[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ АПРЕЛЬ 2005 АДАР-2 5765 – 4 (156)
Из юношеской переписки МАРКА Антокольского
С. Ан-ский
В своей «Автографии», доведенной всего только до середины 70-х годов, М. М. Антокольский обходит совершенным молчанием свое детство и едва упоминает о юношеских годах жизни – до поездки в Петербург. Описывая подробно события, впечатления и работы первого периода своей творческой деятельности, он лишь мимоходом упоминает о частых поездках на родину, в Вильно, причем приводит два-три анекдотических эпизода, показывающих, насколько он, с его стремлениями и работами, не был понят в родной среде. Но он ни слова не говорит о тех духовных нитях, которые продолжали связывать его с оставленной средой, по крайней мере, с отдельными ее представителями (помимо родных). Только в одном месте он мимоходом отмечает: «Лето прожил недалеко за городом (Вильно) с одним больным приятелем».
Этот «больной приятель» – звали его Byльф Яковлевич Барель – был, насколько можно судить по письмам к нему Антокольского, самым близким другом юношества великого скульптора. Познакомившись с Барелем на 18-м году жизни, Антокольский вскоре тесно сдружился с ним, сделался у него в доме своим человеком, переписывался с ним во время пребывания своего в Петербурге, делился с ним впечатлениями, радостями и горестями; иногда прибегал к его помощи, преимущественно по поводу собственных семейных дел, дарил ему свои работы и сохранил эту дружескую связь до самой смерти В. Бареля (1871).
Родные В. Я. Бареля, его племянник, И. А. Барель, и мать последнего, Рахиль Барель, живущие в настоящее время в Париже, предоставили в мое распоряжение пачку писем М. М. Антокольского к их шурину и дяде и две фотографические карточки, с пометкой «май 1867 г.», на которых сняты вместе Антокольский с Барелем. Одновременно они сообщили мне некоторые биографические сведения о рано умершем В. Бареле и кое-что вспомнили о его великом друге.
В. Я. Барель, сын богатого и уважаемого члена виленской еврейской общины Якова Бареля, содержателя магазина ювелирных товаров, получил среднее образование и принадлежал к обществу тогдашних виленских «маскилим». По свидетельству племянника, В. Я. Барель «обладал большим и проницательным умом, большой энергией, открытым для глубокой дружбы сердцем. Он буквально покорял и привлекал к себе всякого, кого отмечал своим вниманием». В подробном письме, посвященном воспоминаниям о своем дяде, И. А. Барель мнe пишет следующее: «На 24-м году своей молодой жизни он схватил чахотку, от которой и умер 5 лет спустя, в 1871 году. С Антокольским он был знаком с 18-ти лет. Летние месяцы 1868, 69 и 70 годов Антокольский проводил с Барелем на даче последнего (на Погулянках) в Вильно. Там же Антокольский трудился над “Тайным празднованием Пасхи евреями-марранами…”. Барель оказывал Антокольскому, помимо материальных услуг, большую нравственную поддержку своим энергичным характером и глубокой верой в справедливость, в идеал прекрасного. После смерти В. Бареля Антокольский, будучи в Вильно, обещал (вернее, сам вызвался) сделать старику Барелю (отцу В. Я.) бюст своего покойного друга, но его многочисленные занятия (если я не ошибаюсь, он был тогда в Италии) не дали ему выполнить свое доброе намерение. К старику Барелю Антокольский сохранил, до самой его смерти, в высшей степени теплые, почти сыновние чувства. При появлении в Вильно, куда он заезжал почти ежегодно, он первый визит обыкновенно наносил старику Барелю, с которым часто советовался о своих семейных виленских делах. У покойного В. Я. находились три работы Антокольского (все из гипса): две головки еврейских ученых (“Хариф” и “Боки”), из которых одна теперь у меня, а другая сломана, и еще работа, тоже из гипса, представляющая бедную торговку, уснувшую у забора с корзиной фруктов, и мальчишку-оборвыша, подкрадывающегося с намерением стащить несколько плодов. Эта статуэтка перешла после смерти В. Я. Бареля к его сестре, а после смерти последней – к ее шурину Ал. Розенталю в Вильно».
Помимо этого у И. А. Бареля сохранились фотографические снимки «Скупого» и «Портного». Последний снимок с надписью: «Милейшему и добрейшему человеку Барелю от Антокольского. Апрель 1867 г.».
Со своей стороны, г-жа Рахиль Барель поделилась со мною следующими своими воспоминаниями об Антокольском:
Отец Антокольского содержал питейное заведение и чайную. При устройстве чайной маляр раскрасил синими листьями печь, где был вделан котел. Потом маляр ушел, а Моте (так звали Антокольского, потом он стал себя называть Маркусом), улучив время, когда отца не было дома, взял и нарисовал на печи водовоза с лошадью и водовозкой. Поразительно живо и хорошо было нарисовано, особенно – как из бочки, сверху, из дыры, заткнутой тряпками, выплескивается вода и разлетается брызгами. Когда пришел отец и увидел эту картину, он затопал ногами, закричал, что Моте испачкал всю печь и бросился его бить...
Антокольский очень любил свою мать. Отца он недолюбливал. Как только он приобрел известность, он потребовал, чтобы отец закрыл свой кабак. Затем он пристроил отца управляющим дома, который получил в приданое. Умер отец Антокольского от несчастного случая. При ремонте этого дома он взобрался на леса, упал и убился…
Мой шурин, Вульф Барель, познакомившись с Антокольским, сразу угадал в нем большого художника и очень к нему привязался. А муж мой, Абрам, не понял Антокольского, не оценил его и всё, бывало, говорил брату: «Что ты нашел в нем, в сыне кабатчика?» А Вульф отвечал ему: «Увидишь, что люди будут считать за честь разговаривать с этим сыном кабатчика».
...В юности Антокольский был очень суетливым, много говорил, постоянно остроумничал, всюду совался. Бывало, когда придет к нам, сейчас же бежит в мастерскую и целыми часами стоит и смотрит, как ювелирные рабочие работают. Но потом, когда он побывал в Петербурге, он сильно изменился в характере, сделался более солидным, молчаливым, избегал общества и постоянно работал. А когда не работал, то бродил один в лесу. Лес он очень любил. Как сейчас вижу его: худой, глаза горят, на голове целая копна растрепанных волос, сидит забившись в угол, молчит и острым взглядом следит за всеми. И не вытащишь его из угла…
Имел он некоторые странности. Приехал однажды из Петербурга. На нем был мундир с медными пуговицами. Гляжу, на пуговицах вырезаны еврейские буквы: по одной стороне «мем» (М), по другой – «алеф» (А), т. е. Маркус Антокольский. Я ему говорю: «Сумасшедший! Зачем вы это сделали? Зачем вам тыкать в глаза всем, что вы еврей?» А он мне отвечает: «Я считаю для себя честью, что я еврей! Я горжусь этим и хочу, чтобы все знали, что я еврей!»
Вильно. 1910 год
…Любил он показывать всем свои работы. Притащит кого-нибудь к себе и начинает спрашивать: «Что выражает это лицо? Что выражает это?» И бывал страшно счастлив, когда угадывали[1]. Однажды он два часа простоял у меня в лавке, поджидая, пока я буду свободна, чтобы повести меня к себе и показать свою работу. Он тогда делал «Скупого». Я не знала, что он такое сделал, но меня поразила скрюченная рука над деньгами. Я и говорю: «Это человек очень жадный». Он обрадовался…
Когда бы ни заговорил об искусстве, он постоянно горячился и всё толковал: «Натура! Натура! Всё должно жить! Всё должно быть как можно ближе к природе!» Вот однажды, когда он делал свою «Инквизицию», я зашла к нему со своим Исидором, он еще был тогда маленьким мальчиком. Помню хорошо эту «Инквизицию». Особенно запомнилась мне женщина с испуганным лицом, хватающая со стола свечу. Ну, посмотрела я на эту работу и говорю Антокольскому: «Вот вы всё спрашиваете, что выражает это или то лицо на ваших работах. А посмотрите на моего мальчика и скажите, что выражает его лицо. Вы всё говорите: “Натура! натура!” А ведь он сама “натура”, так что больше и нельзя». Сказала я это, конечно, шутя. А Антокольский вдруг нахмурился и даже как бы рассердился и говорит: «Это, – и показывает на ребенка, – это вырастет, состарится, сделается безобразным и умрет. А это – и он показал на свою работу, – это никогда не умрет! Вот разница!»
...Антокольский иногда рассказывал мне о своих личных делах. Однажды он мне признался, что влюблен в одну бедную девушку, барышню Фусман[2], мать которой торговала старым платьем. А я ему говорю: «Браво, Антокольский! Такой человек, как вы, должен осчастливить бедную барышню! Вы за это будете всю жизнь счастливы!» С этой барышней он долго переписывался. Но потом они расстались…
Когда я лет 8 тому назад приехала в Париж и узнала, что Антокольский живет в Париже, я хотела пойти к нему. Я не думала, что для этого нужен какой-то парад. А сын мой, Исидор, говорит: «Не-ет! Теперь не то, что было! Теперь необходимо раньше написать письмо и попросить, чтобы он назначил день и час. Иначе к нему не допустят». Ну я и написала. Написала я по-еврейски, написала просто, по-старому – ведь для меня он всё оставался тем же Маркусом, каким был раньше. Написала, приклеила марку и послала. А ответа не получила... Не знаю уже сама почему: или письмо не дошло до него, или почему еще, – но не ответил... Так и не видала его больше...
И тяжело вздохнув, старушка замолчала и грустный взгляд ее как бы устремился куда-то вдаль, в былое.
Письма Антокольского к Барелю писаны все на разговорном еврейском и с такой opфoгpaфией, что некоторые слова поначалу даже непонятны. Язык писем отличается крайне своеобразными оборотами и большой сжатостью: то и дело пропущены отдельные слова.
Писем Антокольского к Барелю сохранилось всего 13. Они обнимают период времени с 1867 по 1870 год, но, как можно видеть из самих писем, ими переписка не исчерпывается. Об этом свидетельствуют начальные строки первого, судя по дате, письма.
1.
Друг Барель! Хотя мои письма лежат спокойно под покровом твоего стола, я всё-таки продолжаю писать и надеюсь, что если ничего другого, то, по крайней мере, это ты для меня сделаешь.
Прошу передать прилагаемое письмо собственноручно брату Пейсаху, мехоторговцу – как собственноручно, так и «собственноушно» (Эйненэйр), т. е. чтобы никто не знал об этом письме, потому что, если б я желал, чтобы (другие о нем) знали, я бы не писал через тебя. Надеюсь, исполнишь это.
Если его нет в Вильно, т. е. уехал, прошу передать его жене.
От меня, твой друг Антокольский[3] 1867 г. 15 февраля.
Следующее письмо, с почтовым штемпелем «Пет. 26 сентября 1867 г.», помечено 24 сентября.
2.
Друг Барель!
Наконец пишу тебе, благодаря времени, которое мне позволяет. Но о чем писать, поверь, и сам не знаю. А писать необходимо.
Здесь, в Петербурге, мне не дурно, но только после обеда. На следующий же день перед обедом мнe очень плохо, потому что надо идти в такую даль к Бройде обедать[4]. А когда не хожу – еще хуже. Но что поделаешь. За то, что мой отец согрешил и сделал меня евреем, я, его сын, должен терпеть.
Квартиру достал недурную. Но кто знает, что может случиться дальше. Вообще, только то хорошо, что свежо, а затем...
Классы уже давно начались, и Рош а-Шона тоже давно прошло. В синагоге я имел недурную компанию. Я не плакал, потому что не хотел есть, другой не хотел плакать, но хотел есть, а третий много плакал, а есть ему всё-таки не дали[5]. А ты?
Из Парижа здесь столько же слышно, сколько и в Вильно. Поэтому нечего мне писать тебе об этом. Знаешь столько же, сколько и я.
Моих глиняных еврейчиков[6] я имел было понести к фотографу, но решил, что лучше будет раньше понести свои карманы к портному, потому что они, как ты знаешь, с давних пор порвались. Так как я как раз получил несколько денег, то я и хотел починить карманы, чтобы иметь, где их держать. Но портной у меня забрал деньги за починку карманов. Итак... Понимаешь?! А фотограф не желает принимать карманы вместо денег.
За жесть[7] я тебе благодарен. Тебе жалко было, чтобы мое имя еще некоторое время проветривалось у тебя. Зато оно ветрится теперь на 3-м этаже, на двери обитой кругом войлоком. Это имеет вид рамы. Сверху, над рамой, прибита летучая мышь, внизу – сломанная подкова, а в середине на блестящей дощечке черными буквами начертано мое имя (Антокольский)[8]. Этой чести я удостоился от хозяина. Он суеверен, верит во всякие глупости – и в летучую мышь, и в подкову, а чтобы доказать, что он и в меня верит, он поместил меня между своими богами. В чем заключается его вера в меня, не знаю, но, если он верит, что я прекрасный человек, он в этом так же ошибается, как и в других глупостях.
Вот и всё, что я только мог перелить из пустого в порожнее.
Пиши, как твое здоровье, как проводишь время. Как поживают твои родители, двоюродный брат и твои сестры? Как поживает Рахиль? Поклонись ей от меня. Господина Авраама попроси от моего имени, если он поедет в Петербург, чтоб он был столь добрым и попрощался со мною, потому что перед отъездом мы не виделись. Как поживают его дети («Вы не чужой, вы Маркус»[9])?
Ты пишешь, что скучаешь, а я скажу тебе: всё – дело привычки, даже любовь. И к ней можно привыкнуть, как и можно отвыкнуть от нее (конечно, это тяжело), но где необходимо, там не трудно. Когда увидишь барышню Фусман, кланяйся ей и ее матери сердечно. Отец ее был в высшей степени доволен поклоном. Больше уж, наверное, нечего (писать).
От меня, твой друг
Мордхэ Антокольский.
Желаю тебе и всем вам здоровья на новый год.
Адрес: на Васильевском острове по 7-й линии, дом Сумарокова, № 21[10].
«Скупой»
3.
Друг Барель!
Пишу левой рукой, потому что правой не позволяет моя «теща»[11], которая сдружилась со мною помимо моего желания. Как вижу, она влюбилась не в меня, а в мой мизинец. Проклятый доктор почти покончил с нею, и теперь надеюсь вскоре избавиться от «тещи».
В классе работаю целый день и не имею свободной минуты, но зато я теперь не падаю духом. В первый раз начал я в классе работать глину, – и, слава Б-гу, получил на экзамене первый номер (ты, наверное, уже знаешь, что означает первый номер). Отличился я первым также и в композиции. Скульпторы, наверно, сделались мне тайными врагами, но меня это мало огорчает.
Стол (Кест) у меня очень плохой. Вернее будет, если напишу, что никакого стола не имею. Мне очень плохо. Ходить к Бройде некогда, кроме как в субботу и воскресенье. И, таким образом, живу только надеждой на будущее. Писал бы тебе больше, но, сам понимаешь – как раньше время, так теперь рука ограничивает мою свободу.
Еврейчиков я нигде не показывал. Зачем?
Кланяйся сердечно твоим родителям. Тоже реб Аврааму. Прошу его извинить меня (тоже и тебя [прошу] меня извинить). Пока кланяйся сердечно ему, его жене и детям. Надеюсь вскоре исправиться.
От меня, Мордхэ Антокольский.
Сегодня знаю сам, что я не прав. Благодаря старым конвертам получишь это письмо.
4 ноября 1867.
Настоящее письмо писано с трудом. Я думал только о том, как бы хорошо выводить буквы, а не о том, что пишу.
«Восход», 1904, ноябрь
Окончание следует
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru
[1] Лет 10 тому назад, когда мне привелось лично познакомиться с М. М. Антокольским и посетить его мастерскую, он, жалуясь на то, что у нас за «художественную критику» берется всякий, кому не лень, сказал, что он высоко ценит непосредственное впечатление «человека из толпы». «Когда я делал Христа, – рассказал он мне, – я жил в Италии. Когда кончил работу, знаете кого первого пригласил я в судьи-ценители? Мою прачку. И когда увидел, что статуя произвела на нее впечатление, – только тогда я и сам почувствовал, что работа мне удалась, что я выразил именно то, что хотел».
[2] О ней несколько раз упоминается в письмах Антокольского к Барелю.
[3] Подпись по-русски.
[4] По словам И. Бареля, Бройде был содержателем кухмистерской и постоялого дома, куда обыкновенно заезжал В. Барель и где он устроил, чтобы Антокольский получал на его счет обеды.
[5] Очевидно, речь идет не о Рош а-Шона, а о Йом Кипуре.
[6] Речь идет о головках «Хариф» и «Боки».
[7] Жестяная дощечка с именем для дверей.
[8] По-русски.
[9] Этой фразой оправдывалась девочка А. Бареля, когда ее стыдили, что она целует чужого мужчину.
[10] Писано по-русски.
[11] Игра слов: швигер – теща, гешвир – нарыв.