[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ МАЙ 2005 НИСАН 5765 – 5 (157)
Мой отец сидит в потемках
Джером Вайдман
У отца есть странная привычка. Он любит сидеть один в потемках. Порой я прихожу домой за полночь. Свет в доме потушен. Я вхожу как можно тише: не хочу беспокоить маму. У нее чуткий сон. Прокрадываюсь в комнату на цыпочках, раздеваюсь, не зажигая света. Выхожу на кухню – выпить воды. Ботинки снимаю, ступаю бесшумно. Вхожу в кухню и только что не наталкиваюсь на отца. Он сидит на стуле в пижаме, курит трубку.
– Привет, пап, – говорю я.
– Привет, сынок.
– Пап, ты почему не ложишься?
– Еще лягу.
Но с кухни не уходит. Я уже давно заснул, но не сомневаюсь, что он всё еще сидит на кухне, курит.
Я частенько сижу у себя в комнате допоздна, читаю. Слышу, как мама копошится по дому. Слышу, как укладывается спать мой младший брат. Слышу, как возвращается домой сестра. Как она возится с баночками, гребенками, но вот и она затихает. Я знаю, что она уснула. Чуть погодя я слышу, как мама желает отцу спокойной ночи. А я всё читаю. Вскоре мне захотелось пить. (Я пью много воды.) Иду на кухню. И снова едва не наталкиваюсь на отца. И едва ли не каждый раз поражаюсь. Я забыл о нем. А он – вот он тут: курит, сидит, размышляет.
– Пап, ты почему не ложишься?
– Еще лягу, сынок.
Но не ложится. Сидит, курит, думает. Меня это тревожит. Я не понимаю его. О чем он может думать? Как-то раз я спросил его:
– Пап, о чем ты думаешь?
– Ни о чем, – говорит он.
Как-то раз я оставил его на кухне и пошел спать. Несколько часов спустя я проснулся. Пошел на кухню. Так оно и есть – он тут. Трубка потухла. А он всё равно сидит – уставился куда-то в угол. Через минуту-другую я освоился в темноте. Попил. А он всё сидит и смотрит. Смотрит не мигая. Меня он, похоже, и не заметил. Мне стало не по себе.
– Пап, ты почему не ложишься?
– Еще лягу, сынок, – говорит он.– А ты ложись, не жди меня.
– Но ты, – говорю, – сидишь тут уже Б-г знает сколько времени. Что случилось? О чем ты думаешь?
– Ни о чем, сынок, – говорит он. – Ни о чем. Мне так покойно. Только и всего.
И так он это сказал, что я поверил. Не похоже было, чтобы его что-то точило. Голос у него был ровный, ласковый. Вполне обычный. И тем не менее понять его я не мог. Сидит один, на неудобном стуле, далеко за полночь, в потемках – ну отчего ему тут может быть покойно?
Что его точит?
Я перебрал все варианты. Дело не в деньгах. Вот уж нет. Денег у нас не густо, но, когда он тревожится из-за денег, тайны из этого он не делает. И не в здоровье дело. Всё, связанное с его здоровьем, он обсуждает открыто. И здоровье домашних его вряд ли тревожит. Может, с деньгами у нас и не так хорошо, зато со здоровьем очень даже неплохо. (Постучи по дереву, сказала бы мама.) Так что же его точит? Увы, мне это неизвестно. Но тревожусь от этого я не меньше.
А что, если он думает о своих братьях, оставшихся там, на прежней родине. Или о матери и двух мачехах. Или об отце. Но ведь все они давно умерли. Да и вряд ли его томят мысли о них. И сказать, что его томят мысли, нельзя. Никакие мысли его не томят. Похоже, он вообще ни о чем не думает. Слишком уж у него спокойный, слишком, нет, не довольный, а просто спокойный вид – так что не похоже, чтобы его что-то точило. Возможно, всё именно так, как он и говорит. Возможно, ему и впрямь тут покойно. Но поверить в это трудно. Вот что меня тревожит.
Знать бы только, о чем он думает. Знать бы только, думает ли он вообще о чем-то. Не исключено, что я и не смог бы ему помочь. Не исключено, что он и не нуждается в помощи. Не исключено, что всё обстоит так, как он говорит. Не исключено, что это его успокаивает. Но в таком случае меня, по крайней мере, перестало бы тревожить это его обыкновение.
Почему он сидит в потемках? Он что, своротил с ума? Нет, не может того быть. Ему всего пятьдесят три года. И ум у него такой же острый, как и прежде. Вообще-то он такой же во всех отношениях. Как и прежде, любит свекольник. Как и прежде, приступает к чтению «Таймс» со второго раздела. Как и прежде, носит высокие воротнички. Как и прежде, верит, что Дебс1 мог бы спасти страну и что Т. Р.2 был марионеткой в руках крупного капитала. Он такой же, как прежде, буквально во всем. За прошедшие пять лет он ничуть не постарел. Это отмечают все. Он, по общему мнению, на редкость хорошо сохранился. Так-то оно так, и тем не менее он сидит далеко за полночь один в потемках, курит, смотрит, не моргая, прямо перед собой.
Если ему, как он говорит, тут покойно, пусть бы себе сидел. А что, если нет? Что, если дело в чем-то таком, чего мне не постичь? Что, если ему нужно помочь? Почему он молчит? Почему не хмурится, не смеется, не плачет? Почему бы ему хоть что-то не предпринять? Почему он просто сидит себе и сидит?
В конце концов меня это начало сердить. Не исключено, что причиной тому неудовлетворенное любопытство. Не исключено, что я всё-таки слегка тревожусь. Но как бы там ни было, это его обыкновение начало меня сердить.
– Пап, что-нибудь случилось?
– Ничего, сынок. Решительно ничего.
Однако на этот раз я твердо вознамерился не дать ему отделаться отговорками. Я рассердился.
– Раз так, почему ты сидишь тут один допоздна, о чем-то думаешь?
– Мне тут покойно, сынок. Мне это по душе.
Так я ничего и не добился. Завтра он снова засядет допоздна на кухне. Я буду недоумевать. Тревожиться. Нет, я на этом не остановлюсь. Я рассердился.
– Нет, а всё-таки, пап, о чем ты думаешь? Почему ты сидишь в потемках? Что тебя точит? О чем ты думаешь?
– Ничего меня не точит, сынок. Всё у меня хорошо. Просто мне тут покойно. Иди спать, сынок.
Сердиться я перестал. А тревожиться – нет. И решил во что бы то ни стало дознаться. Это же ни на что не похоже. Почему бы ему не открыться мне? Меня не оставляет чувство, что, если не узнать, в чем дело, я рехнусь. И я гну свою линию.
– И всё-таки, пап, о чем ты думаешь? Что у тебя на уме?
– Ни о чем, сынок. Так, вообще. Ни о чем в частности. Так, обо всем.
Ответа мне не удается добиться.
Уже очень поздно. На улице тихо, в доме темно. Я поднимаюсь по лестнице медленно, через скрипучие ступеньки переступаю. В звонок не звоню, открываю дверь своим ключом, прокрадываюсь к себе. Раздеваюсь и тут вспоминаю,что мне хочется пить. Босиком иду на кухню. И, еще не дойдя, понимаю, что он там.
Вижу отца – его силуэт выделяется своей темнотой и в потемках. Он сидит на том же стуле, уперев локти в колени, сжимает в зубах потухшую трубку, глаза его, не моргая, смотрят прямо перед собой. Он, по всей видимости, и не осознает, что я здесь. Он и не слышал, как я вошел. Я молча стою в дверях, слежу за ним.
Всё стихло, тем не менее ночь полна звуков. Недвижно стоя в дверях, я начинаю их различать. Тикает будильник на леднике. Еле слышно шуршат шины автомобиля, проехавшего за несколько кварталов. Шелестят бумажки, которые гоняет по улице ветер. Шепотной звук становится то громче, то тише, как дыхание. Непонятно почему, но он ласкает слух.
Однако пересохшее горло напоминает о себе. Я решительно вхожу в кухню.
– Привет, пап, – говорю я.
– Привет, сынок, – говорит он. Голос у него тихий, мечтательный. Он не меняет позы, не переводит взгляда.
Я не могу найти кран. С улицы через окно в кухню проникает смутный свет, отчего комната кажется еще темнее. Я дотягиваюсь до короткой цепочки посреди кухни. Дергаю за нее, включаю свет. Отец выпрямляется, вздрагивая так, точно его ударили.
– В чем дело, пап? – спрашиваю я.
– Ни в чем, – отрезает он. – Только выключи свет.
– Чем тебе мешает свет? – говорю. – Что случилось?
– Ничего, – говорит он. – Не люблю электричества.
Я выключаю свет. Неспешно пью воду. Не надо пороть горячку, уговариваю я себя. Надо докопаться, в чем тут дело.
– Ты почему не ложишься? Почему сидишь допоздна в потемках?
– Мне здесь хорошо, – говорит он. – Не могу привыкнуть к электричеству. В моем детстве у нас, в Европе, электричества не было.
Сердце у меня екает, я с облегчением перевожу дух. Вроде бы начинаю понимать, в чем дело. Вспоминаю рассказы о его детских годах в Австрии. Так и вижу перед собой корчму, широкие балки потолка, деда за стойкой. Уже поздно, посетители разошлись, дед подремывает. Жаркое пламя погасло, угли подернуты пеплом. В корчме темно, и темнота сгущается. Я вижу мальчика – он пристроился на вязанке хвороста по одну сторону огромного очага, его глаза сияют, он не отрывает глаз от унылых остатков потухшего пламени. Мальчик этот – мой отец.
Я вспоминаю, до чего же приятно мне было смотреть на отца, когда я стоял, ничем не обнаруживая своего присутствия, в дверях.
– Значит, тебя ничего не точит? И ты, пап, сидишь в потемках, просто потому, что тебе так нравится? – я с трудом удерживаюсь, чтобы не закричать – до того обрадовался.
– Ну конечно, – говорит он. – Не могу думать при свете.
Я ставлю стакан на стол, поворачиваюсь – направляюсь к себе.
– Спокойной ночи, пап, – говорю я.
– Спокойной ночи, – говорит он.
И тут я спохватываюсь. Оборачиваюсь.
– Пап, так о чем всё-таки ты думаешь? – спрашиваю я.
Его голос, как мне кажется, доносится откуда-то издалека. Снова спокойный, ровный.
– Ни о чем, – тихо говорит он. – Так, обо всем.
Перевод с английского Л. Беспаловой
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru