[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ФЕВРАЛЬ 2005 ШВАТ 5765 – 2 (154)     

 

Мой друг бесценный

В. Кардин

Будь моя воля, я бы за эти наброски взялся куда раньше. Но не получилось… Хотя на самом деле кому ж теперь, как не мне, браться за наброски к портрету Исаака Крамова, человека, о котором, по-моему, безусловно стоит рассказать читателям? Даже тем, кто не знает этого имени? Кому ж, как не мне, если вокруг почти никого из друзей, считай, не осталось…

Я обратил на него внимание еще до войны, во времена учебы в Институте истории, философии и литературы, который находился в Сокольниках и где он учился. Впрочем, сделал это не только я.

ИФЛИ славился красотой девчат. Красота представителей второй половины рода человеческого в расчет не принималась. Хотя Крамов выделялся безотносительно к «принималась» или «не принималась». Бледная, нежная кожа лица, ясные голубые глаза, темные, густые, слегка вьющиеся волосы.

Он учился двумя курсами старше меня. Я видел его с другими заметными старшекурсниками – Сергеем Наровчатовым, Павлом Коганом, Давидом Самойловым. Для них он был своим. На второкурсника, каким был я, подобная благодать не распространялась. В издании популярной среди студентов стенгазеты «Комсомолия» Крамов не участвовал, на ее страницах его фамилия не мелькала. Чего нельзя сказать о Когане или Самойлове, с которыми он поддерживал дружеские отношения. Д. Самойлов, тогда еще Кауфман, помню, поместил в стенгазете эпиграмму на Когана: «И ты остановишься, поражен. / Уронишь слезу, растроган. / Поэт, безвредный, как боржом. / Какой-то Павел Коган». (Эти его строки, кажется, не публиковались. Как и тогдашние мрачноватые стихи о революции – про вой паровоза в ледниковой тиши.)

«Безвредный» поэт сложил голову на первом этапе Великой Отечественной…

С ее началом я потерял Крамова из виду. Как, впрочем, и многих ифлийских студентов, ушедших на фронт. Да и думать о нем забыл. Мужская красота, в отличие от женской, обычно не западает в память. Но спустя годы, встретив Крамова в Ленинке, от души возликовал. И он, выяснилось, был в двух шагах от смерти. Угрожал ему не осколок золлингеновской стали, но скоротечная чахотка.

Туберкулезом страдали оба – он и его молодая жена. Страдали всерьез – кровохарканье. Врачи не исключали самой плохой перспективы.

Исаак оставил жену в Кисловодске: воздух плюс дядя-повар. Немцы его меньше страшили – русских они уничтожали выборочно, и женщине вроде бы ничто не грозило.

То, что ей вроде бы не грозило, обрушилось на родителей Крамова, принявших смерть в киевском Бабьем Яру.

Где-то на фронте протекали дни и ночи его брата Леонида – художника-графика и театрального художника, одержимого идеей спасения Дрезденской галереи.

Прежде, нежели идея осуществится, Леонид Волынский (это псевдоним; в отличие от младшего братишки, он сохранит настоящую фамилию – Рабинович) попадет во всевозможные фронтовые передряги. В их числе – плен. Однако, будучи блондином (еще одно отличие от младшего брата), уцелеет, сумеет бежать и продолжит службу в Красной Армии на скромной должности начальника штаба стрелкового батальона.

И. Крамов. Начало 40-х годов.

Никакого, разумеется, штаба батальону не полагалось. Должность официально именовалась «адъютант старший». Младший не предусматривался штатным расписанием, и недавнему киевскому художнику доставалось по первое число. Однако он играючи со всем справлялся и в конечном счете напал на след Дрезденской галереи. О чем потом с увлечением рассказал в знаменитой своей книге «Семь дней».

Но до «потом» предстояло дожить.

Аналогичная задача встала и перед Исааком. Решать ее довелось в одиночку. Жена скончалась. Оставив память на долгие годы и туберкулез, способный сократить их число. Кровохарканье не прекратится до тех пор, покуда один московский хирург не отважится на операцию. Покуда старший брат и новая жена Исаака, Елена Ржевская, вчерашняя фронтовичка, не поддержат, не окажут ощутимой помощи.

Хирурга Крамов почитал своим спасителем и ежегодно, в установленный день, непременно встречался с ним, испытывая в этих встречах неиссякающую потребность. Он отвергал забывчивость, столь обычную для повседневной суеты. Для жизни, где лишений было выше головы, а радостей на редкость мало.

Не смею судить об операции. Но, боюсь, без нее Крамову не прожить бы повоенные десятилетия, не сделать то, что он сделал, начав печататься в 1948 году. То есть сразу по окончании филологического факультета Московского университета. ИФЛИ перестал существовать еще в войну, филфак МГУ считался его законным преемником.

Не могу с уверенностью сказать, оправдано ли такое мнение. Лишь замечу: в разговорах со мной Крамов охотно вспоминал ИФЛИ, но не помню, чтобы заводил речь об МГУ, где завершил образование, не гарантировавшее куска хлеба. Особенно тем, кого сообразно тогдашним правилам и нравам относили к «безродным космополитам»: так полуофициально именовались евреи. Явная дискриминация по обыкновению вполне уживалась с обиходным советским ханжеством.

Позже Лёля Волынский рассказывал мне, как в Киеве ему нанес визит Виктор Некрасов, желавший познакомиться с его картинами на предмет полного их «раздолба» (начальство не скрывало задачи, поставленной перед автором романа «В окопах Сталинграда»). Но лауреату понравились полотна, понравился художник. Он «космополита» не только не «раздолбал», но пожизненно стал его надежным другом.

История сия мне известна от самого В. Некрасова, не делавшего из нее тайны.

Одни на героической борьбе с «космополитами» строили карьеру, другие в тех же условиях демонстрировали высокие человеческие качества…

На филологическом факультете МГУ можно было встретить лишь считанных ифлийцев – тех, что, вернувшись с фронта, получили возможность доучиться. Пусть несколько в ином ключе, чем начинали. У меня такая перспектива отсутствовала. Начальство, отказав в демобилизации, послало меня на дальнейшую армейскую учебу. Радости она не принесла, но без нее, возможно, я чувствовал бы себя и того хуже.

Слева направо: П. Горелик, И. Крамов, Д. Самойлов, Б. Слуцкий.

Лишь спустя восемь лет после войны я получил право снять порядком опостылевший китель, дабы заняться тем, к чему тянуло все годы.

Уже в штатском я переступил порог Ленинской библиотеки и в читальном зале незамедлительно встретил Крамова. Мы оба возрадовались, словно были давнишними друзьями. Хотя до того часа не обменялись ни словом.

Изя заинтересованно расспрашивал, я с некоторым смущением, но охотно отвечал, подкупленный явной искренностью вопросов.

Дефицит искренности ощущал каждый, так или иначе вступавший в литературу. Крамов вступил, когда я еще не смел об этом даже мечтать. Несколько позже, прочитав его документальную повесть «Яков Осипов», я порадуюсь ее чистоте и правдивости, умению автора, ничего не упрощая, вжиться в замысловатые обстоятельства, уготованные герою.

Вообще серия написанных им литературных портретов («Лариса Рейснер», «Джон Рид», «Матэ Залка» и другие составили основательный том), как и книга об известном дагестанском писателе Эффенди Капиеве, как и очерк творчества превосходного прозаика Александра Малышкина свидетельствовали о широте крамовских интересов. Всякий раз, не повторяя приема, он умел по-своему повернуть сюжет, добиваясь максимально полного постижения обеих его «составляющих» – жизненной и творческой. Порой являющих собой единство, порой вступающих друг с другом в противоречие. А одна из его последних работ, глубокая тонкая статья об Андрее Платонове сулила в будущем совершенно своеобразную книгу.

Исаака Крамова отличал обостренный интерес не только к писателям, уже прочно вошедшим в литературу, вроде названных выше, но и к начинающим. Особенно если на первом этапе они встречали не столько одобрение, сколько подзатыльники, на кои была щедра советская официальная пресса. Сужу по собственному, не слишком оригинальному опыту.

Когда однажды «Правда» с присущей ей грубостью обрушилась на нескольких критиков, в том числе и на меня, опубликовавшего вполне безобидную рецензию, тем же утром мне позвонил Крамов. С того дня наши взаимоотношения поднялись на новую ступень. Теперь это было товарищество.

Не скажу, будто на меня так уж подействовал окрик центрального органа, за которым угадывалось раздражение, превышавшее, на мой взгляд, повод. Но какой-то мерзкий осадок сохранялся. И тут неожиданный телефонный звонок…

Я сказал, что понять-то можно, однако зачем такое хамство?

Крамов возразил: понять нетрудно, трудно принять. И совершенно неожиданно пригласил вечером зайти к нему, продиктовав почти знакомый адрес – дом в начале Ленинградского проспекта. В одном из корпусов этого дома я бывал, навещая своего фронтового комиссара Арчила Семеновича Майсурадзе.

И. Крамов, А. Лебедев.

Рыбачье, Крым. 1959 год.

Но, в отличие от Арчила Семеновича, Исаак Наумович жил в квартире, где хватало соседей, пусть и состоявших в родстве с его семейством. Не поручусь, что это красило существование нового моего приятеля. Он, я убедился, и сам чувствовал сложность квартирной ситуации: путь-то к ним с женой пролегал через большую и отнюдь не пустовавшую комнату.

Что попишешь, такова была одна из особенностей тогдашней жизни, в немалой степени диктовавшая нормы поведения и взаимоотношений.

В дальнейшем, когда к нам с Изей не без моего содействия примкнул Александр Лебедев, мы частенько, встречаясь средь бела дня, пересекали Ленинградский проспект и уединялись в шашлычной, что напротив гостиницы «Советская». Это позволяло именовать нашу забегаловку «антисоветской».

Попутно замечу, что еще до «Чаадаева», широко известной своей книги, критик

А. Лебедев достаточно регулярно получал нагоняи; в печати не раз и не два появлялись резкие отзывы о его работах. Мы с ним оба относились к тем «счастливчикам», кому персонально посвящал статьи журнал «Коммунист».

После, как тогда говорили, «директивных» статей подобного рода некоторое время публиковаться обычно не удавалось. Таково было негласное, но вошедшее в традицию правило.

Следовательно, поводов для визитов в «антисоветскую» шашлычную нам хватало. Как и пищи для осмысления литературной ситуации.

Мы с Сашей являли собой достаточно сплоченный альянс, и Крамов следил, чтобы нам не доставалось сверх нормы, которую он чувствовал лучше, чем мы. Чувствовал и реагировал подчас неожиданным образом.

И. Крамов, И. Виноградов.

Рыбачье, Крым. 1959 год.

Корректный, доброжелательно-миролюбивый на вид, Изя частенько испытывал потребность кому-то съездить по физиономии. Удержать его в такие минуты было не очень просто.

Я не сразу привык к этой его, на мой взгляд, привлекательной слабости, совершенно не вязавшейся с первоначальными впечатлениями. У него то и дело, что называется, руки чесались.

Во многом он вообще был личностью неожиданной. Что не исключало постоянства пристрастий, симпатий и антипатий. Потребностью и умением подобающе реагировать на любую мерзость, в том числе и словесную, природа наградила его как будто с пеленок. Иной раз мы с Сашей Лебедевым даже ничего не успевали заметить, а он, засучив рукава, уже бросался кого-то проучить. Не испытывая, между прочим, даже малейшего страха перед здоровенными кулаками и крепкими мышцами «супостата». К примеру, известного деятеля из журнала «Октябрь» – самого, пожалуй, гнусного московского издания тех лет.

Исаак не относился к задирам. Но не спускал малейшей обиды – особенно если чувствовал в ней национальную примесь. Сама эта тема, тема еврейства, обычно отсутствовала в наших с ним разговорах и давала себя знать словно бы в подтексте.

Это тем примечательнее, что друг наш Лебедев в свое время щеголял в «сталинке» – как тогда именовали кителя, похожие на тот, что носил генералиссимус. Расставание с кителем символизировало для Саши отказ от прежних воззрений.

Исаак все это отлично понимал и проявлял повышенную деликатность, вызывавшую у Лебедева ответное чувство признательности.

Но, разумеется, ему самому тоже приходилось что-то пересматривать, от чего-то отказываться, к чему-то прилепляться душой…

Наше взаимопонимание в конце концов достигло такой степени, когда чаще всего отпадает необходимость что-либо формулировать. Достаточно двух-трех слов, довольно взгляда, кивка в ответ.

Мы и летом не расставались, сообща выбирая для жизни какой-нибудь «медвежий угол» в Подмосковье. Тяготы быта (автомобили, разумеется, отсутствовали) нисколько не отравляли бытия. Находили какой-нибудь заброшенный причал, где стояли вышедшие на покой баржи. Осваивали их как трамплин для прыжков в воду. Правда, случалось, прогнивший пол под ногами проваливался. Но и это нас не смущало.

Думаю, постоянное общение помогало каждому из нас, преодолевая какие-то наслоения, выработать собственную позицию. Выработка предполагала частые обсуждения, совместные раздумья, долгие посиделки втроем. Корректировки, уточнения, возвращение к исходным пунктам…

Крамова занимала «национальная» сторона иных, даже мимолетных, фронтовых событий. Узнал, скажем, от меня о моем близком окопном друге Бениамине Мартиросове. Беня всегда почтительно слушал часто звучавшие тогда слова о величии русского народа, потом негромко и с улыбкой добавлял: «Армяне тоже ничего». Изя больше уже не забывал о нем. Пришлось рассказать ему и эпизод с «армяшкой». Этой клички однажды удостоился Мартиросов в моем присутствии.

– Ты за него вступился? Двое офицеров, пусть невысокого звания, против одного солдата…

– У солдата в кармане лежала «лимонка».

– Мог ли он ее бросить? Сам стоял рядом…

– Он уже не владел собой!

Я хорошо помнил этот эпизод. Подробно обсуждал его с Беней, отыскав того в послевоенном Баку. Незадолго до победы он получил осколок в голову. Небольшой. Размеры, однако, не помешали кусочку железа много позже сыграть роковую роль в судьбе Мартиросова. Хоть это и не сразу стало очевидным. Мартиросов удрал из госпиталя из-за несговорчивости понравившейся ему врачихи.

– Как она смеет отказывать раненому?!

– Смеет, Беня.

– Ты на ее стороне? Не ждал, никогда не прощу!

Меня-то он простил. Но за побег из госпиталя тяжко поплатился. Я ездил, говорил с главным врачом, киевским профессором. Тот утверждал: война кончается, надо лейтенанта отправить в тыл, в черепной госпиталь. Но Беня был не из тех, кого отправишь…

Изя настаивал: должен был добиться. Настаивал справедливо. Я добился, но уже после возвращения на родину. Какое-то время, видимо, было упущено.

А солдат, бросивший моему другу «армяшку», отделался и впрямь легким испугом. Но даже это возмущало Крамова, которому я, видимо, не сумел передать сложность ситуации. То, что мне представлялось очевидным, давало Крамову пищу для размышлений. Он не жаловал коротких, успокаивающих ответов. Вроде моего: солдат, дескать, должен внушать чувство страха лишь противнику. Но не своим, тем более офицерам.

Крамов соглашался. Но без энтузиазма. Чувства собственного достоинства, о котором потом так великолепно, так умно напишет Булат Окуджава, ему всегда хватало с лихвой.

Не хватало физических сил; попросту – здоровья.

Но он об этом не только не говорил – даже не заикался. И я, честно признаюсь, иной раз непростительно забывал о его туберкулезном прошлом. Ему-то самому вряд ли оно не приходило на ум. Он, однако, относился к той не самой многочисленной категории людей, что избегают рассказов о своем физическом состоянии.

Постоянная рабочая сосредоточенность Крамова отнюдь не вела к сужению горизонтов. Предполагаю – диапазон занимавших его проблем был шире, чем у нас с Сашей Лебедевым. Его личные записки настолько значительны, что увидят свет только тогда, когда Изи уже не будет и времена переменятся.

Мы не просто лишились надежного друга, но потеряли человека, чье мнение значило для нас несказанно много. Пусть он никогда это мнение никому не стремился навязать. Наоборот, скромность, деликатность – эти редчайшие качества – не предназначались для демонстрации. Но ощущались постоянно. Они сохранялись и по отношению к заботам литературной жизни, проблемам творчества, ситуации в литературной среде – достаточно пестрой и порядком развращенной.

И. Крамов. Казахстан. Лето 1979 года.

Для него самые важные и значительные проблемы зачастую были сопряжены с национальными. Не вообще, а в связи с нацией, к которой он принадлежал. И мысль о них вела не только к Бабьему Яру, но и к бесчисленным сложностям, от коих принято было отмахиваться.

По натуре своей, по душевному складу сам он ни от чего не отмахивался и действительно являл собой пример для тех, кто его знал и любил, кто высоко ценил его точку зрения.

В последнем мне признавался Александр Лебедев, когда я, совершенно уничтоженный, вернулся из Польши.

В Варшаве старинная приятельница, русская, из России, судорожно пыталась спрятать от меня номер «Литературки», где сообщалось о скоропостижной кончине И. Крамова, пришедшейся на день его шестидесятилетия…

К моему возвращению Лебедев уже вышел из тяжкого, вполне, я считаю, оправданного запоя. Сидя в «антисоветской» забегаловке, мы почувствовали, как сузился наш мир. Сузился навсегда.

Чувство это не покидало и не покидает меня. Никто не может и не должен заменить Изю Крамова.

В том убедили дни и годы, миновавшие после его ухода.

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru