[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2004 ТАМУЗ 5764 – 7 (147)

 

НЕЗАЩИЩЕННОСТЬ

Инна Борисова

 

К 10-ЛЕТИЮ СО ДНЯ СМЕРТИ АННЫ БЕРЗЕР

Анна Самойловна Берзер – известный литературный критик и редактор прозы. Двенадцать лет она проработала в «Новом мире» Твардовского – в пору, когда в журнале печатались Виктор Некрасов, Василь Быков, Юрий Домбровский, Александр Солженицын, Виталий Семин, Владимир Тендряков, Фазиль Искандер, Борис Можаев, Чингиз Айтматов, Владимир Войнович, Федор Абрамов, Анатолий Рыбаков, И. Грекова, Василий Шукшин, Юрий Трифонов...

Анна Самойловна Берзер дома за своим письменным столом. Конец 1960-х годов.

Книга Некрасова открыто и незащищенно противостояла всем законам и канонам тогдашней литературы, – пишет Анна Самойловна Берзер о повести Виктора Некрасова “В окопах Сталинграда”. – Вспоминая потом о ней, он говорил, что в его повести нет ни генерала, ни политработника. В ней нет фактически Сталина. Только солдаты и офицеры и его некрасовский сталинградский окоп».

Слово «незащищенность» в статьях Анны Самойловны, в разговорах, которые она вела, встречается постоянно – в сочетании с именем Гроссмана, с именем Трифонова, с именем Твардовского, в «Новом мире» которого она проработала 12 лет, открыв целый пласт русской прозы и вернув русской литературе достоинство большого искусства и правды. Остро и всякий раз заново она ощущала незащищенность правдивого слова от лжи и казни. Любой из них: Некрасов, Трифонов, Гроссман, позже – Шукшин, Семин, Быков, Войнович, Искандер, Домбровский, Солженицын и многие другие – по чисто житейским меркам – был защищен лучше, чем она сама, хрупкая, скромная женщина, приезжавшая на Пушкинскую площадь в свой «Новый мир» с московской окраины, где жили они вдвоем со старшей сестрой Диной Самойловной. Но не думая о себе, а лишь о том, что талантливого автора надо вывести к читателю, которого она ощущала рассеянным по огромной стране, по районным и прославленным библиотекам, она становилась на защиту талантливой вещи перед всеми инстанциями внутри редакции и вне ее, вплоть до высших государственных, ибо щупальцы запрета были эластичны и пробирались в подкорку и всепроникающим было дыхание страха. Страха в ней не было, а была выдержка и способность к атаке, даже вкус к ней, без праздного азарта и торопливости, только уверенность – раз правда сказана и пришла к ней в руки, значит ее, Аси Берзер, руками предназначено довести до людей эту правду. Восторг удачи (а вспыхнувшее дарование – всегда восторг) был для нее сигналом к действию.

«Ее рука прикасалась к текстам как орудие высшей справедливости, это была такая редакторская школа: оставлять только абсолютное», – пишет о ней Л. Петрушевская. По статьям А. Берзер можно восстановить нравственные и профессиональные уставы ее редакторской работы, но невосстановим тот воздух духовного общения, в котором протекала работа и который безымянно, но совсем небесследно оставался в подготовленных ею произведениях. Он не запечатлен в них, они пронизаны им.

Сама она дышала воздухом русской литературы и ощущала, как ежеминутно, не прерываясь, творится ее история, и ей, Асе Берзер, выпало счастье – пребывать в этом беге, в этом движеньи. То, что она сделала в отмеренный ей срок: вовремя разглядела, извлекла из потока рукописей, рвущихся в редакцию, подготовила, «пробила» и дала устоять на страницах журнала, который Твардовский сделал флагманом литературы, – это целый этап российской словесности.

На титульном листе первого издания «Хранителя древностей» рукой Ю. Домбровского написано: «Дорогой Анне Самойловне, без которой эта книга конечно не увидела бы света. С любовью и благодарностью. Домбровский».

Это – 1966 год. На титульном листе «Факультета ненужных вещей», впервые пришедшего из Парижа в 1978 году, она прочитала уже типографски набранное: «Анне Самойловне Берзер с глубокой благодарностью за себя и за всех других подобных мне посвящает эту книгу автор» и от руки: «...с огромным удовлетворением за то все-таки невероятное почти Чудо, что мы до этой книги дожили.

Ура, Анна Самойловна!»

Это было 26 апреля 1978 года. Через месяц, 29 мая, Домбровского не стало.

Вспоминая о своих первых шагах в литературе (это ноябрь 1944 года, третий месяц ее работы в «Литературной газете»), она пишет, как ей попалась детская книжка рассказов никому неведомого «областного» писателя из Таганрога Ивана Василенко. Рассказы ей понравились, и она захотела поддержать книжку. Поговаривали глухо, что Ивана Василенко похвалил Вересаев. Больше защиты искать было негде. О Вересаеве говорили, пишет она: «Стар, болен, увлечен переводами “Илиады” и “Одиссеи” Гомера. Что ему Иван Василенко?» Свою статью о Василенко 78-летний Вересаев продиктовал, посадив ее за свой письменный стол, и, записывая за ним, она «уже чувствовала себя как бы изнутри его статьи, в полном слиянии с ходом его мысли и жизнью его души».

Эти слова – «в полном слиянии с ходом его мысли и жизнью его души» – формула ее редакторского самочувствия. Так было с каждой новой вещью. Это художественное перевоплощение и было ее искусством. Искусством особого рода, не имеющим наименования, но предполагающим безмолвие как условие приобщенности.

Когда спустя пятнадцать лет ей на стол легла рукопись безвестного школьного учителя под лагерным номером «Щ-854», ситуация эта была для нее уже привычной. Навык прохождения за полтора десятилетия отработан – он соотносился со шкалой ценностей, художественных и нравственных, продиктованных русской литературой. Эти ценности определяли линию поведения, и, перескочив положенные ступени, она отдала рукопись прямо Твардовскому. И пошла всходить звезда Солженицына.

«Она поняла, – писал в 1969 году, незадолго до своей смерти Аркадий Белинков, – что сейчас решается судьба новой русской литературы и что она решает эту судьбу. И от того, насколько она умна и тонка, деликатна и осторожна, зависит, что же с нами со всеми будет, потому что это все должно создать прецедент».

Здесь следует сказать еще об одной – стратегической стороне ее действий. Она всегда думала о судьбе автора, а не только о судьбе его вещи и значении её публикации для журнала. Жизнь талантливого автора, его дальнейшая литературная судьба в ее собственной душевной жизни занимали главное место, не заслоняя горизонты, а необычайно расширяя и проясняя их. В своей большой работе «Прощание», посвященной Василию Гроссману, она напоминает, что «травля Пастернака по поводу Нобелевской премии началась с конца октября 1958 года и продолжалась весь 1959 год, а сам Пастернак умер в мае 1960 года, когда его имя, роман и похороны были в центре мирового внимания.

Именно в это время... на фоне этих громких событий Василий Семенович Гроссман отнес свой роман в журнал “Знамя”.

И решили: “чтобы не повторилась”...

Так родилось на свет это дикое словосочетание – “изъятый роман”, особенно противоестественное и невыносимое для того, кто хорошо знает, что значит для писателя и вообще для всей жизни грохот наших типографских машин, выпускающих пахнущие свежей краской журналы живых, думающих и всегда страдающих за людей писателей. Именно живых... Это я знаю точно, из всего опыта собственной профессиональной жизни». Позже, когда спустя три года Гроссману удалили почку, «хирург назвал время, когда появилась опухоль. И буквально совпало оно, время: катастрофа с романом...»

Рукопись романа Гроссмана «Жизнь и судьба» была арестована в феврале 1961 года. Продолжая сопоставление дат, напомним, что «Щ-854» («Один день Ивана Денисовича») лег ей на стол в начале ноября этого же года.

Как в случае с Иваном Василенко, она, литературный новобранец, не испугалась великих теней «Илиады» и «Одиссеи», так в случае с Солженицыным она не испугалась мрачной тени ГУЛАГа, которая вздымалась за его рассказом, впервые запечатлевшим ГУЛАГ. Все исчезало из поля ее зрения, кроме этих двух реалий: рассказа, который должен быть напечатан, а не «изъят», и автора, который не должен быть истреблен.

Фраза – «Рукописи не горят» – авторитета для нее не имела. И она настойчиво, неумолимо напоминала, что у Булгакова это слова Воланда, сатанинские слова, сатанинская точка зрения. То, что эта фраза быстро укоренилась в сознании общества, охотно была усвоена и циркулировала в нем, не встречая сопротивления, стало для нее дурным знаком.

А.С. Берзер. Вторая половина 1940-х годов.

Написанное должно быть напечатано вовремя. Пример позднего булгаковского триумфа не был для нее убедителен. Именно в статье о первом однотомнике Булгакова она писала в 1967 году: «Даже самые испытанные десятилетиями вещи неизбежно потеряли бы что-то неуловимое в своей естественной жизни, если бы появились не в свое время, не перед своими современниками, появились не тогда, когда они были написаны. Можем ли мы сейчас представить себе, что “Отцы и дети”, например, вышли бы в свет не в свои шестидесятые годы, а сорок лет спустя вместе с Буниным и Леонидом Андреевым... И если бы “Дни Турбиных”... первый раз были напечатаны только в нынешнем однотомнике писателя, и не было бы мхатовского спектакля, и люди моего поколения не бегали бы на него по пять и по десять раз... Ведь такое и представить себе нельзя...

...Пушкин, который поставил рядом два эти слова – “усердный” и “безымянный”, – сам не мог стать летописцем Пименом. И ни один писатель не может писать лишь в “пыль веков”».

Ценность текущего и проскакивающего мгновения она ощущала очень остро. «Так в живом потоке живой литературы выплеснут этот номер», «Жить этой полосой, этим номером», «...в реальном потоке реальной жизни и истории» – это строки из разных ее статей, ее пульс.

Так выплеснут был Войнович. Безвестный автор возник возле ее стола и потребовал, чтобы рукопись была тут же прочитана, а когда она отказалась, согласился оставить рукопись, предложив прочитать первые десять страниц и бросить, если ей не понравится. В конце той же недели он получил телеграмму – прийти в редакцию.

Она прекрасно понимала, что значит первая публикация, тем более в «Новом мире» Твардовского, публикация – даже для писателей уже с именем. Это было как бы новое рождение. Новое имя для журнала – новое окно в жизнь. И она охотно распахивала эти окна. А для молодого автора это не окно, а перевернувшееся существование. Сколько судеб она счастливо изменила...

Если же напечатать не удавалось, она старалась поддержать рецензией. Новомирская рецензия в те времена – дело немалое. Так было с В. Максимовым и Ф. Горенштейном. Одна из первых повестей В.Максимова «Жив человек», в конце концов, была опубликована в журнале «Октябрь», враждебном «Новому миру». «Это нелегкая проза, концентрированная, как перенасыщенный раствор, – писала она в “Новом мире”, – с утратой порой чувства меры, такта даже и вкуса...

...Но... повесть отмечена дарованием и... неразрывно связана с жизнью, со страданием и раздумьем».

В неопубликованных воспоминаниях о В. Шукшине она пишет, как в 1962 году на столе у нее появилась вытертая папка с рассказами Шукшина, «кто-то сказал, увидев у меня эту папку:

– Знаете, он напечатался в “Октябре”.

Я стала читать рассказы. Они не имели никакого отношения к этим словам».

Она сформировала и опубликовала семь циклов шукшинских рассказов, удивляясь его восприимчивости и тому, что он никогда не повторял своих недостатков, если о них узнавал. Эти семь новомирских публикаций – крутая спираль шукшинского восхождения.

Ей не удалось опубликовать повесть Фридриха Горенштейна «Зима 53-го года». Эта история едва не окончилась уходом ее из журнала. Но Твардовский ее не отпустил. В рецензии на рассказ «Дом с башенкой», который был опубликован в «Юности» и остался единственной для тех лет российской, доэмигрантской публикацией Горенштейна, она писала: «Наивное, детское (да и не только детское) цепляние за проблеск надежды и жестокое, безжалостное, немыслимое для детской души уничтожение этой надежды – вот что по существу составляет содержание рассказа “Дом с башенкой”». «Писатель отлично передает не чувство голода, а ощущение еды, столь характерное для голода и недоедания. ...Вот этого голодного вкуса сухой картошки, не пережив, не передашь никогда».

А.С. Берзер. Дубулты. Сентябрь 1973 года.

В статьях А. Берзер есть сюжет, сквозной для нее. Это сюжет попранного детства, поруганной юности. Он не связан с любовью. Он связан с бедствиями, которые накатывались на страну. Говоря о Горенштейне, она писала, что опыт войны у молодых писателей – «это опыт сиротства и бездомности», и видела его маленького героя «среди массы мечущихся по перрону, страдающих людей». «Станция, больница, вагон, люди, населяющие этот вагон, их разговоры, споры, ссоры – все это написано жестко, напряженно и исключительно достоверно».

В этой же рецензии на рассказ Ф. Горенштейна она отмечает рассказы Рида Грачева, которого тоже не удалось напечатать в «Новом мире»: «Тоской об отце проникнуты... рассказы ленинградского писателя Р. Грачева о детском доме во время войны, напечатанные в первом номере “Молодой гвардии” за 1963 год».

В 1957 году в «Новом мире» под емкой рубрикой «Перечитывая книги» она напомнила о голоде в Поволжье в 1921 году, о котором внятно заговорили у нас лишь в последнее десятилетие. Перечитана была ею полузабытая, постепенно исчезающая из издательских планов повесть Александра Неверова «Ташкент – город хлебный», и Мишку Додонова, мальчишку из самарской деревни, отправившегося в хлебный Ташкент, чтобы спасти вымирающую от голода семью, она называет маленьким предшественником Моргунка и направляет читательский взгляд на то, что видел и написал молодой, в 1923 году умерший от туберкулеза Неверов: «Сдвинутые со своего места, поднятые голодом огромные крестьянские массы, толпы, осаждающие поезда, бредущие вдоль железнодорожных путей».

Говоря о трагедии безотцовщины в связи с повестью В. Максимова «Жив человек», героя которой бросил в уголовный мир арест отца – он произошел на его глазах и жег его память – она вспоминает «Судьбу барабанщика» Аркадия Гайдара и пишет о роковой развилке двух мальчишеских судеб: когда отец не вернулся и сгинул, как у Максимова, и когда счастливо вернулся, как у Гайдара.

И в повести Бориса Балтера «До свидания, мальчики!» она видит черты «чистого и безжалостного к себе поколения, которому суждено было расстаться с юностью на полях Отечественной войны».

Ее первая рецензия была напечатана в газете «Сталинский сокол». Она вернулась из сибирской эвакуации, где работала на лесоповале и элеваторе, вороша преющее, перегорающее зерно. На руках ее трое: отец, мать и старшая сестра, для которых нет работы. Она единственный кормилец в семье и работает в «Литературной газете». Что выбрала она для первого своего выступления? Записки партизанки Татьяны Логуновой. Они назывались «В лесах Смоленщины» и напечатаны были в двух последних книжках «Нового мира» за 1945 год. До первого редакторства Твардовского в «Новом мире» оставалось еще почти пять лет, а до их встречи в журнале – когда он пришел в «Новый мир» во второй раз и взял ее «на прозу» – еще целых 13 лет. А пока она пишет о своей ровеснице (Анна Самойловна родилась 1 августа 1917 года), которая, как и она, в самый канун войны, 21 июня 1941 года, закончила литературный факультет, только не блистательного ИФЛИ, как Анна Самойловна, а Смоленского педагогического института, и отправилась домой в деревню, а оттуда уже в партизанские леса. Т. Логунова пишет, что было с ней, когда она вернулась после выполненного задания – уничтожить предательницу и немецкого жандарма. Она «добежала до первого дерева на опушке, обхватила его руками и зарыдала. Теперь, через три с половиной года после той ночи, я могу сказать себе, о чем я плакала: о Петровиче, о Петушке, о Фене, о своей юности, которую немцы запятнали кровью и убийствами».

A. Берзер приводит эти слова, потому что плачет Таня Логунова и по своим погибшим, и по себе, которой пришлось убивать.

Язык искусства был для нее красноречивым и достоверным свидетельством жизни. Она с лета угадывала присутствие таланта и дальнейший его маршрут. «...Чувствуется зрелость, ощущается уверенная и точная рука художника», – писала она в 1958 году, едва появился первый, пока «один-единственный» рассказ В. Богомолова «Иван»», и, называя его рассказом талантливым, мужественным, говорила о начале многообещающем. И о повести B. Максимова она писала, что повесть «раскрывает в нем писателя, заставляет предчувствовать будущие книги, их незаурядность, их серьезность». И об Айтматове, тогда только вступавшем в литературу, она писала как «о даровании свежем и поэтическом».

А.С. Берзер в Доме творчества писателей «Малеевка». Вторая половина 1960-х годов.

Однажды ее спросили, почему она так мало пишет, и она сказала: «Я спокойна, когда редактирую, потому что думаю о другом, а когда пишу – о себе».

Каждое новое имя, новый голос в литературе был для нее как крик новорожденного. Этот крик говорил ей о жизни, о подвижках, которые в ней совершаются. Если она оборачивалась на крик, значит, в нем была новизна. Жизнь как бы оглашала себя в этих звуках.

В ее библиотеке осталась книга одного из наиболее крупных архитекторов XX века М.Я. Гинзбурга. Талантливейший конструктивист был родной брат ее матери. На титуле – надпись, отцу Анны Самойловны «от любящего автора». 1925 год. Никаких следов чтения на страницах нет, но есть места, в которых слышишь даже не голос ее, а слух. Ее ориентацию в пространстве. М.Я. Гинзбург пишет о том, как создатель Колизея «переносит выработанное в нем предшествующими веками чувство ритма на новую проблему» и создает «четыре ряда основных вертикальных ритмов, располагающихся один над другим, или вернее говоря, один общий сложный ритм». В связи c этим М.Я. Гинзбург замечает (и тут словно видишь формулу ее восприятия, ту гармонию, которую она проявляла в каждой вещи, если она попадала ей в руки): «Назначение их (четырех ритмических ярусов. – И.Б.) в данном случае сводится к тому, чтобы общее подсознательное чувство ритма сделать тектонически связным, проясняющим сущность архитектурного памятника и подготавливающим к восприятию общего замысла творца, т.е. сделать певучее очарование ритма разумным истинно-архитектурным средством зодчего».

Когда М. М. Бахтин восхищался композицией «Хранителя древностей», он не знал, чьи руки помогали Ю. Домбровскому.

Так, уже после ее кончины – десять лет назад, в октябре 1994 года – отрезонировал Рим, чтобы мы, ее знавшие, поняли, что не знали ее. Двадцать пять лет одиночества среди блочных домов, вдалеке от московского центра и редакций, от которых сначала ее отлучили, а потом было уже не добраться, не были для нее немы и глухи. Ее способность ловить тектонику в любой фразе, доносившейся с лестничной площадки или из телефонной трубки, поражали в ней до последнего ее дня. Звучание слова оставалось для нее приоритетным. Расшифровывала она его безукоризненно. Так же и многоярусность единого ритма прощупывала она моментально, независимо от того, куда эти ярусы уходили – в небо или в преисподнюю.

Возвращаясь к незавершенной работе Аркадия Белинкова «Почему был напечатан “Один день Ивана Денисовича”» («Звезда», 1991, № 9), напомним его слова: «Ася Берзер принадлежит к числу самых ядовитых, непримиримых, самых беспощадных, блестящих и талантливых критиков и литературоведов несдавшейся, расстреливаемой, ссылаемой, уничтожаемой под улыбки наших западных коллег России».

За год до того как перестал существовать «Новый мир» Твардовского (№ 1 за 1970 год был последний номер журнала, подписанный им), Анна Самойловна опубликовала рецензию «Загадки и ребусы Олеся Бенюха» («Новый мир», 1969, № 1) на повесть О. Бенюха «Челюсти саранчи», напечатанную в журнале «Октябрь» (1969, № 1)*.

Рецензия высмеивала безвкусицу, и тогдашние читатели журнала до сих пор вспоминают веселые ее пассажи. Ирония увлекала в этой рецензии, но не исчерпывала ее. Тревога толкнула А. Берзер к мгновенному отклику. Она пишет: «Автор в течение всей повести потихоньку погружает нас в “технику”... дела: когда схему (на которой вообще ничего не видно) рассматривают в лупу – на ней все правильно, когда ее увеличивают в двадцать раз – все границы на месте, но потом делают увеличение в пятьдесят раз – и происходит незаметное, невидимое, тайное “смещение” – и из ничего, как “из пены морской”, возникает провокация. Она растет, ширится, она, как снежный ком, обрастает подробностями, требует ответов, объяснительных записок, расследований...

Надо  отдать  должное  Олесю  Бенюху – он проявил в этой истории несомненное владение материалом, понимание тайных механизмов, невидимых пружин запутывания, возникновения клеветы, разнообразных форм ее распространения.

Мрачная тень этой “операции” нависает над повестью, вносит в нее еще большую тягостность и духоту.

С чувством недоумения заканчиваешь эту повесть со странным названием и не менее странным содержанием».

В повести возникает тень «Нового мира» – некоего журнала, расположенного на Пушкинской площади, над ним свирепствует цензура, и, чтобы выйти к читателю, материалы к очередному номеру приходится готовить с двойным и тройным резервом. В таком режиме работал в стране только один журнал. Прямо он в повести не назван, как не даны подлинные названия сопредельных государств, оказавшихся втянутыми в историю с саранчой.

 

 

Страницы первого издания «Факультета ненужных вещей». YMCA-Press, 1978 г.

В соединении этих двух сюжетов Берзер ощутила для журнала опасность, точно воспроизведя атмосферу, в которой приходилось и предстояло теперь жить, воздух, который надо было теперь вдыхать. Воздух клеветы и многослойной едкой провокации, в которую погружали журнал. Эту ситуацию она диагностировала с беспощадной внятностью и безысходно горестно, а не только язвительно. Как явление испепеляющее.

Ее книга «Сталин и литература» – это тема, а не название – создавалась в годы отброшенности от живого редакционного дня, хотя она понимала, что и «на воле» год от года этот день угасал, тускнел, истлевал. Как реалия живой духовной жизни он сходил на нет под натиском вымороченности, казуистики и празднословия, в жерновах которого истреблялось живое слово искусства («...главная моя задача – раскрыть азбуку сталинизма», – писала она в «Прощании»). И в недописанной своей книге – как завещание: «Тема великих провокаций, которую вложил в нашу жизнь Сталин, еще ждет честных и ясных умов».

Главы этой книги – в разной степени их завершенности – свидетельство того, что стремление защитить Слово от пули, плахи, «конвейерной плахи» (выражение Василия Гроссмана из его очерка «Треблинский ад») и растления оставалось прямым смыслом и содержанием ее жизни. Изменился фронт противостояния. Прожитое стало для нее полигоном, на котором изучалась система давления на литературу как система зла, воспроизводящего свои разрушительные, тлетворные ритмы.

Книга Анны Берзер «Сталин и литература» опубликована в журнале «Звезда», 1995, № 11.

Публикация и комментарии Инны Борисовой и Владимира Глоцера



* То, что повесть, вышедшая в январской книжке одного журнала, оказалась отрецензированной в январской книжке другого, объясняется тем, что «Новый мир», постоянно задерживаемый цензурой, выходил неизменно с двух-трехмесячным опозданием. Первый номер «Октября» за 1969 год был подписан к печати 27 декабря 1968 года, а первый номер «Нового мира» за этот же год – 26 февраля 1969-го.

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru