[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  АПРЕЛЬ 2004 НИСАН 5764 – 4 (144)

 

КАК ПОЕЗДА С ОТКОСА

В. Кардин

Не думал,  не гадал,  в голову не приходило,  что грянет час и сяду писать о Феликсе Светове в прошедшем времени: был.

Я знал его, мне кажется, дольше всех. С тех давних дней пятьдесят пятого, когда он вернулся с Сахалина. Но еще прежде слышал о «Светике»: так называли его в родительском доме, так звали друзья. Один из них рассказал как-то о поездке мальчика в город, где за колючей проволокой томилась его мать,  (Отец, Г. Фридлянд, «красный профессор», специалист по французской революции и декан истфака МГУ, уже сгинул в подвалах Лубянки.)

Мальчуган в коротких штанишках бежал вдоль проволочной ограды и звал маму. Из-за проволоки неслось: «Светик! Светик!» (Нечто схожее спустя годы описано им в одном из последних романов. В романе это выглядит правдоподобнее, чем в жизни. Но в памяти удерживается давний рассказ.)

На долю Феликса Светова пришлось много неправдоподобного. Больше, чем у сверстников, заполнявших анкету без малейшего страха перед пятым пунктом и довольствовавшихся прочерком в графе в ответ на казенный вопрос о репрессированных родственниках. Выпускнику МГУ, начинавшему высшее образование с вечернего отделения в наказание за «плохую» анкету, оставалось надеяться на работу где-нибудь на Сахалине. Или на Таймыре. В общем, там, где кончалась советская география. Замечу попутно:  в гитлеровском рейхе дети политических заключенных дискриминации не подвергались. У нас же, хоть и провозглашено было: «сын за отца не отвечает», – с ними чего только ни выделывали.

На далеком Сахалине, предназначенном служить форпостом в третьей мировой войне, Феликс, работавший в газете, пережил страшную беду. Умерла молодая жена…

После похорон Сталина большую новую войну отложили (наблюдал это сам, служа в армии на приморском побережье), дальневосточный режим ослабел. Офицеров теперь охотно демобилизовали; да и гражданских не удерживали.

Ко времени возвращения Светова с Сахалина я уже немного освоился в столице, где когда-то начинал учебу в ИФЛИ, и охотно давал ему советы. Подобно тому как еще год-полтора назад сам щедро получал их, благодарно выслушивал и – поступал по-своему.

Феликс  Светов. Конец 1940-х гг.

Феликс, живший у мамы, наконец-то видевшей сына уже не через ржавую колючую проволоку, вскоре женился. Мне казалось, удачно. Особенно после рождения Маши. Он, постепенно выяснилось,  полагал иначе. И спустя  какое-то время вступил в новый брак. Зная его жену, я испытал легкое недоумение. Но, естественно, не пытался встревать в чужую личную жизнь. Тем более, что браки заключаются на небесах. А Феликс, не без воздействия новой спутницы жизни, постепенно к ним теперь приблизился. Настолько, что принял православие, выступил на борьбу с советской властью и терпел невзгоды, неизменно выпадавшие на долю тех, кого позже нарекут «шестидесятниками». Встречались среди них и верующие. Но почему чистокровный еврей, атеист Феликс Светов вдруг обратился в истого христианина? Ни малейшей внутренней логики, ни малейших предпосылок… Случайность, не более того. Но случайность, для меня лично необъяснимая и отдающая чем-то огорчительным.

В Советском Союзе все нации и конфессии, как известно, пребывали в равном положении. Но, по расхожей формуле, некоторые были более равны, чем остальные.

Исключаю полностью Феликсову рациональность. Но вполне могу допустить стремление хоть немного ослабить груз, который, ему, еврею, сыну «врага народа» надлежало нести вечно, словно приговоренному. Принадлежность к православию, то есть к господствующему вероисповеданию, получившему в войну едва не государственный статус, если и не всегда меняла жизнь к лучшему, то хотя бы чуть-чуть сглаживала ее ухабы. Впрочем, тут я могу и заблуждаться.

Феликс действительно не отличался расчетливостью и не взвешивал плюсы и минусы, которые сулил ему тот или иной поступок. И все же подспудная усталость постоянно напоминала о себе. И, должно быть, угнетало нежелание вечно ощущать себя иудеем – то есть изгоем. (Будто от собственного еврейства кому-то дано уйти. Пусть даже ценой отступничества.)

На Южном Сахалине. 1952 г.

Замечу попутно: другой еврей, тоже принявший в конце концов православие, настойчиво убеждал соплеменников не полагаться на пресловутый свет в конце тоннеля и не шить ливреи в надежде на статус царедворцев. У него не было иллюзий.

Пытаясь реставрировать тогдашние побуждения Феликса, я, вполне вероятно, не все беру в расчет. Утешая себя тем, что и он, приняв решение, просчитал далеко не все его последствия, не разглядел того, что на донышке. Дальновидность не отличала и женщину, с которой он отныне связал свою судьбу.

Но насколько справедливо ждать дальновидности от сравнительно молодых людей, самоуверенно полагавшихся лишь на собственное серое вещество? Жена искренне стремилась облегчить существование Света, полагая, будто принятие православия, равнозначное отказу от еврейства, этому поможет.

Стремление облегчить собственное существование и существование ближнего более чем естественно. Это всякий знает. Только желательно и даже надобно помнить о сокровенном смысле совершаемого и его неотвратимых последствиях. Дабы сегодняшний вздох облегчения не продолжился завтрашним стоном. Или лихорадочными попытками подавить этот стон, любой ценой заглушить душевную муку.

Само торопливое сочинение нескольких религиозных книг, вряд ли представляющих особую ценность, – симптом духовной аномалии. Тем более, что они («Мытарь и фарисеи», «Дети Иова» и другие тексты подобного толка, выпущенные «самиздатом» и «тамиздатом»), пройдут, как косой дождь, не оставив по себе следа, не обратив окончательно самого автора ни в праведника, ни в скромника. Скорее – но это позже – свершится трансформация совсем иного плана. Только до этого еще требовалось дожить.

В Москве. 1950-е гг.

Пока же, завершая поневоле беглый рассказ о попытке еврея Светова-Фридлянда избавиться от национальности предков посредством внезапного принятия православия, замечу, что оно, православие, в данном случае ни в чем не повинно. Подобно всякому вероисповеданию. Пока, разумеется, не начинает использоваться в политических целях.

…Один из близких мне молодых людей, серьезный богослов, изучающий православие и иудаизм, проводит много времени в Израиле и, владея ивритом и идишем, выступает перед явно расположенной к нему тель-авивской аудиторией.

Между прочим, Бейлиса, вопреки нажиму, оправдали присяжные, то есть простые российские смертные, исповедующие веру в Христа.

Мудрость не в том, чтобы культивировать неприязнь одной конфессии к другой, а в том, напротив, чтобы являть терпимость. А нам, выросшим в атмосфере постоянной борьбы с неким врагом и вечных изобличений, сие дается всего труднее.

В Москве. 1950-е гг.

Расставшись с Дальним Востоком и вернувшись в Москву, Феликс быстро получил признание как профессиональный критик; широко публиковался в столичной прессе. Его статьи и рецензии составили четыре книги. На вопрос, представлявшийся ему актуальным, даже заслуживавшим вынесения на обложку: «Ушла ли романтика?» – уверенно давал отрицательный ответ. Меня, признаться, эта проблема не сильно волновала. Куда бы она посмела уйти, наша замечательная романтика, не получив надлежащей команды?

Другими словами, круг интересов и устремлений у нас не всегда совпадал, да и не должен был совпадать.

На стезе, какую Светов избрал, став православным, вопрос о романтике вряд ли мог у него возникнуть. Новомирская ориентация (Феликс начинал, когда А. Твардовский еще возглавлял журнал) сменилась иной. Сменилась настолько круто, что на рубеже 70-х он испытал потребность подбить итоги прожитого, осмыслить оставшееся позади. Искренность же нередко предполагает мужество.

Так был написан «Опыт биографии». Обозначен этап, исподволь подготовивший новую стадию жизни.

C женой Зоей Крахмальниковой в ссылке.

Поселок Усть-Кан, Горный Алтай, 1983 г.

Большинство литераторов-«шестидесятников», сохраняя надежду на возможность «социализма с человеческим лицом», вело относительно мирную борьбу с режимом, стремясь дать приемлемую пищу для человеческого ума. Если иметь в виду критиков, то они свой долг исполняли, не прибегая, как правило, к исповеди. Тон в такого рода критике задавали авторы «Нового мира».

Феликс Светов, исповедуясь в «Опыте биографии», отныне делал ставку на самиздат и зарубежные издательства, прекрасно помня, к чему это ведет и чем чревато. С относительно короткими интервалами он, ориентируясь на «тамиздат», пишет свои религиозные романы. И число их довольно внушительно.

«Опыт биографии» вышел на Западе 1985 году и удостоился там премии В. Даля.

В январе того же года еще одна «премия» – арест и заключение в знаменитый московский тюремный замок – «Матросскую тишину».

Существовала отработанная механика ареста члена Союза советских писателей. Ее использовали для того, чтобы руки, привыкшие к перу и пишущей машинке, привыкли к наручникам.

На первой стадии – для Феликса она наступила еще в восьмидесятом году – исключение из Союза. Но не просто исключение, а с формулировкой, пригодной для карательных органов. Органы неусыпно контролировали писательский Союз, а тот без устали делал вид, что являет собой некое свободное демократическое сообщество.

Светова изгоняли из Союза писателей за «антисоветскую, антиобщественную, клеветническую деятельность». Какая-то часть собратьев проголосовала за эту формулировку, равнозначную путевке в «Матросскую тишину». Спустя некоторое время чугунные ворота «арестного дома» захлопнулись за лауреатом престижной премии Владимира Даля.

Религиозная проза Ф. Светова, не считая роман «Отверзи ми двери», так и не публиковалась в России – даже после того как, отведав тюремной похлебки, автор отведал еще и пять лет ссылки.

Не пытаясь судить конкретно о его прозе, выскажу лишь свое мнение о произведениях подобного рода.

С женой и внуками Филиппом и Тимофеем. Поселок Усть-Кокса, лето 1986 г.

Думается мне, что задачи агитационно-пропагандистского плана в значительной мере  противопоказаны художественному слову. Потомy, в частности, изначально и по определению не могли быть удачны советские повести и рассказы, горячо ратующие за высокие, скажем, темпы производства, воспевающие стахановский труд и все такое прочее.

Освобожденный летом 1987-го (в годы перестройки ослабевший советский режим пошел на мир с церковью) Светов, не теряя времени, принимается за роман «Тюрьма» – первый его роман, напечатанный в России.

Поведав читателю о сомнениях и терзаниях, не отпускавших его, Светов завершает роман  простыми словами, за которыми угадывается многое:

«…Я просто не мог его не написать».

Добавлю лишь, что инерция творчества, именно повествовательного творчества, уже не отпускала его до последнего дня жизни.

Пишу же я обо всем этом еще и для того, чтобы дать представление о судьбе издавна близкого мне человека и как-то объяснить, почему близость наша не исчезла на протяжении десятилетий. В чем ни один из нас не повинен.

Пишу, впрочем, и для того, чтобы сегодняшний читатель, замороченный потоком телевизионной информации, не только оттеснившей литературу, но и сметающий все оставшееся позади, чуть-чуть приблизился к своим так или иначе предшественникам. Пусть даже это не ветераны Великой Отечественной войны и не любимцы нынешних шоуменов. Особенно если жизненный путь обреченных на забвение неожидан и драматичен. И проделывался соотечественниками нынешнего читателя безотносительно к тому, в какого Б-га каждый верил. Впрочем, вполне мог и не верить никакому. Проделывался с великим желанием блага для новых поколений.

Феликс Григорьевич Светов (домашнее прозвище «Светик» подсказало псевдоним, псевдоним стал фамилией, фигурировавшей не только на титульном листе, но и в доносах и приговорах) – из писателей, каким нужны многие годы, даже десятилетия для полного обретения себя.

Я бы покривил душой, сказав, будто на сей раз этот процесс мне до конца понятен. Но почему он должен быть понятен, даже если мы дружили? Дружба вовсе не отменяет личных страстей и пристрастий, несхожих взглядов на мир и литературу, собственных поисков. Дорогие тебе обретения не обязательно дороги, не обязательно внятны другому. Даже когда «другой» искренне симпатизирует обретшему. Далеко не всегда, впрочем, с ним солидаризуясь.

C дочерью Зоей и внуком Филиппом на даче в Отдыхе. Август 1982 г.

Не исключено, что именно это исподволь, безотчетно рождало сомнения, заставляло думать: не мне писать о Свете, набрасывать штрихи к его портрету. Не мне, даже если я не берусь назвать – кому.

Дело не только в незримой внутренней дистанции, в его православии, которому, скоро выяснится, не так уж и велика цена. Далеко не все, им совершенное, не все написанное в годы, приближавшие к концу, вызывало у меня одобрение, согласие, на худой конец.

Он довольно много печатался. Упивался жизнью, порой отдававшей, на мой взгляд, богемой. Будто беря реванш за тюрьму, ссылку, вымученную праведность, желая вернуть молодость, некогда обошедшую его многими радостными минутами. Чертогом, да и только!

Я пытался вникнуть в его состояние, но не слишком верил в реальность возмещения потерянного. Б-г ты мой, сколько потеряно каждым из нас! И каждым – безвозвратно…

Строгий аскетизм, подобающий религиозному сочинителю, судя по новой прозе, уже не слишком манил Феликса в последние годы. По крайней мере, один из последних его романов с залихватским названием «Чижик-пыжик» им не отличался. Скорее наоборот. Но и романтикой, за которую он прежде ратовал, здесь не пахло.

От былого пыла неофита, некогда уверовавшего в христианского Б-га и принявшего православие, ничего, судя по очень многому, не осталось, и не похоже, чтобы он сокрушался об утраченном. Коль и сокрушался, то скорее о молодости, оставшейся в далеком прошлом. Хотя и она, если вдуматься, не баловала его, вечного изгоя. Возможно, не от хорошей жизни он ухватился в свое время за религию. Как за поручни уходящего вагона. Но и религия не даровала душевного умиротворения. А коли так…

C другом Игорем Коганом в Иерусалиме. 1997 г.

От конечных выводов, впрочем, предпочтительно воздержаться. Слишком многое ушло навеки, ушедшее, насколько мне дано судить, не вызывало у него прямого сожаления.

Человек и писатель, еще раз напомню – чистосердечный, Светов, когда пил водку, не делал вид и не утверждал, будто она из «святого колодца», а не с завода «Кристалл», не пускался в рассуждения о Б-жественном.

Хотя шумные загулы, воспроизведенные его же прозой, не всегда шли на пользу последней. Человека, увлеченного многословными разглагольствованиями на литературные темы, постельными «откровениями», поисками бутылки трудно вообразить себе в роли проповедника, мудрого наставника. Я лично его в этой роли, слава Б-гу, не видел. Вообразить его автором романов-проповедей, тоже, прошу прощения, не в силах!

Изредка мы встречались на тусовках, приятельски чокались. Я уступал другим право говорить комплименты. Но и не лез со своими замечаниями. Не задавал трудных вопросов, напрашивавшихся порой.

Победительно поднимая рюмку направо и налево, он почему-то вызывал у меня чувство сострадания. От этой мальчишеской бравады становилось грустно. Но мысль о беде оставалась бесконечно далекой. И потому сообщение о ней особенно потрясло.

Дочь Зоя. 2001 г.

Однажды утром на исходе лета он не проснулся. И все.

Весть эта отдалась в душе короткой, неотступной ахматовской строчкой: «Как поезда с откоса».

Уйдя из жизни, Свет не шел из памяти. Вспоминались давние встречи в редакции «Нового мира», в те незапамятные времена еще занимавшего часть особняка на Малой Дмитровке. Совместные поездки в больницу к матери одного из близких друзей, скончавшегося до срока. Товарища Феликса по университету. Разговоры о Юрии Домбровском, которого мы оба очень высоко ценили…

Никого не осталось.

Зато безотчетно напоминали о Свете, об отце, его дочери. Старшая – Маша Шахова, удивительно на него похожая, по телевидению рассказывала о «дачниках». Младшая – Зоя Светова – публиковала блестящие статьи в «Новых известиях».

Как-то вечером, перебирая стопку непрочитанных журналов, я взял в руки последний номер «Знамени» за позапрошлый год. На обложке в черной рамке: «Феликс Светов». Не публиковавшийся ранее рассказ «Воля» и главы из неоконченной повести «Рязаночка».

\Дочь Мария. 2002 г.

Прочитал, не отрываясь. Давно не попадалось ничего равного по силе, свежести и непосредственности. Без замаха на глобальные проблемы, вроде исторической вины евреев перед русским народом. (В этом случае одобрение А.И. Солженицына вряд ли годится в качестве оправдания. Скорее, наоборот. Тем паче, что никто не поручал автору «Чижика-пыжика» виниться от имени нации.) Нет и амурных викторий, и бурных возлияний, будто надо перед читателем отчитываться за каждый стакан…

Лишь горемычный человек, на чью долю достались тюрьма, этапы, наручники, пересылки, путешествия в «столыпине». Человек, устремленный к воле.

Этот порыв не делает его безразличным к другим, равнодушным к чужим горестям. Напротив, теперь он лучше постигает людей. Тех, кого обрекли на страдания, и тех, кто обрек. И среди тех, и среди других попадаются сочувствующие, попадаются безразличные. Независимо от национальности, вероисповедания, сиюминутного настроения. Но Витя (мне уже известно, что это подлинное имя) – надежный, верный помощник, настоящий друг в сложных обстоятельствах. В опасной ситуации. Все понимая, он находит точные решения. И знает, что рискует головой. Не более, но и не менее того...

Написано это в июле, в последнее злосчастное лето. Следом за рассказом – главы из неоконченной повести «Рязаночка» (На дворе уже август). Повести о том, как глухой архангельской ночью уводили маму. О посторонних людях, оказавшихся не столь и посторонними осиротевшему десятилетнему мальчугану. Их сдержанное сострадание куда дороже многословных, не всегда обязательных признаний в «Чижике-пыжике»…

Ф.Г. Светов. Москва, лето 2002 г.

Спустя полторы недели после маминого ареста из Горького, оставив биофак, приехала старшая сестра Ида. Я когда-то видел ее мельком.

Но разговор с сестрой, составляющий вторую часть неоконченной главы, происходит гораздо позже, когда Ида, не расстававшаяся с «Тремя мушкетерами», хотя любила и Диккенса, и Толстого, и Пушкина, пересказывает брату историческую балладу «Авдотья Рязаночка».

Ее финал – приход Авдотьи с деньгами к хану, чтобы выкупить троих своих мужиков. Но тот согласен отпустить лишь одного. И тогда Авдотья просит освободить брата, втолковывая удивленному татарину: «Мужа я еще, может быть, найду <…>, сына, может быть, рожу. А брата у меня никогда не будет»…

 

Феликс Светов не догадывался, что это – последние его строки. Ими он сказал больше, чем иными своими романами. Сказал и о себе. Именно таком, какого теперь нет и уже не будет. Но он был, был... Жизнь его не подлежит забвению. Даже если многое в ней не вызывает согласия.

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru