и к дружбе, но, конечно, приплюсовывается доверие, готовность помочь друг другу. Впрочем, можно сказать проще: я люблю своих друзей, я не могу жить без них.

– Какое человеческое качество теперь, когда прожита долгая и очень насыщенная жизнь, ощущается вами как самое важное?

– Доброта.

– Что в человеке способно вас оттолкнуть?

– Агрессивность, грубость, самодовольство.

– Есть ли преимущества зрелого возраста перед молодым?

– Танечка, молодым, конечно же, быть лучше. (Смеется.) Но я бы не хотела, чтобы мне снова было восемнадцать лет: молодость ужасно ранима. Мне кажется иногда, что я остановилась где-то на возрасте сорока – сорока двух лет. У меня осталась доброжелательность к людям, умение видеть в них прекрасные черты.

– А любопытство осталось?

– Безусловно. Мне по-прежнему всё интересно.

– Вы назвали свою книгу энергетически очень мощно: «Счастливая ты, Таня!» Я в своем предисловии написала: это редчайший случай – книга о счастье, при этом написанная очень напряженно и драматично. Обычно счастье скучнее, чем трагедия. Как вы определяете, что такое счастье?

– Счастье? (Молчит.) Возможно, это мир с самим собой.

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru